Сентябрь 1721 года. Петербург.
Десять лет.
Много или мало? Для истории — искра, миг. Для человека — целая эпоха.
Гранит набережной звонко отзывался на каждый удар моей трости с набалдашником из моржовой кости. Вместо чавкающей глины и гнилых досок под ногами лежал твердый камень. Благодаря паровым камнерезам и тяжелым баржам мы одели Неву в броню на полвека раньше срока.
Петербург заматерел, раздался в плечах, нарастив каменную мускулатуру. Времянки и грязные бараки уступили место доходным домам и особнякам, выстроившимся вдоль проспектов по струнке. Витрины магазинов, отражая осеннее солнце, хвастались огромными полотнами русского стекла — товара, за которым теперь стояла в очереди вся Европа.
Распугивая заезжих провинциальных кляч, мимо прополз, чихая паром, «самоход». Громоздкая конструкция на широких колесах, напоминающая карету, лишившуюся лошадей. Внутри, с важным видом поглядывая на улицу, тряслись горожане. Паровой омнибус: чадит, гремит, зато везет за копейки.
По брусчатке скользнула быстрая тень. Задрав голову, я проводил взглядом серебристую сигару в прозрачной синеве. Рейсовый дирижабль «Москва-Петербург» заходил на посадку с хронометрической точностью. Никто вокруг уже не крестился и не тыкал пальцем. Просто небесный извозчик, доставляющий почту и вечно спешащих чиновников.
Вдоль реки вытянулась шеренга чугунных часовых — газовые фонари, готовые с наступлением сумерек ударить по северной тьме ровным белым пламенем. Вечный огонь, добытый нами из каменного угля.
Витрина книжной лавки отразила высокого господина в добротном суконном сюртуке. Спокойный взгляд, чуть за тридцать. Дорогая ткань надежно скрывала старые шрамы и ожоги.
Встречные узнавали. Студенты в форменных тужурках ломали шапки, чиновники отвешивали поклоны, купцы степенно кивали.
— Смирнов… Тот самый…
Впереди громадой навис комплекс Академии Наук — мое любимое детище на Васильевском острове. Высокие окна, купол обсерватории, зелень ботанического сада. Воздух здесь пах не архивной пылью, а озоном и свежей краской будущего.
Тяжелую дверь распахнул швейцар Прохор, старый гвардеец, оставивший ногу под стенами Константинополя.
— Здравия желаю, Ваше Сиятельство!
— Здравствуй, Прохор. Как культя?
— К ненастью крутит, барин. Спасаюсь вашей мазью.
Холл шумел. Сотни молодых людей: разночинцы, дворяне, дети купцов и мастеровых. В этих стенах сословная спесь умирала, во главу угла ставился один единственный критерий — интеллект.
Из приоткрытой двери большой аудитории доносился знакомый голос. За кафедрой, раздобревший, но с прежним блеском глаз за стеклами золотых очков, вещал Андрей Нартов. Академик, кавалер орденов, статский советник чертил мелом схему.
— … следовательно, господа, коэффициент полезного действия напрямую зависит от разницы температур. Тепло, уходящее с выхлопом — наша плата природе. Однако мы научились торговаться. Медные рубашки охлаждения, предложенные графом Смирновым, позволяют держать процесс в узде…
Он объяснял термодинамику двигателя внутреннего сгорания. Знания, доступные в моем прошлом лишь в двадцатом веке, здесь стали университетской программой восемнадцатого.
Взгляд выхватил в третьем ряду две склоненные головы.
Черноволосый, вертлявый, с характерным материнским разрезом глаз — Алексей. В свои десять он уже заставил бегать модель паровоза и теперь бредил «птицами» — аппаратами тяжелее воздуха.
Рядом с ним, основательный молодой дубок, восседал младший Петр Алексеевич. Цесаревич. Внук Императора.
Никакого этикета, никакой пропасти между принцем и подданным: плечом к плечу, перешептываясь и передавая записки, сидели два сообщника, повязанные одной тайной — жаждой знания.
Где-то под ребрами кольнуло радостью. Вот он, результат. Страна, заводы, пушки — это вторично. Мы перепрошили поколение. Для них наука — набор инструментов, вроде молотка или зубила. Они не знают «лапотной» безысходности.
Эти пойдут дальше нас.
В президиуме, утопая в мягких креслах, восседали мэтры.
Готфрид Лейбниц, наш ректор, заметно сдал, дремал, положив руки на трость, но губы трогала счастливая улыбка. Здесь он нашел и покой, и воплощение своих смелых идей.
Рядом, дряхлый, но несгибаемый Леонтий Магницкий, заметив меня, поманил пальцем.
Я приблизился.
— Петр Алексеич… Ревизия? Смотришь, не развалили ли мы тут все без твоего надзора?
— Проверяю, Леонтий Филиппович, не слишком ли вы тираните молодежь.
Магницкий хмыкнул и кивнул в сторону задней парты. Там сидел широкоплечий паренек лет десяти, с лицом, обветренным северными ветрами, и глазами, в которых плескался жадный интерес.
— Видишь того помора? Михайлой звать. Ломоносов.
— Вижу.
— Шустрый малый. Из Холмогор выписали, по твоему приказу. Я его под свое крыло взял. Знаешь… — старик перешел на заговорщицкий шепот. — Чутье у меня. Этот — самородок. Глядишь, и Нартова за пояс заткнет. Талантище.
Я сдержал улыбку. Ломоносов. История встала на свои рельсы, просто расписание сдвинулось.
— Берегите его, Леонтий Филиппович.
— Уж сберегу. Будь покоен.
Попрощавшись, я покинул аудиторию. Леонард Эйлер, Даниил Бернулли… Имена из учебников моего детства теперь звучали в коридорах как имена коллег. Россия превратилась в мощный магнит, вытягивающий из Европы лучшие умы обещанием свободы, ресурсов и масштаба.
Закатное солнце заливало набережную густым медом.
Мой путь лежал к Летнему саду. Там ждал старый друг, с которым мы прошли через ад, чтобы построить этот механический рай.
Сад капитулировал перед надвигающейся зимой. Мраморные боги и нимфы, спрятанные в деревянные саркофаги, напоминали часовых, замерших в караульных будках в ожидании смены караула, которая придет лишь весной. Под ногами шуршало мокрое золото аллей, а от куч листвы, которые лениво сгребали дворники, тянуло горьким, пряным дымом увядания.
Петра я обнаружил на его «командном пункте» — любимой скамье, защищенной от ветра стеной стриженого кустарника. Вытянув свои длинные ноги, он увлеченно чертил тростью по влажному песку, игнорируя сырость. Рядом белел свернутый в трубку ватман.
Время не пощадило Императора: серебро захватило волосы, плечи ссутулились под грузом прожитых лет, однако в каждом жесте по-прежнему сквозила медвежья, стихийная мощь. Механизм износился, но крутящий момент оставался колоссальным.
Его рука метнулась в карман кафтана, пряча дымящуюся трубку, стоило мне показаться из-за поворота. Я едва сдержал улыбку. Лейб-медики категорически запретили ему табак, а я, используя авторитет Академии, поддержал вето, живописуя ужасы «смоляных легких». Он ворчал, рычал, правда слушался. Почти всегда.
— А, граф, — он вскинул голову. Взгляд — живой, цепкий. — Явился. Приземляйся.
— Над чем ломаешь голову, Государь? — спросил я, опускаясь на скамью.
— Над килем, — буркнул он, разворачивая чертеж. — Гляди. Если мы на «Катрине» заменим дерево дюралевым профилем, жесткость конструкции вырастет в разы. Она будет держать курс как влитая. И мотогондолы с винтами можно разнести шире, не боясь вибрации.
На бумаге проступали контуры новой воздушной яхты. Личной.
Старая любовь к морю не исчезла, она мутировала, обрела новое измерение. Теперь Петр бредил небом. Он мог сутками пропадать в эллингах Острожного, до хрипоты спорить с Нартовым об аэродинамике винта, лазать по стапелям, невзирая на ноющую поясницу. Воздушный океан стал его новой стихией.
— Дельное инженерное решение, Государь. Но с дюралем заминка. Демидов шлет депеши, жалуется — бокситы возить далеко.
— Ничего, привезет. Ему за это золотом платят, а не медными пятаками.
Петр свернул чертеж, аккуратно разгладив края.
— Как там твои школяры? Грызут гранит?
— Грызут, только пыль стоит. Ломоносов на днях аттестацию прошел. Экстерном.
— Это тот помор?
— Он самый. Магницкий его три часа на прочность проверял. Логика, риторика, теоретическая механика. Парень не просто ответил — он задачу про наполнение бассейнов решил через интегральное исчисление. О котором только краем уха слышал при чем от самого Магницкого. Леонтий Филиппович чуть слезу не пустил от умиления.
Петр довольно крякнул.
— Вот это дело. Тот «социальный лифт», как ты выражаешься? С рыбного обоза — и в академики.
— Именно так. Мы наблюдаем за империей на предмет талантов. Плевать на родословную. Главное — чтобы голова работала.
Он замолчал, устремив взгляд сквозь чугунную решетку ограды на свинцовую рябь Невы. Да, за этим всем была тихая возня аристократии, но Ушаков справлялся с ними.
— Десять лет, Петруха… Пролетели как один день.
Мы обменялись взглядами. Слова были лишними. Мы, два инженера — один по праву рождения, другой по образованию — перекроили этот мир, пересобрали его заново.
Карта, которую мы когда-то чертили в прокуренном кабинете, обрела плоть. Но реальность, как водится, оказалась сложнее и интереснее.
Европа.
Австрия превратилась в наш сырьевой придаток. После разгрома под Веной и унизительного мира Габсбурги исправно поставляют нам руду, свинец, медь. Вена притихла, стала шелковой.
Франция — наш «беспокойный партнер». Король Жан держится за наш подол мертвой хваткой, прекрасно понимая: убери мы свои базы, и его собственные дворяне сожрут его с потрохами. Мы держим небо Европы, и это аргумент, который невозможно перебить.
Англия.
— Что слышно от «англичанки»? — спросил Петр, вырывая меня из раздумий. — Все гадит?
— Вязнут, Государь. В Америке.
Лишившись флота и потерпев крах в Европе, Лондон бросил все ресурсы на колонии. Пытаются построить империю там, за океаном. Бодаются с французами в Канаде, давят испанцев на юге.
— Идут, но со скрипом, — я позволил себе кривую усмешку. — Местные племена вдруг продемонстрировали удивительную техническую грамотность. У ирокезов обнаружились штуцеры, до боли напоминающие наши списанные армейские образцы, а квебекские французы чудесным образом пополнили запасы пороха и свинца.
Петр раскатисто хохотнул, распугав ворон.
— Ай да Ушаков! Ай да контрабандист! Значит, вооружаем дикарей?
— Оказываем гуманитарную помощь борцам за свободу, Ваше Величество. Асимметричный ответ. Пусть Британия сжигает ресурсы в болотах Миссисипи. Каждый фунт стерлингов, утопленный там, — это фунт, который не будет отлит в пушечное ядро для Балтики.
Зеркальная ситуация. В моей истории Англия вставляла палки в колеса России везде, где могла. Теперь мы возвращаем долг. Вежливо, чужими руками, с процентами.
— А Восток? — царь сменил вектор.
— Царьград цветет. Проливы открыты настежь. Наши торговые караваны везут шелк и пряности напрямую, выбив посредников из цепочки. Казна пухнет.
Петр откинулся на спинку скамьи, прикрыв глаза. Лицо разгладилось.
— Хорошо. Спокойно.
— Вы сделали это, Государь. Вы оставляете Империю на стальных рельсах. Фундамент залит на века.
— Мы сделали, — поправил он, не размыкая век. — Алешка… он молодец.
Голос Петра потеплел, в нем исчезли металлические нотки.
— Я ведь наблюдаю, как он правит. Без крика, без дубинки. Параграфами, уложениями, циркулярами. У него скучный, немецкий порядок, о котором я мечтал, но который сам создать был не способен. Я — хаос, граф. Я взрыв, стихия. А он…. Строитель.
Алексей уже пять лет носил титул соправителя. Фактически — Императора. Петр мудро отошел от оперативного управления, оставив себе флот, армию (как символ) и свои любимые высокотехнологичные «игрушки» — дирижабли и верфи.
— Он мудрый, — продолжал Петр. — И внука они растят правильно. Петруша — огонь парень. Вчера ворвался ко мне в кабинет, модель планера тычет. Спрашивает: «Деда, почему у птицы крылья машут, а у нас нет?».
Царь улыбнулся — теплой, дедовской улыбкой, которую мало кто видел.
— Я спокоен, граф. Смерти не боюсь. Я знаю, что Россия поедет дальше. Сама, по инерции и тяге.
Атлант, державший небо на плечах, передавал ношу. И видел, что новые плечи, хоть и не такие широкие, но более гибкие, выдержат.
Он уходил победителем. Не в могилу — надеюсь, до этого еще далеко, — а в историю. В бронзу и вечность.
— А что там у нас с этой… нефтью? — вдруг спросил он, резко меняя тему, словно стряхивая сентиментальность. — Нартов докладывал, ты хочешь перевести флот на «черную кровь»?
— Так точно, Государь. Уголь — это вчерашний день. Грязь, шлак, огромные бункеры. Нефть — это концентрированная мощь. Бакинские промыслы уже дают первый мазут. Двигатели уже гоняют на стенде.
— Дымят?
— Меньше, чем уголь. А КПД и дальность хода — в два раза выше.
— Ну, добро. Дерзай. Тебе виднее, чем кормить железных коней.
Глядя на Петра, я поймал себя на мысли: мне чертовски повезло выжить в чужом времени и найти друга. Настоящего. С которым можно и планировать войны, и строить заводы, да и просто молчать, понимая друг друга с полувзгляда.
— Пойдем, граф, — сказал он, с усилием поднимаясь. Крякнул, разминая затекшую поясницу. — Анна Борисовна, поди, заждалась. И Катька моя ворчать начнет, что я тебя заговорил до смерти.
— Идем, Государь.
Мы медленно и размеренно двинулись к дворцу.
— Кстати, читал вчерашнее донесение, «пузыри» сдулись? — Петр замер посреди аллеи, обезглавив ударом трости сухой репейник. Его взгляд уперся мне в переносицу. — Ты мне, господин Канцлер, не говорил об этом. Счета из Острожного я видел. Французы закладывают новые эллинги, австрияки пыжатся, раздувая щеки и бюджеты. А у нас, выходит, тупик?
Тяжкий вздох подавить не удалось. Канцлерская цепь, которую Петр накинул мне на шею пять лет назад с формулировкой «не хочешь махать шпагой — скрипи пером», весила немало, зато позволяла держать костлявую руку на горле бюрократии. И, что важнее, на артериях казны.
— Тупик, Государь. Стратегический. Пока у вероятного противника не было зенитных станков и шрапнели, «Катрины» царили в небе. Сейчас же… это огромные, неповоротливые мишени, набитые водородом. Одна удачная зажигательная пуля — и мы получаем факел по цене линейного корабля.
— И каков план? Капитуляция? Отдать небо лягушатникам без боя?
— Смена парадигмы.
Из кожаной папки на свет появился лист плотной гербовой бумаги.
— Нартов уже докладывал о проекте «крылатой лодки».
— Слышал, — буркнул Петр, скептически щурясь на чертеж биплана. — Этажерка из палок и тряпок. Выглядит хлипко. В такой конструкции душу удержать сложно, не то что пятипудовую бомбу.
— Ставка на скорость, Петр Алексеевич. Сто-сто давдцать верст в час. Плюс вертикальный маневр. Попасть в эту «этажерку» из пушки — все равно что пытаться сбить стрижа из мушкета. Пока расчеты будут крутить маховики наводки, она зайдет в зенит, сбросит гостинец и растворится в облаках.
— А тяга? Твой паровик ее к земле прижмет. Чугун не летает.
— Никакого пара. Двигатель внутреннего сгорания.
— Тот, что на нефтяном спирте? — Петр прищурился, мгновенно извлекая из памяти нужный файл. — Который вы на торпедные катера ставите?
— Именно он. Доработанный, форсированный. Два цилиндра, воздушное охлаждение. Легкий и злой, как цепной пес. Бакинская нефть, перегнанная в «фотоген», дает жар, который углю и не снился.
Император хмыкнул, постукивая тростью по голенищу сапога.
— Нефть… Черная кровь земли. Демидов отписывал, что по Волге уже ходят баржи с этим вашим… дизелем. Слово-то дурацкое. Пишет, дымят меньше, а прут против течения, как одержимые.
— Мы переводим флот на жидкое топливо, Государь. Уголь — это грязь, потеря полезного объема и кочегары, падающие в обморок у топок. Нефть — это насос и форсунка. Автономность вырастет втрое. Наши крейсера смогут дойти до Америки без дозаправки и угольных станций.
При упоминании Америки в глазах царя вспыхнуло.
— Беринг… Добрался-таки, черт датский. Ново-Архангельск стоит?
— Стоит. И пускает корни. Пушнина идет потоком, золото намыли. Англичане бесятся, пытаются пакостить руками ирокезов, но наши егеря с оптическими прицелами быстро отбили у них охоту подходить к фортам на выстрел.
— Добро, — кивнул Петр. — Пусть бесятся. Им сейчас не до нас, они в Канаде с французами сцепились намертво. А мы будем строить.
Он вернул мне чертеж, разгладив угол.
— Самолет твой… Когда ждать в небе?
— Прототип уже совершал подлеты. Нартов божится к весне поставить серию на крыло. Да и сегодня должен быть еще один пролет.
— Казна потянет?
— Платит «Компанейская казна». Железная дорога генерирует прибыль, Государь. Транзит с Китаем и Персией окупает любые технические авантюры.
Петр удовлетворенно крякнул.
— Дорога… Это ты, конечно, удружил. Твой Транссиб. До Урала дотянули стальные жилы, а дальше?
— Дальше — тайга. Топи. Но мы пройдем.
Поверх чертежа самолета легла другая карта — карта Евразии, безжалостно рассеченная жирной красной линией пополам. Так мы и стояли с документами в руках на алее. Фанатики.
— Через десять лет выйдем к Байкалу. Еще через десять — упремся в Тихий океан. Форт Владивосток станет нашими воротами в Азию.
— Владивосток… — попробовал он слово на вкус, перекатывая звуки. — Владей Востоком. Звучит имперски.
— Мы станем мостом, Петр Алексеевич. Между Европой и Азией. Шелк, чай, фарфор — всё потечет через нас. Англичане будут полгода огибать Африку, теряя корабли в штормах и кормя команду солониной, а мы доставим груз за две недели. В тепле, сухости и под охраной жандармов.
— И будем драть пошлину, — подхватил царь с мгновенно проснувшейся купеческой хваткой.
— И диктовать правила игры. Тот, кто держит торговые пути, держит мир за горло. Без единого выстрела.
Петр посмотрел на меня с нескрываемым уважением.
— Канцлер… Не зря я тебя на это место посадил. Голова у тебя светлая, хоть и дурная порой. Идеи — как из рога изобилия.
Мы вышли к Карпиеву пруду. Зеркальные карпы, жирные и ленивые, плавали у поверхности, ожидая привычной подачки.
— Знаешь, граф, — задумчиво произнес Петр, глядя на свое отражение. — Смотрю я на все это… Паровозы, моторы, самолеты эти твои… Мир меняется, трещит по швам. Раньше деды наши веками жили одинаково — соха, лошадь, лучина. А теперь? Каждый год — новинка, от которой оторопь берет.
— Прогресс, Государь. Неумолимый и беспощадный…
— Прогресс… — он поморщился, словно от зубной боли. — Страшное слово. Не порвет ли он нас? Мужик от сохи умом не тронется, увидев самобеглую коляску?
— Мужик не дурак, Петр Алексеевич. Он прагматик. Он видит пользу. Паровой тягач пашет за десятерых, не требуя овса. Молотилка работает за сотню. Люди тянутся к знаниям, как ростки к солнцу. В технические школы очереди стоят. Они смекнули: грамота — не про дьявольскую премудрость, а звонкая монета, свобода.
— Свобода… — эхом отозвался царь, пробуя слово на прочность. — Опасное слово.
— Не опаснее голодного бунта. Сытый, грамотный, занятый делом человек на баррикады не полезет. Ему есть что терять: дом, заработок, будущее детей. Мы создаем класс собственников, Государь. Людей, которым нужна стабильность.
Петр долго молчал, гипнотизируя темную воду.
— Может, ты и прав. Я рубил головы и бороды, чтобы заставить их шевелиться. А ты… ты дал им интерес.
Его тяжелая ладонь легла мне на плечо. Бумаги чуть не выпали с рук.
— Только помни, Канцлер. Железо — это хорошо. Но железо без души — мертвый груз. Мы строим машины, но сами в шестеренки превратиться не должны.
— Не превратимся. Пока у нас есть то, ради чего жить.
— Дети?
— Дети. И память о том, с чего начинали.
Петр кивнул, соглашаясь.
— Алексей справляется. Я вижу. Он правит мудро. Не рубит с плеча, как я, а разбирает узлы. Слушает, взвешивает. Канцлер ему в помощь…
Петр усмехнулся. Он расправил плечи, и передо мной снова возник тот самый гигант, который когда-то с топором в руках лазал по стапелям Воронежа, строя первую русскую эскадру.
— Ну что, граф. Двинули? И чай, поди, остыл. А холодный чай я не люблю.
Ветер, гонявший по аллеям сухую листву, выдохся, и Летний сад накрыла та особенная, хрустальная тишина, свойственная лишь погожим осенним дням. Шум столицы, восставшей из болот, остался за кованой оградой, превратившись в ровный, едва различимый гул работающего механизма. Далекий, басовитый рев парового буксира с Невы напомнил: время не замерло, оно мчится вперед на всех парах, сжигая тонны угля.
Петр буравил даль, где золотая перспектива аллеи сходилась в точку, растворяясь в солнечной дымке. Я, шел чуть поодаль, исподтишка изучая его профиль.
Десятилетие перековало его. Ушла нервная дерганность, растворилось вечное напряжение человека, спящего на пороховой бочке. Глубокие рытвины морщин на лбу разгладились, словно невидимый скульптор стер с лица печать бесконечной войны. Если раньше Петр напоминал перетянутую пружину, готовую в любой момент сорваться и ударить, то теперь передо мной возвышался утес. Монолит. Человек, осознавший масштаб своей гравитации и переставший доказывать миру право на существование.
Тиски, сжимавшие его полжизни — стрелецкие бунты, нарвский позор, стройки на костях, животный страх за династию, — разжались. Осталась только мудрость. Тяжелая, как чугунная отливка, мудрость победителя.
— Знаешь, граф, — пробубнил он низким басом, не поворачивая головы. — Часто я размышлял: а не зря ли я тебя тогда, в самом начале, из грязи выдернул? Не совершил ли роковой ошибки?
Он удивленно остановился в ступоре. Петр хмыкая тое встал.
— Не слишком ли ты резов, Петруха? Слишком быстрый. Слишком…
В усы царя скользнула усмешка — хитрая, почти мальчишеская, совершенно не вяжущаяся с сединой.
— Многие мне в уши дули, особенно попервой. Алексашка Меншиков шипел: «Опасайся его, Мин Херц. Не наш он. Колдун. Слишком умен, обведет вокруг пальца, продаст и купит». Да и попы наши, бородатые, крестились при твоем имени. «Дьявол», говорили. «Огненный Шайтан».
— И что ты отвечал, Государь? — вопрос вырвался сам собой. Статус «чужака» и «пришельца» никто не отменял.
Петр медленно повернулся. В выцветших от балтийских ветров глазах, ясных и пронзительных, не было ни угрозы, ни подозрения.
— Отвечал, что умных бояться — себя не уважать. Дураков страшись, граф. Дурак — он как слепая лошадь в пожар: куда понесет, не ведает, затопчет и своих, и чужих. А умный… С умным всегда можно сторговаться. Если, конечно, знать, как держать узду.
Вместо привычной подозрительности в его взгляде читалась гордость. Причем, за себя, за свое чутье.
— Я ведь сразу смекнул, что ты не прост. С первой встречи, когда ты мне про пушки байки травил. Глаз у меня, Петруха, пристрелянный. Я людей насквозь вижу, как стекло. И в тебе я разглядел мастера, увидел искру.
Он поднял руку и медленно сжал кулак, словно ловил невидимый уголек.
— Я рискнул. Раздул. И вот…
Широкий жест охватил пространство — сад, город, небо с силуэтами дирижаблей.
— … пожар на полмира. Мы запалили этот мир. И теперь он светится нашим огнем.
Тяжелая рука опустилась мне на плечо, едва не пригнув к земле.
— Мы с тобой историю так раскрутили, брат, что историки еще сто лет будут лбы расшибать, пытаясь понять, как это у нас вышло. Из лаптей — в паровозы. Из битых — в хозяева Европы. Из медвежьего угла — в центр мира.
Царь говорил с интонацией, не терпящей возражений.
— Кто бы мог помыслить двадцать лет назад, что англичанка будет у нас в ногах валяться, торговый договор вымаливая? Что австрияк нам руду за бесценок гнать станет? Что в Париже наши «Катрины» небо заслонят? А ведь это мы сделали. Мы.
— Это ваша воля, Петр Алексеевич, — возразил я. Лесть здесь была ни при чем — чистая констатация факта. — Без вашей воли мои чертежи так и остались бы бумажками. Я — механик. Вы — двигатель.
Петр хмыкнул, перенося вес на трость.
— Воля… Воля без разума — это дубина, граф. Ею можно череп проломить, но храм не построишь. Я махал этой дубиной полжизни. И что? Кровь, пот, хребты ломаные, а толку чуть. Стены кривые, фундамент плывет.
Он посмотрел мне в глаза, без намека на улыбку.
— А мы с тобой стали молотом. Кузнечным, твоим паровым. Умным молотом. Ты подкладывал заготовку, указывал точку удара, а я бил. Я прикладывал силу. И мы выковали Империю.
Царь вздохнул, и в этом звуке слышалось колоссальное облегчение.
— Я ведь один был, Петр. Вокруг толпа. А ты…
Повисла пауза.
— Ты пришел и просто встал рядом. В упряжку. Не просил, а давал. Не ныл, а делал. И я понял: вот оно. То, чего мне не хватало.
Нарушая все мыслимые протоколы и этикет, Петр шагнул ко мне и крепко обнял. От него пахло дорогим табаком, дубленой кожей и той неуловимой аурой абсолютной власти, которая въелась в поры навсегда.
— Спасибо тебе, друг. За то, что был. За то, что не сбежал, когда все трещало по швам. За то, что верил в мое безумие, когда даже я сомневался.
Я стоял, оглушенный, и чувствовал, как к горлу подступает ком. Человек, способный казнить одним движением брови, благодарил меня как равного.
— И тебе спасибо, Государь. За возможность.
— Возможность… — он отстранился, и на губах заиграла легкая улыбка. — Мы из него выжали досуха. Теперь пусть другие попробуют сделать лучше.
Петр выпрямился, оправил кафтан, возвращая себе привычную деловитость.
Я набрал в грудь прохладный осенний воздух. Раз уж сегодня день откровений, то и я поделюсь.
— Тогда и я поделюсь, Государь. — Петр склонил голову набок, внимая. — Десять лет назад я попросил дать мне «вольную». И сейчас могу сказать, что правильно сделал. Железо — вторично. Паровозы, дирижабли, даже «Шквалы», способные выкосить полк одной очередью — всё это инструментарий. Молотки, рычаги, шестеренки. Мертвая, холодная материя.
Взгляд сам собой упал на ладони. Въевшаяся копоть первых лет давно сошла, но фантомный запах машинного масла и пороха преследовал меня до сих пор.
— Ключевая переменная — тот, кто сжимает рычаг. Тот, чей палец лежит на гашетке. Мы вручили им силу, беспрецедентную для человеческой истории. Энергию пара, электричества, знания, опережающие век. Но если внутри оператора сидит дикарь… Если его душой правят тьма и животный страх…
Я поднял глаза на Императора.
— … он использует эту силу, чтобы спалить планету дотла. Дай обезьяне гранату — и джунгли перестанут существовать. Вложи «Дыхание Дьявола» в руки фанатика — и от Рима останется лишь пепел.
Петр щурился на солнце, лицо его окаменело. Он понимал контекст. Он помнил горящий Лондон, помнил Вену. Помнил, как тонка грань между величием и бойней.
— Моя сверхзадача заключалась не в отливке пушек и возведении крепостных стен, — слова лились потоком, формулируя то, что копилось годами. — Я пытался переделать сознание. Изменить саму архитектуру мышления. Научить ценить и грубую силу, и знание, порядок, ответственность. И, как ни парадоксально — человеческую жизнь. Ресурс, который привыкли тратить не считая.
— Вышло? — коротко спросил царь.
— Оглянись, Государь. Посмотри на Алешку. Это правитель, оперирующий законами, а не плахой. Посмотри на внука, грезящего авиастроением, а не отрубленными головами. Взгляни на студентов Академии.
Я вспомнил образ Ломоносова, спорящего с профессурой.
— Они — другой вид. Творцы. Они спорят, ищут, подвергают сомнению догмы. Страх исчез. Ни Бога, ни чёрта, ни царя они не боятся. Уважают Бога и царя — да. Боятся — нет.
Петру не очень понравилась эта фраза, но он давно перестал быть вспыльчивым и попытался понять суть.
— Мы вырастили нацию, способную управлять этой махиной Империей, не отрезав себе руки. Главное теперь — удержаться. Не скатиться обратно в орду. Не превратиться в бездушный механизм, перемалывающий судьбы ради красивых цифр в годовом отчете. Сохранить человечность на фоне чудовищной эффективности.
Петр медленно и весомо кивнул, словно прикладывая сургучную печать к манифесту.
— Прав ты, граф, наверное. Железо ржавеет, камень точит вода. А нутро человеческое… Оно остается. Если мы душу сберегли — значит, не напрасно прожили жизнь.
До нас донесся звонкий женский голос, долетевший из-за живой изгороди стриженого боярышника.
— Петр Алексеевич! Мин Херц! Долго вас ждать? Чай остывает! Пироги с визигой, как велено было!
Анна.
— Иду, Аня! — отозвался я.
Следом вступила Екатерина, смягчая требовательность легким акцентом:
— Петруша! Заставлять дам ждать — дурной тон!
Мы переглянулись. Одинаковые, слегка виноватые улыбки стерли с лиц печать государственных дум.
— Идем, — крякнул Император Всероссийский. — А то от баб на орехи достанется. Это, брат, страшнее портсмутской атаки. С султаном договориться можно, а с Катькой, когда чай остыл, — пиши пропало.
— Истинная правда, — рассмеялся я.
Тропинка вывела нас к Чайному домику, где в беседке уже белела скатерть и пускал дымок пузатый самовар. Анна и Екатерина колдовали над чашками, а чуть поодаль, на мощеной дорожке, кипела настоящая инженерная работа.
Десятилетние цесаревич Петр и мой Алексей, забыв о беготне, склонились над рельсами. Мастерские Академии постарались на славу: копия железной дороги была выполнена с ювелирной точностью. Крошечный медный паровоз, сияя полированными боками, шипел и плевался паром — спиртовка в топке работала исправно, создавая нужное давление.
— Атмосферы в норме! — звонко отрапортовал мой сын, сверяясь с миниатюрным манометром. — К пуску готов!
— Открывай дроссель! — скомандовал цесаревич. — Курс на Восток!
Алешка сдвинул рычажок. Паровоз дал пронзительный свисток и бодро застучал колесными парами по кругу. Мальчишки, забыв о статусе, захлопали в ладоши.
Будущее.
Я замер. Вот конечная цель — возможность для наших детей играть в созидателей, а не в солдатиков.
Внезапно небо над садом разрезал посторонний звук, эдакое быстрое стрекотание.
Голова сама запрокинулась вверх.
Над кронами лип, сверкая лакированным полотном на солнце, прошел самолет. Биплан. Учебная парта конструкции Нартова.
Заложив вираж над садом и качнув крыльями в знак приветствия, машина легла на курс к заливу, уверенно набирая высоту.
Петр провожал его взглядом, прикрыв ладонью глаза от солнца.
— Летит… — в шепоте сквозила отцовская гордость. — Моя птица.
Биплан растворялся в синеве, оставляя за собой невидимый, но ощутимый след новой эры.
Абсолютный покой накрыл меня теплой волной.
Я выжил в жерновах времени. Я победил. Дом построен, сын выращен, дерево… целый сад посажен. Я дома.
— Папа! Ваше Величество! — заметив нас, закричали мальчишки. — Скорее! Экспресс отправляется!
Мы с Петром ускорили шаг, стараясь не отставать от ритма, который сами же и задали.
История продолжалась, только теперь ее чернила состояли из пара, электричества и дерзкой мечты. И, кажется, это была хорошая история.