— Луара, доктор, — произнес Мориц Зильбер. — Вы спите?
Сворачивая с одной дороги на другую, они несколько раз объезжали пробки, но попадали в другие. Остатки армии, по виду не побывавшие в бою, отходили на юг. Беженцы с севера и востока страны теперь покидали Париж. Жители Шампани рассказывали о сражениях или тяжко молчали, точно слова утратили для них всякий смысл. В людском водовороте можно было потерять ориентацию, надежду, рассудок… Но в долине Луары царила настороженная тишина.
Лиловато-зеленые косогоры спускались к неглубокой долине, где среди мирных полей изгибалась широкая гладкая лента реки цвета предзакатного неба в обрамлении округлых древесных кущ, точно огромная арка, уложенная на землю, от которой исходило тихое свечение. Само имя Луары в эти дни произносили словно заклятие. Оно означало — спасение. По ту сторону ее спокойных вод опасность рассеивалась чудесным образом, люди словно оказывались на иной французской земле, неподвластной вторжению, где обеспечены жизнь и защита. «Луару они не перейдут!» — твердил своим спутникам рыночный торговец из Нормандии Мартен Пьешо. Он легонько потрепал по плечу старуху, которая лежала среди коробок на опрокинутой детской коляске и, как обычно, дремала, последние проблески жизни в ней поглотило забытье. «Бабушка, Луара! Наконец-то! Мы спасены!» Хосе Ортига горько улыбнулся. Почему этим людям нужно по-детски верить в спасение? Луара, Эбро…[90]Ортига больше не верил в убежища, «естественную защиту», «усталость врага», о которой трубят газеты, когда все плохо. Авиации плевать на то, чем издавна успокаивают себя люди, она убивает когда и где хочет, наудачу. Ортига верил лишь в неистовую танковую атаку, с остервенелым рычанием моторов от земли до неба, с остервенелой тоской и яростью в груди. Только так, устремляясь вперед и рискуя погибнуть, можно спастись. И потом, каждый из нас столь ничтожен, что ничтожный случай играет нами, и шансы выиграть выше, когда мы расстались с иллюзиями и готовы ко всему.
Ортига промолчал. Старуха повела головой и несколько раз опустила пергаментные веки, какие бывают у птиц. А потом скорчила гримасу, которая могла быть улыбкой, и пробормотала: «Лу-эра, сынок, Лу-эра». Ибо она осознавала, но не то, что происходило в настоящем, а то, что ушло во мрак прошлого, и название это вызвало в памяти стадо гусей на цветущем, поросшем кустами берегу, которое пасла девочка три четверти века тому назад. «Она из Турени, — объяснила Мари Пьешо, пятидесяти лет, с жесткими волосами и мужским профилем, — в этом краю она в детстве пасла овец». Высокая плоскогрудая девица с лошадиной челюстью, которая настороженно наблюдала за Хильдой и Анжелой — странные барышни, такой разгром, а им как будто весело, — добавила задумчиво: «Говорят, на Луаре красиво, там замки есть…» Но она и не попыталась оглянуться по сторонам, не сводя взгляда с птиц, лежащих связанными у ее ног, и со вновь затихшей старухи. Жизнь — не для того, чтобы любоваться красотами, а чтобы трудиться.
— Никогда они Луару не перейдут! — повторил Мартин Пьешо, сам себя убеждая.
Ортига пожал плечами. «Кто вы такой, молодой человек? — не скрывая недовольства, что такой крепыш не служит в армии. — Ах, испанец!» Он задумался, лицо его замкнулось. Из-за испанцев и началась эта заварушка. Они хотели все у себя перевернуть вверх дном, отменить торговлю, конфисковать сбережения, разрушить церкви; ну и поплатились за это. Их дом разрушили, так они явились в наш. Добрались даже до рынка в Эльбефе и конкурировали с нами, торгуя вразнос Бог весть чем! «Ну, вы уже знаете, что такое разгром», — сказал Мартен Пьешо ровным голосом. Ортига догадался, что его попутчик с трудом сдерживает неприязнь, и про себя усмехнулся.
— Каждому свой черед. Вы торговец?
— Да, кружева, украшения, товары для дам.
— А я анархист.
Машина повернула, следуя за изгибом Луары, спокойной, бесцветно-голубой, почти белой.
— Если таковы ваши взгляды, — примирительно сказал Пьешо, — я их уважаю. Главное — трудиться.
— И бороться.
— Согласен, — твердо ответил Пьешо.
От голубоватых тонов пейзажа исходила печаль, которая передалась и им.
В Невер они въехали в сумерках, узкими улочками мимо в панике закрытых ставней, встречая лишь редкие припозднившиеся машины. Но в лавках, заполненных беженцами, бурлила жизнь. Машинистки и служащие какого-то министерства с искаженными лицами окружали грузовик, на борту которого мелом было написано: АРХИВ № 3. Седовласый мужчина твердил им: «Спокойно, спокойно, прошу вас, я не получил никаких распоряжений!» На заправке висел плакат: «Бензина нет». Машины, у которых закончилось горючее, сгрудились на краю тротуара. Обезумевшее радио передавало венские вальсы… «Поторопитесь проехать мост, месье, — посоветовал кто-то Морицу Зильберу, — его скоро подорвут… Вы приехали вовремя, здесь была такая пробка…»
Благородная прямоугольная башня собора возвышалась над старинными, потускневшими в сумерках домами. По мосту медленно удалялся военный конвой, покидая мрачный мир потрясений и скрываясь в лиловом тумане. Зильбер остановил машину перед маленьким кафе на набережной. Хозяйка в фартуке, тщательно причесанная, с дежурной улыбкой стояла на пороге между опустившимися на реку глубокими сумерками и тусклым освещением внутри. На лице ее застыло спокойное выражение, которое, казалось, не изменилось бы, если б она даже со стоном заломила руки. Ардатов и Зильбер вошли внутрь, женщина последовала за ними, чтобы обслужить. За столиками в глубине сидело несколько человек, сгорбившись, точно придавленные невидимым гнетом. Усталость, казалось, отняла у них все силы и погрузила в оцепенение. Хозяйка движением локтя указала на них:
— Вы должны попросить их уйти, господа, мост могут скоро взорвать. Они из Йонны, пришли пешком, сидят здесь такие несчастные, от их вида у меня разрывается сердце… Что вы будете брать?
Из другого угла выступил высокий силуэт, человек подошел, положил сильную руку на плечо Морица Зильбера, устремил на Ардатова вопросительный взгляд, очень спокойный и как будто доброжелательный…
— Вот, однако же, и вы. Меня всегда удивляет, когда люди держат слово. Вы молодцы.
Зильбер представил их друг другу. «Рад знакомству», — сказал Ардатов. «И я рад, — ответил солдат. — Вы врач? Людей правда можно вылечить, без шуток?»
— Да. Только чаще всего они выздоравливают сами.
Старый и молодой присмотрелись друг к другу и остались довольны знакомством.
— Этим утопающим уже ничем не поможешь, — сказал солдат вполголоса, указав на людей в глубине зала, которые, казалось, спали сидя. — Я пробовал. У них убили близких на дороге, это сломило их. Теперь им все равно.
И добавил:
— Результат неправильного воспитания. В начальной школе вместо грамматики должны учить, как не грохнуться в обморок при виде крови.
Солдат Лоран Жюстиньен поправил на плече ремень тяжелого вещмешка. Набережные, без огней, растворялись в голубоватом тумане. Кружили летучие мыши, почти касаясь лица. На мосту оставалось несколько телег, казалось, их тянули лошади-призраки. Пронесся рой мотоциклистов. На небе среди мелких рваных облаков показались холодные звезды. Хозяйка кафе, сложив руки на переднике, провожала взглядом грузовичок. Все вокруг бежали в ужасе, а те, кто не бежал, чувствовали себя покинутыми. К ним неумолимо приближалась смутная, немыслимая угроза. Но ведь вся Франция не может бежать, не так ли? Остаются дома, земля, надо иметь мужество остаться, когда есть дом, земля, эта набережная, знакомая с детства. «Нет, я не боюсь!» — произнесла женщина, и голос ее дрогнул. «Черт побери! — воскликнул Лоран Жюстиньен. — Да надо быть идиотом, чтобы бояться!» Они дружно расхохотались, и смех этот утешил Лорана, потому что при одной мысли о страхе зубы его начинали стучать. В темноте грузовичка солдат разглядел изящные очертания девушек и уселся поближе к ним. «Хорошо в вашем Ноевом ковчеге!» Страшит не кровь, страшит одиночество.
Машина ехала по мосту между темными набережными, водой, камнем, ледяными звездами и облаками. В конце моста у маленьких светлых квадратов мешков с песком, которые могли остановить разве что оловянных солдатиков, к грузовичку медленно приблизились часовые. Это были местные. «Живее, живее! Езжайте по шоссе, другим путем опасно!»
Дальше дорога на Мулен напоминала плотную человеческую реку, которая медленно текла, порой замирая в тревоге. Бредущие по ней толпы понемногу поддавались панике. Слишком много изрешеченных пулями машин, слишком много запечатлевшихся в памяти образов колонн беженцев, обстрелянных штурмовиками на бреющем полете, слишком много семей, схоронивших, завернув в одеяло, холодные тельца детей или израненные тела взрослых, унесенных горячкой. Царила не атмосфера переезда, а ощущение страшной катастрофы. Слух, казалось, улавливал в тихой ночи отдаленное гудение самолетов, которые приближались сюда, способные различить во мраке наши машины и сбросить на них свои смертоносные метеоры. Случайно включенные фары вызывали истерический гнев: эти сволочи выдадут нас, они, случаем, не из пятой колонны, уже третий раз включают фары, явно подают сигналы! Никто уже не знал, где враг, может, он совсем близко, здесь, на этой дороге. Рассказывали, как немецкие мотоциклисты догнали колонну беженцев, как танк с крестом встал на обочине, пропуская французские санитарные автомобили, как видели парашютистов, спускавшихся на эти равнины… «Свернем отсюда на любую дорогу», — предложил Ардатов. Грузовичок помчался по проселку, который с двух сторон обступали темные ряды деревьев, извилистому, точно речное русло. И именно там случилась знаменательная встреча.
Послышался мерный топот сапог. «Стоять! Смирно!» Сотня человек, не в строю, но в определенном порядке, не чеканя шаг, но в едином ритме решительно двигалась навстречу потоку беженцев под командованием маленького офицера в очках с узким подбородком мальчика-отличника. Шум приглушенных голосов напоминал шелест дождя. Бойцы горбились под тяжестью ручных пулеметов. Донеслись слова: «Говорю тебе, мы продержимся, если придет подкрепление!» Лоран Жюстиньен проворчал: «Вот забавные, воображают, будто получат поддержку». Он толкнул уснувшую старуху, едва не раздавил кур, которые с писком затрепыхались, выпрыгнул из машины, провожая взглядом этих храбрецов, идущих на передовую, одних, числом не больше сотни, несущих пулеметы, нелепые противогазы, вещмешки, словно рабочие ночной смены — свои инструменты. Лоран Жюстиньен и Хосе Ортига, стоя плечом к плечу, обменялись выразительным взглядом. «Не хочется пойти с ними?» — прошептал Жюстиньен. Ортига, точно закаменев, с усилием произнес: «Мне не нравится, когда идут на смерть понапрасну…»
— Значит, вам нужны результаты…
Отряд прошел, его поглотила тихая звездная ночь.
— Нам представится более удачная возможность, — ответил Ортига. — Все только начинается.
«Начинается, — подумал Жюстиньен, — а я уже ни на что не способен. Да что со мной вообще?» От темной насыпи отделились силуэты Ардатова и Мартена Пьешо. С внезапной экзальтацией Лоран обратился к ним:
— Если нам удастся снова собрать, нет, я не говорю армию, армии больше нет, есть только люди, мы, все, что осталось от армии, люди, люди, и вы, штатские, которые захотят помочь нам, и если мы будем оборонять фермы, мосты, да что угодно, ручейки, рощи, каждый со своей гранатой, свои ружьем, своим ножом, если люди поднимутся, без приказа, без командования, только передавая из уст в уста: мы защищаемся, мы защищаем наш край! Скажите, разве тогда что-нибудь не изменится?
— Тогда бы все изменилось, — ответил Ардатов.
— Наверное, кто-то должен начать, первым высечь искру. И Франция вспыхнет, как сухие дрова.
— Не думаю. Слишком поздно.
Мартен Пьешо уверенно вмешался:
— Надо бы все же дождаться решений правительства. Правительство-то где-нибудь есть.
Ортига громко расхохотался. Жюстиньен вышел из себя: «Ничьих решений ждать не надо. Нужна ярость. Это не происходит по приказу. Нам есть от чего разъяриться… Надо бы… Эх, черт!»
Повисла тишина, а затем раздался твердый голос Ардатова:
— Так однажды и произойдет.
— А я, — сказал Мартен Пьешо, — думаю, что заключат мир. За что Франция воевала? За Данциг? За Англию? За бельгийцев, которые нас предали?[91] Я так полагаю: каждый за себя, и не надо дергаться.
Тихие слова Ортиги прозвучали точно пощечина: «Вот кретин!» Сириус сиял голубоватой сталью над черной купой деревьев, которая выделялась на темном, отливающем металлом небе. От земли в ночной воздух поднималось какое-то первобытное упорство и сила… Мартен Пьешо от оскорбления взвился, точно в двадцать лет, когда одним ударом под дых мог свалить какого-нибудь задиру. «Что? Что ты сказал? Грязный испанец, бандит, поджигатель, разбойник с большой дороги! Ну-ка повтори!» Жюстиньен встал между ними и сказал с саркастической усмешкой: «Заткнитесь. Я все беру на свой счет. Я дурак, грязный и хотел бы быть испанцем, я, может, бандит, у меня наклонности поджигателя… Вы довольны? Замнем».
— Простите молодого человека, месье Пьешо, — сказал Ардатов, — это его вторая война и второе поражение. А будут и другие.
Грузовичок поехал в сторону Сириуса, покачиваясь на ухабах. Холодная голубая звезда мерцала впереди. Прошедший мимо отряд словно заразил всех гневом, и это придавало сил. «Можно, я спою?» — внезапно спросила Хильда у семейства Пьешо. «Давайте, бабушку ничем не разбудишь». Хильда сначала вполголоса, а затем все громче затянула одну из тех боевых песен, которые молодые немецкие рабочие чеканят хором под красными знаменами. Никто не подхватил, ее голос сорвался, слезы выступили на глазах. И тогда без перехода она запела медленный, надрывный и исполненный мощи похоронный марш революционеров, который, развернув свои черные крылья над российскими тюрьмами, реял над множеством кладбищ Европы и Азии… Ортига и Зильбер стали подпевать, и три голоса слились в торжественной жалобе. Грузовичок мотало по проселку из стороны в сторону. Мари Пьешо прижалась к мужу. «Точно в церкви поют, Мартен. Странные люди, муженек». Мартен ответил ей на ухо: «Я бы был с ними поосторожнее…»
— Вас это не раздражает? — спросил Ортига у Лорана Жюстиньена.
— Нет, скорее тоску наводит. Иногда это даже приятно. А что еще делать?
Пока длилась песня, дорога и небо казались бесконечными… Старуха спала, издавая монотонные хрипы. Лоран Жюстиньен напряженно смотрел во тьму. Его угловатое лицо точно застыло. И вдруг заговорил сам с собой:
— Кто я такой? Мертвый, живой, безумец? Все вместе? Я хотел бы не быть, хотел бы сражаться, хотел бы никогда больше не видеть того, что видел, хотел бы — чего еще? Когда я вспоминаю, каким я был, меня тянет смеяться и плакать. Я был никем. Мелким негодяем, это даже хуже, чем никем.
Ортига с беспокойством слушал его, не зная, что сказать. И дружески произнес:
— Лоран…
— Помолчи. Я сам с собой говорю. Ты не знаешь, кто я такой. Ты не знаешь, кто ты такой.
Они оба умолкли. Прекратилось и пение. Грузовичок остановился на краю луга, ощетинившегося высокими острыми стеблями травы, и бесприютные беженцы наскоро молча перекусили, так как полуночный холод пробирал до костей. Мартен Пьешо передал по рукам бутыль вина, пили прямо из горла. Вспыхнули красные огоньки папирос. Распределили одеяла. Лоран отошел поодаль и улегся под одиноким деревом прямо на земле, под россыпью звездочек, таких крошечных, что напоминали белую пудру, рассыпанную в безбрежной черноте. В ушах у него звучала мелодия похоронного марша, убаюкивала его, он закрыл глаза и уснул улыбаясь.
Семейство Пьешо предпочло провести ночь в машине, на страже остатков своего имущества. К тому же какая-никакая крыша над головой: спать под открытым небом, точно бродяги, означало бы для этой семьи впасть в немыслимую нищету. Человеку нужна крыша над головой, семье — домашний очаг. Без крыши и очага мы станем дикими животными, а стоит ли жить, чтобы превратиться в зверей? Для них от небесного свода исходила какая-то смутная угроза и заставляла сторониться тех, кому были чужды подобные чувства. Мартен, Мари и их дочь положили под голову свертки с самым ценным имуществом. Мартен, лежа поперек выхода, надолго задумался, прикидывая цену товаров и особенности рынков на юге, и эти расчеты понемногу его успокоили. «Мир будет заключен, это точно, людям же жить надо». Храп старухи, похожий на хрип, убаюкивал. «Она еще крепкая — старая! Мы двужильной крестьянской породы. А войны и нашествия пройдут».
Незадолго до рассвета старуха проснулась от того, что продрогла. Она уселась и без удивления принялась разглядывать фантастический мир, где не осталось ничего привычного. Стоял ужасный холод, но он не страшил, просто был реальностью, нереальностью. За стенами грузовичка не было видно ни зги. Остекленевшие глаза старой женщины вперились в пустоту. Она подняла иссохшие руки, посмотрела на них, точно они были чужие, едва различимые в темной мути. «Луэра…» Луара ее прошлого блеснула где-то в пространстве, вызвала в памяти имя, образ, позабытые тридцать или сорок лет тому назад: «Жюльен…» Жюльен, обнаженный, рассекал водную гладь, старуха издала крик ужаса и восторга, который прозвучал едва слышным вздохом. Подбородок упал ей на грудь, она склонилась и застыла недвижно.
Семен Ардатов спал чутко, и ощущение чьего-то присутствия заставило его открыть глаза. Хильда сидела на траве возле него, завернувшись в шаль, небольшой выпуклый лоб выделялся светлым пятном. Густая трава была темно-зеленоватого цвета морских глубин. Близился рассвет.
— Ардатов, я не хотела вас будить… Ардатов, у меня такое чувство, будто я освободилась. Ничего не надо будет начинать сызнова. Мы больше не вернемся к тому, что кончилось. Как будто прошлое обрушилось одним махом… Мы жили в прошлом, не знаю, выживем ли, мне это почти безразлично, но если мы выживем, то только ради иного будущего. Это продлится долго, долго, будет долгий кошмар, но со старым миром, где нечем было дышать, покончено. Нам предстоит лишь преодолеть океаны хаоса, чтобы начать совсем новую жизнь… Я уверена, что это так, Ардатов.
— Я тоже в этом уверен, Хильда.
Она быстро поднялась. «Отдыхайте. Я не могу уснуть». Он смотрел, как удалялась ее прямая фигурка с узкими плечами, изящной головкой. Она легко шла к низко стелющемуся туману на грани предрассветной мглы и едва различимого света занимавшейся зари.