Доктор Семен Ардатов часто трудился за полночь в НИ — «Научной информации», универсальном агентстве, которое помогало клиентам в подготовке «диссертаций, научных и статистических работ». На самом деле агентство просматривало сотни специализированных публикаций в поисках двух десятков ключевых слов и посылало своим подписчикам вырезки из «Неврологического журнала», «Журнала гуманитарных наук», «Международной филателии», «Парапсихологического обозрения», «Юмора на все случаи», «Анналов сейсмологии» и даже бюллетеней Национальной ассоциации колдуний и Общества изучения каннибализма. Статьи из них следовало вырезать так, чтобы по возможности использовать обе стороны каждой страницы, — задача непростая. И как прокормить на это полдюжины политических беженцев, в последний момент бежавших из Праги, случайно ускользнувших из берлинского Полицайпрезидиума, выживших в бою за Дом Карла Маркса в Вене и в сражениях и тюрьмах испанских интербригад, вернувшихся с Липарских островов[34], а неделю назад — из префектуры полиции с бумажкой о том, что высылка их временно отложена?
Предприятие, задуманное венским сексологом и руководимое итальянским юристом, естественным образом приходило в упадок; но, задерживая арендную плату и время от времени восполняя дефицит за счет какого-нибудь крупного историка, эмигрировавшего в США, оно давало заработок апатридам-эрудитам. Доктор Семен Ардатов получал двадцать пять франков за вечер, гораздо меньше, чем какой-нибудь грузчик; правда, для таскания грузов нужны крепкие мускулы, которых уже нет в шестьдесят три года; кроме того, Семен Ардатов по собственному опыту знал, что полвека научных занятий делают человека столь же неспособным к мытью автомобилей, как и к торговле фармацевтической продукцией вразнос. Досадно, пережив несколько исторических катастроф, стареть, как и всякий другой человек, а после многолетней отчаянной борьбы — есть только один или два раза в день.
Контора НИ находилась на улице Жан-Жака Руссо, под крышей здания, которое Одинокий мечтатель[35], преследуемый нуждою, узнал бы с первого взгляда — он, автор книги «Эмиль, или О воспитании», который отдавал своих новорожденных детей в приют… Лестница с изящными коваными перилами и просторными, выложенными паркетом площадками на каждом этаже — но уже много поколений сюда не проникал свет, не шуршали богатые платья. Сломанные копировальные прессы, коробки с никому не нужными книгами («Прикладная хиромантия» или «Искусство нравиться в любом возрасте»), разнородные предметы, вроде древнего ткацкого станка и фотографического проектора, сконструированного при II Империи[36] учениками Надара[37], загромождали лестничные клетки, напоминающие пещеры, на которые выходили двойные двери, некогда белые с золоченой резной отделкой. За ними стучали станки, от работы которых содрогался весь дом.
НИ занимала одну комнату, удивительно уютную, на последнем этаже, где шумы снизу стихали — так спокойная мудрость берет верх над тревогами. Соседние помещения были заняты под склады товаров, которые не интересовали воров; две мансардные комнаты окнами на улицу занимало рекламное агентство «Селекта», известное маленькими объявлениями, которые публиковало до сих пор: «Требуются люди, умеющие хорошо писать…»
Однажды утром Ардатов предложил ему свои услуги, осторожно поинтересовавшись, устроит ли их его европейский французский… И обнаружил там двадцать каторжников, чьи лохмотья, помятые лица, согнутые спины и вонь ночлежек свидетельствовали о крайней нищете. Все они, склонившись над оборванными и засаленными множеством грязных пальцев справочниками, с маниакальной спешкой писали на бумажных полосках почтовые адреса, оплачиваемые из расчета за тысячу. Полдюжины привилегированных, владеющих современной техникой, стучали на довоенных пишущих машинках. Усатый держиморда, по виду отставной унтер, в накладном целлулоидном воротничке, вероятно, страдающий неизлечимой болезнью печени, надзирал за этими отбросами общества, чтобы они не украли полоски бумаги или перья за два су. Этот персонаж понимал, какую молчаливую ярость вызывали некоторые витиеватые адреса, что называется, «с прицепом», вроде: «Месье Бонавентура Дюшмен-Ла-реверанс, фармацевт 1-го класса, Рив-де-Лавандьер, близ Сент-Николь-де-Буабени». А департамент! Персонал был способен делать самые невероятные сокращения и даже непристойно искажать фамилии. Доктор Ардатов, ознакомившись с расценками, ретировался… А теперь, сидя за своим рабочим столом в НИ, слышал непрестанные шаги и хлопанье дверью в агентстве «Селекта»; унтер-держиморда поприветствовал его на лестнице, приложив два пальца к шляпе-котелку.
…Ардатов разрезал иностранные журналы, подчищал, склеивал, раскладывал вырезки по стопочкам и убирал в конверты. Работа кончалась: тем лучше. Из четырех сотрудников НИ сегодня вечером пришел он один, чтобы получить деньги за неполную рабочую неделю, то есть сотню франков. Директор Туллио сам печатал на конвертах адреса и наклеивал марки. Они сидели друг напротив друга, при свете единственной лампочки без абажура; в глубине комнаты великолепный металлический свет луны серебрил оконный проем. Мягкий шум шагов и разговоры в коридоре заставили мужчин прислушаться.
— Спорю, — сказал Туллио, — что фирма «Селекта» увольняет свою банду клошаров… Семен, самое лучшее, что мы можем сделать сегодня, — это выбросить наши конверты в корзину.
Разговоры и шаги приближались. Кто-то опирался о стену и стучал по полу тростью. Послышался голос унтера-держиморды: «Давайте, господа, поторапливайтесь. Если фирма закрывается — значит, фирма закрывается. Откроется после войны или в Бордо. А теперь, господа, рысью, рысью, что я вам сказал!» Он, должно быть, подталкивал к лестнице свое стадо нищих писарей. Туллио улыбнулся. Его морщинистое лицо казалось вылепленным из терракоты: четыре горизонтальные складки на лбу, широкие ноздри, бородка с проседью делали его похожим на фавна, но фавна университетского, привыкшего к вагонам метро второго класса… Бывший член коллегии адвокатов одного итальянского города, бывший достопочтимый мастер масонской ложи, бывший нумизмат («это самое невероятное!» — по его словам), он оставался лишь членом организации «Справедливость и Свобода»[38], название которой комментировал так: «По здравом рассуждении, мы дважды требуем идеала… Может, эти два метафизических ингредиента помогут нам сварить вполне удобоваримое зелье…»
— Семен! Мы закрываемся. Откроемся в Сан-Франциско или Буэнос-Айресе… Исход битвы в Европе временно лишает «Научную информацию» смысла существования. Давай выбросим банку с клеем в окно.
Он увлек Ардатова к лунному свету, который заливал крыши и причудливые трубы Парижа. Полная луна стояла в зените, и можно было различить на ней бледные материки. Синий свод неба навис над городом. Отдаленная канонада казалась дыханием космоса. Туллио запустил баночку с клеем на соседнюю крышу:
— И бумаги туда же!
Вырезки, которые ждали академические и литературные светила, разлетелись в прозрачной ночи роем белых бабочек… Красота!
Туллио развел белыми руками, похожими на обезьяньи. И сказал с яростью:
— Конец! К черту! Миллионы дураков воображали, что бомбы — для Барселоны, для Хельсинки, танки корежат мостовые не здесь, а в Вене, Праге, Амстердаме, Брюсселе, а жалкая полусонная жизнь продлится до скончания времен: бридж, белот[39], «Сент-Эмильон»[40], газеты, акции и бифштексы с кровью!
Семен Ардатов ответил, опустив голову:
— Туллио, это будет невообразимая катастрофа… Париж, Париж!
Он был не в силах больше произнести ни слова.
— Нам просто не хватает воображения, Семен, а катастрофы мы коллекционируем вот уже двадцать лет; мало того, мы предупреждаем, мы делаем прогнозы и публикуем в наших журнальчиках, которые никто не читает, безупречно аргументированные статьи. Все сказано: путь один — в бездну. Нужно прыгать, дети мои! Это — единственное, чего мы не поняли до конца, нам тоже не хватило воображения… Разве есть что-нибудь более естественное, чем крушение старого мира? Люди забыли, что для человеческого существа так же естественно ждать смерти, убегать, прятаться в лесах, как и рождаться, расти, бороться, умирать от старости.
Выручка агентства, хранившаяся в ящике из-под сигар, составила сто восемьдесят франков, которые директор и научный сотрудник разделили между собой.
— Уходим.
Ключ от конторы НИ Туллио выбросил в мусорный контейнер на улице. «Старьевщик подберет его. И многое поймет…»
— Послушай, Семен. В свое время во Флоренции, когда разгромили мой дом, старьевщик оказался настолько мил, что вернул мне «Сонеты» Петрарки с моим экслибрисом. «Я думаю, синьор, — сказал мне он, — что вы сохраните их на добрую память. Стихи такие красивые!»
Они шли по улице, которую редкие фонари разделяли на зоны света и приглушенного мрака. Последние «ночные бабочки», скользя на высоких каблуках, обходили стариков стороной, их точно ветром сдувало. Некоторые стояли, прислонившись к железным шторам, закрывавшим витрины, и огонек сигареты слабо освещал их темные губы. Порой быстро проезжали патрульные полицейские на велосипедах, шины шуршали по мостовой.
— Если Париж через несколько дней превратится в могильник, — сказал Семен Ардатов, — эти черные птицы так и будут кружить среди руин…
— Надо думать, — ответил Туллио.
На Центральном рынке начинала бурлить ночная жизнь. Грузовики сгружали овощи на тротуар. Мужчины шли по влажным листьям, окруженные запахами гниющих растений. Темная громада церкви Св. Евстахия безмолвно нависала над рынком. Неужели чудо не сможет спасти этот город? Оба мужчины допускали чудеса терпения и ума, верили, что бывают чудесные встречи. Действительность порой казалась им сотканной из чудес и случайностей, среди которых энергия с помощью удачи позволяет спасти самое необходимое. Но на этот раз чудесная победа на поле битвы представлялась им невозможной.
— Сяду на велик и поеду в Тулузу, — сказал Туллио. — Я запасся карточкой избирателя, выданной мэрией Сюрена[41]на имя Жана-Мари Тетю[42]. Фамилию я сам придумал. Неплохо, правда? Мне повезло, я не оставлю после себя ни одну живую душу, ничего… Свои трактаты по международному праву я продал сегодня утром на набережной, по сходной цене. И шутки ради надписал на них посвящение Бенедетто Кроче, это принесло мне дополнительно 10 франков — две пачки «Житан».
Он улыбнулся.
— Семен, советую тебе не ждать двадцать четыре часа. Немецкие танки могут войти сюда уже этой ночью. Сопротивление существует только на страницах газет…
— У меня нет велика. И суставы уже не те. Бабок нет. Надеюсь, что раздобуду завтра тысячу или две. Если мне не удастся сесть в предпоследний поезд, уйду пешком… В 21-м я так пересек польскую границу, в 37-м — Пиренеи. Если бы у меня впереди была целая жизнь, я бы мог уходить через Гималаи или горы Колорадо… Спираль истории ширится… Мне удалось достать пропуск: крысы из префектуры приняли меня за белоэмигранта.
— Далеко отправишься?
— Как можно дальше. Здравый смысл подсказывает держаться поближе к портам и границам; но Испания — мышеловка, а порты будут оккупированы. Может, нам придется скрываться в пещерах Центрального массива! Но и здесь, как во всем остальном, у нас были предшественники — троглодиты…
Они остановились, руки в карманах, в тени массивной церкви Св. Евстахия. Бездонная небесная синева над рынком поблекла. Туллио продекламировал:
В сиянье на кресте увидел я Христа…[43]
— Знаешь, откуда это, Семен?
— Из Данте.
Они почувствовали, как их переполняет радость, которая не нуждается в словах. Ардатов произнес:
— Как сказал бравый солдат Швейк своему товарищу: «Встретимся после войны, в маленьком кафе на углу, около пяти…» Прощай, Туллио.
Они пожали друг другу руки крепко, как молодые люди.
На следующее утро доктор Ардатов отправился по городу в поисках денег. Авеню Анри Мартена, особняки, дремлющие в тени садов. Ласковое солнце, чистый асфальт, редкие машины, безликие прохожие — спокойствие ошеломляло. Доктор Бедуа укладывал чемоданы. Он был настроен оптимистично; доброжелательность и хорошее настроение, результат гармоничной работы желез внутренней секции, не изменяли ему. Любитель изысканной кухни, бонвиван, к тому же успешный практикующий врач, доктор Бедуа слегка напрягся, когда горничная передала ему скромную визитку доктора Семена Ардатова. Давний коллега, получивший диплом в Москве в допотопные времена, бежавший от тюрем, виселиц и бунтов, интересовал его как образчик другой человеческой породы, не факт, что лучшей (ибо у доктора Бедуа и мысли не возникало, что кто-то может превосходить его, кроме таких всемирно признанных гениев, как Монтень, Декарт, Шекспир, Гете, Пьер Кюри), но совершенно чуждой и потому вызывавшей беспокойство. Неудобство заключалось в том, что эти славные беженцы, может, и были героями, но очень плохо одевались. Доктор Бедуа в шутку даже хотел создать по этому случаю АОХКБАИ, «Ассоциацию по обеспечению хорошими костюмами беженцев-антифашистов-интеллигентов»… «Меня нет дома», — велел он передать горничной, но тут же вспомнил, что должен семьсот франков доктору Ардатову за рисунки анатомических срезов. «Эй, Маринетта, я дома, дома!» «Для вас я всегда дома, мой дорогой Ардатов».
Ардатов вошел — пожилой человек с квадратной головой, тяжеловатой для его исхудалого тела, седыми прядями волос на висках, кустистыми бровями, суровыми и печальными голубыми глазами, глубоко посаженными и обведенными сероватыми кругами. Он уже начинал горбиться. Его коричневый шевиотовый костюм мог выглядеть достойно лишь в рабочих кварталах, что простираются между площадью Республики, станцией метро «Бельвиль» и Сеной. «Садитесь, Ардатов. Вот сюда…» Бедуа бросил на ковер кучу одежды.
— Видите, дорогой друг, Франция расплачивается за свои ошибки, за излишнюю легкость бытия, я признаю, ибо так ценю эту легкость, за недотепство (от слова «недотепа», дорогой друг) Народного фронта и реакционеров, которых способен напугать простой городовой… (И тем не менее, что есть цивилизация, как не легкость бытия и забвение насилия?) Я все оставляю здесь, плоды двадцати лет труда… Моя жена уже в Варе…[44] Оставляю свою практику… Правда, мои самые любимые клиенты дали тягу еще раньше. Скоро и я пущусь в путь, не зная, что ждет меня впереди, что ожидает нас всех.
(«Но мне он места в машине не предложит», — подумал Ардатов.)
— Я вам должен семьсот франков, дорогой друг, держите… Сдачи не надо. Прошу вас, считайте это авансом за будущую работу. Которая начнется, когда мы освободим нашу страну, — его голос надломился.
Ардатов отдыхал, сидя в глубоком белом кресле. Ему нравился оттенок интеллигентности, который вносили полки с книгами в уют этой комнаты. Если жить в таких больших бонбоньерках, можно совсем утратить боевой дух. Шторы приглушали и смягчали свет. На картине До-мерга на кобальтово-синем фоне была изображена обнаженная девочка-подросток, ее губы напоминали вишенки. Бегство доктора Бедуа слегка позабавило Ардатова. Скоро этого симпатичного обывателя буря унесет черт знает куда, но, во всяком случае, высоко не поднимет — так сильные осенние ветра кружат опавшие листья над самой землей.
— Но почему вы уезжаете? — спросил наконец Ардатов. — Чего вам бояться? Я думаю, что Париж оборонять не будут.
Легкая улыбка на его губах стала заметнее, потому что он подумал и о себе. Если бы он был десятью годами моложе, он бы остался, превозмог с горькой радостью тоску и тревогу и сказал бы себе: «Грядут ураганы. Настало время пустить в ход все средства. Франция не может погибнуть. Создавать подпольные организации… Готовиться к важным событиям…» Теперь он думал о себе с иронией: «Забавно, я совсем отстал от моды».
— Остаться? Вы так думаете, дорогой друг? Смотреть, как Париж рушится под немецкими бомбами? Оставаться с нацистами? С гестапо? Видеть их мундиры на бульварах? Да? Черт возьми! Видеть их в объятьях наших женщин? Что угодно, только не это!
Если человек не обладает душою борца, ему лучше иметь душу беглеца. В бегстве тоже есть свое мужество и вызов.
Между обоими докторами было двадцать лет разницы, но они обладали схожим сложением; француз немного полнее, у русского усталость сгорбила плечи; но одинаково большие головы, широкие лица, у одного с тяжелым подбородком, у другого изнуренное, изрезанное сухими морщинами… Обоих интересовала статистика рака и душевных болезней. Доктор Бедуа воскликнул:
— Вы, с вашим прошлым, должны меня понять!
«Если бы я смотрел на тебя из прошлого, — думал Ардатов, — я бы отказался тебя понимать… Что вы сделали, чтобы заслужить иное будущее? Одержали хоть одну победу, которая не сопровождалась бы низостями и откатом назад? Ради чего вы жили?» Но он тут же оборвал себя мысленно. Снова не в моде, Семен, совершенно не в моде. Рыбы могут жить лишь в родных водах, они такие, какими их создали климат, уровень загрязнения, характер дна, течения…
— Вы правы, Бедуа. Я вас понимаю. Что ж, удачи!
Ардатов поднялся и подумал, что вокруг них огромный потрясенный город отчаянно ищет в хаосе, среди зарниц свою душу, в то время как на севере и на востоке, сразу за загородными домиками, — артиллерия, авиация, моторизованные колонны группируются по заранее намеченным планам, чтобы растерзать, разрушить, унизить его… Действительно, нечего сказать.
— Простите меня, Ардатов, вам известно, что я ваш друг. Кто знает, свидимся ли мы еще! Моя жена уже в Варе… О чем я? Ах, да. Вы не обидитесь, если я попрошу вас взять один из моих костюмов? Мы почти одного роста, хороший портной подгонит его по вашей фигуре. А то есть такие, кто портачит с добротной материей… Берите, берите, прошу вас.
Доктор Бедуа поднял с пола свой лучший костюм и любезно набросил его на плечи гостя. «Возьмите, прошу вас», — и вдруг, сжав кулаки, зарычал как раненый зверь.
— Ах, черт! Вот досада! Я уже не соображаю, что делаю. Простите, Ардатов… Маринетта, Маринетта, скорее упакуйте это, месье возьмет с собой… В чистый пакет! И принесите нам чего-нибудь побыстрее, мартини… Ардатов, вы человек политически мыслящий: что происходит?
— Уже произошло. Сейчас мы видим последствия.
— Наша старая Европа бьется в горячке с сорокаградусной температурой. Это агония?
— Прогноз неблагоприятный.
Два врача разговаривали спокойно, как профессионалы.
— Важно то, — сказал Ардатов, — что тоталитарные режимы тоже будут сметены в свой черед. Мы на краю ямы, но она вырыта и для них также… Они займут Париж, но однажды Берлин будет взят и разрушен, не надо быть астрологом, чтобы предсказать это. Франция и Европа могут погибнуть, но обязательно возродятся. Придется начинать сызнова, и они начнут, но со всем тем, что старо как мир и находится за пределами разумного: войнами, цепями, инквизицией…
— Вы меня утешили, Ардатов. Но все-таки это тяжело.
— Умирать тяжело, но естественно. Но если бы мы знали, как мучительно рождаться…
— Да, да, родовая травма, Ардатов.
В вестибюле они горячо пожали друг другу руки. Маринетта вежливо, но с легким пренебрежением отдала гостю тщательно перевязанный пакет. Ей не нравилось, что ее хозяин, один из самых уважаемых врачей Парижа, настолько потерял голову, что отдал свой лучший костюм какому-то иностранцу, от которого так и разит нуждой, а он еще смеет смотреть на вас снисходительно. (Скорей бы уж фрицы очистили Париж от этой заразы!)
— Далеко уезжаете, дорогой друг?
Ардатов не имел представления и ответил с иронией:
— В Нижние Альпы.
…На улице Бонапарта, под взглядом Марии-Антуанетты времен Трианона со старинной пастели на стене, доктор Морлен-Лесобр, директор одного медицинского журнала, заплатил доктору Ардатову четыреста франков из восьмисот, которые был должен за переводы. «Остальное — в следующую пятницу, это наш день выплат».
Ардатов не шелохнулся:
— Только меня уже здесь не будет.
Доктор Морлен-Лесобр поднял свою маленькую круглую головку с начесанными на лысину редкими волосами. Скрестил руки на стекле, покрывающем письменный стол.
— Ничего не могу поделать, месье. Журнал продолжит выходить. Наше дело не должно зависеть от разных невзгод, которые рано или поздно пройдут.
Ардатов смотрел на него с интересом. Наконец я вижу одного из них вблизи, и он не идиот, вовсе не идиот. Он их ждет! Вас используют, месье, и оберут дочиста. Ардатов сказал насколько мог любезно, но приоткрыл в усмешке помимо воли старые, пожелтевшие от табака зубы (отчего стал чем-то похож на бульдога, который скалится, прежде чем укусить):
— Я поистине восхищаюсь, месье, вашим хладнокровием в такое время… Я собираюсь провести на Ривьере не больше двух недель. Если я задержусь подольше, прошу вас передать четыреста франков, которые вы мне должны, на благотворительность…
— Не сомневайтесь, месье, я перечислю их в Красный Крест, — холодно ответил Морлен-Лесобр.
Клоунская улыбка исчезла с лица доктора Ардатова, когда, кивнув на прощание, он взял пакет, положенный им на крышку пишущей машинки. До Морлен-Лесобра донесся краткий диалог, состоявшийся в приемной между переводчиком и секретарем:
— Вы не возьмете два последних номера нашего журнала, месье?
— Нет, — задумчиво ответил доктор Ардатов, — обязательно отложите их для меня, — он промолчал секунду, — в помойное ведро.
В витринах квартала Сен-Сюльпис мирно дремали церковные образа и старинные вещи. Профили Богородиц в современном вкусе уместно смотрелись бы в будуарах с приглушенным светом. Бронзовые Христы напоминали манеру Родена: они создавали ощущение плотских мук ровно в той мере, чтобы покупатель посчитал их произведениями искусства. Ардатов задержался на мгновение перед металлическими образками, призванными защитить сердце солдата благодаря сверхъестественной силе — ибо может ли тонкая полоска стали остановить пулю? «Что осталось от веры в этих поделках? Они удовлетворяют слабую потребность в утешении, без глубины и без страсти, робкую и пристойную. Создают душевный комфорт, наподобие фарфоровых фигурок на этажерках. Подлинный зов веры выставит их в истинном свете — пустые безделицы для пустых душ. Но зова не слышно, совсем не слышно… Его еще услышат».
Несколько раз в день на Ардатова внезапно накатывала усталость. Если раненые в стане победителей выздоравливают быстрее, чем побежденные, как утверждает один врач, то в старости люди успешные должны быть здоровее и крепче уцелевших бойцов за проигранное дело. Малодушие можно отчасти преодолеть, если ясно мыслить, держаться изо всех сил, понимать, что история готовит нам реванш, быть твердым и упорным. Отчасти — но не до конца. Возможно, самая трудная борьба происходит между мыслящим существом и существом плотским (плохо питающимся), которое питает ум, помогает ему возвыситься над самым собой, но порою и принижает…
Ардатов присел на скамейку на площади Сен-Сюльпис. На лотке торговца прессой лежали журналы «Мари Клер» с глупыми красотками на обложках, «Рик э Рак», в котором смех, это проявление полноты жизни, тонул в глупости, предательский «Гренгуар»[45]; утренние газеты пестрели тревожными, лживыми, отчаянными заголовками о поддержке американцев, военном гении Вейгана[46], сопротивлении до конца, взывали к памяти Жанны д’Арк и битвы на Марне[47], уверяли, что неприятель выдыхается… Ни одного живого слова, ни одного подлинно мужественного клича — поражение не оставляло сомнений, и линотипы посыпали его градом ненужных фраз. Вот до чего дошло печатное слово, продажное и прирученное…
Автобус линии Q останавливался между газетным киоском и антикварным магазином «Брикус а Бракуй»; на афишах кинематографа «Бонапарт» нереальной красоты женщины протягивали накрашенные губы для поцелуя, им недоставало гордой простоты, которой тем более не существует в действительности… Но площадь была реальна; две тяжеловесные несимметричные башни церкви серовато-охристого цвета, густая листва деревьев, играющие дети, набожный и не слишком грязный нищий, быть может, имеющий сбережения в страховой кассе, дамы в черном, бредущие вдоль фасада храма… Сюда почти не доносилось дуновение экзальтированных, пьяных, нелепых, ребяческих и отчаянных идей, тихо перегоравших в кафе Монпарнаса, или напускного профессионального исступления обнаженных девиц из ночных заведений… Если бомбы не обратят в щебень и пыль «Сфинкс», его покорное стадо среди зеркал останется неизменным; пять десятков красоток будут ждать выгодной (и тяжелой) работы с приходом мужчин-победителей, выживших в танковых боях. Все голодные самцы одинаково жадны, одинаково грубы и ласковы, а после — одинаково опустошены. Различия между ними, бесконечные и бесконечно малые, никогда не выводят их за пределы общего круга, в котором они вращаются, безымянные, разноликие и разноголосые. Ни один не выделяется из толпы дольше, чем на мгновение, хотя каждый ощущает в себе жизненные силы, принадлежащие только ему. Для всех мужчин, над которыми навис меч, обладать незнакомой женщиной, забыться с ней и затем очнуться в поту, с пьяным, полубезумным смешком — доказательство жизни, награда за близкую смерть. Женщина, доступная всем, это знает, она лишь на краткий миг отмечает наружность и жесты. Бельгийцы, испанцы, поляки, англичане, лотарингцы, бретонцы, южане, жители Франш-Конте, а завтра, возможно, парни из Пруссии, Бранденбурга, Силезии, Тироля, с берегов Рейна — разница невелика, есть только грязные или чистые, милые или полные скоты, порочные или стыдливые, считающие каждую копейку или те, кому наплевать на деньги, и хороши лишь последние. Так, наверное, рассуждают девицы. Война, мир, революции, диктатуры — для девиц это ничего не меняет, и это доказывает, что ничего по сути в мире не изменилось до сих пор. И эти бредовые рассуждения, которые показались Ардатову частью великой истины, лишь подтверждали в его глазах постоянство полового влечения.
Он почувствовал себя лучше. Сквозь листву деревьев его пригрело солнце 11 июня. Он вспомнил эвакуацию Киева в 18-м; уже непонятно было, кто в кого стрелял на затерянных перекрестках. Каждую ночь город охватывала паника. Повсюду слышалась беспорядочная пальба. Обезумевшие часовые стреляли во тьму, чтобы придать себе мужества; другие обстреливали черные окна; маявшиеся без дела убийцы палили прямо перед собой вдоль улиц; мальчишки подстреливали похотливых кошек, вышедших на зов котов… Среди этой пальбы в еврейских кварталах нарастало предчувствие погрома. Какой-нибудь почтенный старец с длинной желтоватой бородой неожиданно впадал в транс. Дети жалобно жались к его ногам, а он пронзительно выл, стуча ложкой по пустому котелку. Вокруг него поднимались стоны, рыдания, молитвы, причитания, бред. Плач прокатывался по улицам точно волна; непрестанный вой огромного раненого зверя стоял над городом. Ардатов, стоявший на часах у дверей штаба, думал, что звуки эти исходят из глуби веков; так плакали разоренные города в Средневековье; а тысячелетиями ранее мужчины из осажденного племени били в тамтамы у входа в пещеры, разрисованные красными изображениями животных… И Париж в ожидании ночных бомбежек исторгал тот же вой — современных мощных сирен по сигналу офицеров-математиков. Неизменность.
…В 1920 году красные заняли один украинский город. На товарной станции анархисты столкнули два тяжелых локомотива, сделанных в бельгийском Серене[48]… Загромождение путей — порой полезная тактическая операция; другое дело — удовольствие обменяться сигналом с товарищем в кабине встречного поезда, разогнаться на полную скорость и выпрыгнуть на ходу, рискуя сломать себе хребет; удовольствие обернуться в ошеломлении и увидеть невероятное столкновение двух черных комет, вспарывающих землю; удовольствие услышать взрыв… Порой люди пьянеют от жажды разрушений; и естественно, что их тянет поквитаться с машинами.
Два горячих металлических остова тихо дымились, один встал на дыбы над другим, точно готовый пожрать его своими чудовищными зубами-колесами… В нескольких сотнях метров оттуда красные (пьяные, изнуренные, завшивленные, злые и насмешливые, среди которых было столько же святых, сколько свихнувшихся бандитов) обнаружили последний вагон последнего поезда эвакуации белых. Приблизившись к этому брошенному вагону, мужчины в черных кожанках, опоясанные гранатами, услышали что-то вроде жалобного мяуканья. К окнам прижимались странные лица женщин в шляпках, накрашенных, испуганных, силящихся улыбаться сквозь слезы; трепет ужаса заставил их отшатнуться. Занах пота перебивал аромат духов, полупрозрачные платья явно были пошиты из занавесок; несомненно, это был весь сераль летнего сада «Паризиана», брошенный в последний момент офицерами Добровольческой армии, которые именовали себя «Белыми орлами».
Товарищи заспорили, как быть с этим стадом баб, отвоеванных у мировой буржуазии, история революций со времен Спартака не предлагала решения подобной задачи. Робеспьер остался незапятнан, а Теруань де Мерикур[49] — нет. Как бы поступили Энгельс или Бебель? Несколько пролетариев предложили расстрелять эту кучу шлюх, больных всеми болезнями, которые спали с палачами трудового народа. «Какая от них может быть польза после освобождения труда?» — гневно вопрошал исхудалый реалист[50]. Однако бородачи, молчаливо столпившиеся у вагона с пленницами, казалось, дышали с трудом, приоткрыв влажные губы. Улыбки за окнами застыли для них, для жизни. «Хватит слов! — наконец крикнул один. — Мужики изголодались. Возьмем этих бл…, пусть они полюбятся с победившим пролетариатом!» Другой заметил, что они — тоже дочери веками эксплуатируемых трудящихся классов. И поскольку каждый человек обладает сознанием, кто знает, не станут ли они сознательными рядом с нами. Именно этот человек при поддержке комиссара Ардатова взял в споре верх. Но молчаливые бородачи, увлекая за собой часовых, рванулись к вагону, у входа в который метался маленький азиат, повторяя сдавленным голосом: «Дисциплина, дисциплина, товарищи!» Он не выдержал и, вероятно, нарушил дисциплину вместе с другими. «Не в западных столицах обсуждать такого рода проблемы», — подумал старик Ардатов.