XXIX Рассвет наступает повсюду

Рассветного озера не существует. Рассвет наступает повсюду; озеро ушло в землю, к подземным водам, которые уже тысячи лет подтачивают скалы под этими краями. Илистое дно заросло высокими молодыми деревьями. В дождливые годы на земле под густым подлеском поблескивает проступающая вода. Труднодоступные вершины покрыты лесом, покуда хватает глаз, листва окрашивает их в бледно-стальные, темно-зеленые, зеленовато-лиловые, зеленовато-рыжие, серебристые тона. Осенью гамма ржавых, охристых, тускло-красных цветов дышит печалью умирания. Зимой голые деревья на фоне снегов, пристанище ворон напоминают некоторые картины Питера Брейгеля: кажется, вот-вот покажется всадник в пурпурном одеянии, ищущий уединения после избиения младенцев.

В Пюисеке осталось всего двадцать семь домов, да и то некоторые заброшены. Нечего реквизировать, ничего не может случиться в этом сонном мире зарослей ежевики, кустов, покосившихся птичников, древних стен и почерневшего от времени распятия на перекрестке. Низкие дома крыты шифером. Над ними кренятся старые деревья. На главной улице ни души, лишь древняя старушка в черном платье и жестком чепце с кружевами, старательно завязанном под подбородком, сидит на лавочке у ворот. Наблюдает ли она за курицей, клюющей зерна, или за поросенком, неожиданно поскользнувшимся на острым камнях? Ее руки время от времени двигаются, будто она перебирает четки или ощупывает ткань… А может, она спит с открытыми глазами. Говорят, что однажды, когда при ней слишком громко заговорили о войне, старуха взволновалась, вспомнила о месье Тьере, Гамбетте[273], спросила, «правда ли, что генерал Бурбаки[274] попал в плен, ох, Матерь Божья». Ее успокоили, налив ей полчашки кофе из жареных каштанов.

Большие комнаты в домах пропахли козьим сыром, время там точно просеивает свет, обращаясь в пыль. Здесь, должно быть, сохранились массивные шкафы с коваными ручками времен Людовика XVI, кровати, на которых рождались и умирали поколения, прялки, пики (в дальнем углу чердака) времен Великого страха…[275] Главное, что жандармы никогда не забредают в эту глушь, и местные помнили лишь один случай кражи (белья) в 1922 году, которую совершил чужак, то есть поденщик, приехавший из департамента Ло и Гаронна.

В Пюисек и пришел Огюстен Шаррас, с мешком за плечами и с посохом с железным наконечником в руках. «Самая глубинка Франции, — говорил он себе, — я рад, что сюда попал. Здесь — убежище, если только оно вообще возможно…» Вывеска гостиницы «У каплуна» стерлась за три десятка лет, однако саму гостиницу пережила; в серой комнате, увешанной календарями десятилетней давности, стояли три стола. Хозяин «заведения», бывший лесоруб из Севенн, сердечно принял Шарраса, который представился бывшим лесорубом из Вогезов, ищущим спокойное пристанище. В наше время знали, как вытесать топорище, каждый по своей руке. Это личная вещь, топорище, только ваше, как пара сабо. Сегодня на заводах выпускают серийные топоры, одинаковые, тяжелые, дорогие, которые годятся для всех, как шлюхи. И потом, сегодня — это значит вчера, сейчас ничего не производят, лес валят вкривь и вкось, вырубают проплешины, не думая о дождях, а в другом месте оставляют вроде бы девственный лес — а все проклятая война! Это перемирие без мира, мир навыворот, нищета кругом! Хозяин «Каплуна» произнес:

— Моего сына взяли в плен на линии Мажино без боя… Верите?

— Вот черт! — искренне воскликнул Шаррас. — Простите, вы, быть может, католик…

— Мы в Пюисеке все католики из поколения в поколение, кроме семьи камизаров[276], которые ничем не хуже других, но есть от чего ругаться, черт подери!

Мутный сидр, который они пили, как нельзя лучше подходил к их невеселому разговору.

— Ваш сын тоже в плену?

— Да, — ответил Шаррас, чтобы угодить собеседнику, даже не сознавая, что лжет.

Он получил все необходимые сведения. «Рассветное озеро — идеальное место, чтобы о тебе позабыли… Даже в Пюисеке мы бы подохли от скуки, если б не понимали, как нам повезло оказаться здесь. Рассветное озеро на холме, там все заросло, стены обрушились, крыши прохудились, в развалинах живут летучие мыши… Рассветное озеро существует и не существует. Никаких продовольственных карточек, разве что попросить их в окружном управлении, а туда топать и топать. Вот так-то, сударь мой».

Стены, сложенные из больших камней, примыкали к отвесной скале. Дырявая крыша держалась, в камине была тяга, но огонь разжигали лишь ночью, и то когда не светила луна. В дождь крутые тропки превращались в ручьи. С высоты открывался вид на окрестности, а вокруг — заколдованный лес. Анжела обустроила большую комнату. Якоб Кааден смастерил табуретки. Фламандец Йорис вырыл гигиеническое отхожее место и обнес его невысокой каменной стеной; сооружение получило название «Цитадель-100». Лоран Жюстиньен устроил тайники для оружия под рукой. Время от времени он надолго пропадал и возвращался похудевшим, веселым, рассказывал забавные истории, приключившиеся с ним во время вылазок, о сути которых не говорилось ни слова. «Мне везет как победителю лотереи, знаете. Вот только приз всегда уплывал у меня из-под носа. Можно подумать, большой куш срывают одни невезучие! Всякий раз доигрываешься до того, что получаешь пустышку вместо золотых часов». («Впрочем, золотые часы у меня были, и такого я никому не пожелаю…»)

Огюстен Шаррас тоже иногда отлучался; однажды он вернулся вместе с Жюльеном Дюпеном. Население Рассветного озера понемногу росло, и от этого в доме становилось уютнее. Появился местный паренек Крепен со своей подругой Крепиной, они принесли постельное белье и большое зеркало в резной позолоченной раме. Крепина ждала ребенка, но они говорили: «Мы поженимся, когда наступит мир, и прежде надо сделать сбережения. Какой смысл расписываться, пока нет ни кола, ни двора». Крепина, крепкая, круглоголовая, с распущенными волосами, никогда не сидела без дела: она сновала вдоль ручейка к источнику с ведрами в руках, чтобы набрать воды, становилась на колени перед ключом, где тонкие струйки стекали по фиолетовым камням. Она готова была всем услужить, лишь бы избавить Крепена от мобилизации, трудового лагеря, работы в Германии, проклятой войны без войны.

Из соседнего департамента тайными тропами пришел Корниль, маленький, с оливковой кожей, выглядевший гораздо старше своих двадцати лет, все подмечавший своим острым внимательным взглядом. Однажды утром он появился из чащи, с добрым охотничьим ружьем за плечами и двумя тушками куриц, перевязанными веревкой. Все встревожились. Допрос, учиненный Лораном Жюстинье-ном и Якобом Кааденом, не сбил его с толку. «О вас в нашем краю ничего не известно, потому я и пришел. Я браконьер, исходил здесь все окрестности вдоль и поперек, второго такого, как я, не найти. Я сказал себе: Корниль, это храбрые ребята, они поймут, что на тебя можно положиться. И вот он я, готовый на все что угодно…» В его искренности сомнений не возникло, ему позволили остаться, решив испытать при первой же возможности. Убежище стало домом для находящихся вне закона, теплым и уютным, вечерами в нем тихо горела свеча, а обитатели несли стражу неподалеку круглые сутки.

Вахта по ночам в непроглядной тьме, когда холод пробирал до костей, а вокруг, время от времени кричали ночные птицы, загадочно шумел лес и, казалось, слышались шаги каких-то существ, поначалу стала для многих испытанием. Мир словно отдалялся от часового, дом становился таким же далеким и призрачным, как воспоминания; животный страх, не имеющий иных причин, кроме одиночества и темноты, и исходящий, казалось, от сплетения корней под землей, пробирал человека до дрожи, ему мерещилось, будто чудовищные тени шевелятся во мраке, столь непроглядном, что увидеть в нем можно было разве что галлюцинации…

Однажды ночью обезумевший от ужаса Крепен перебудил весь дом. Он ворвался внутрь, стуча зубами: «Их сотни, они крадутся сюда, крадутся, горе нам!» «Сотни? — недоверчиво переспросил Жюстиньен. — Да ладно тебе, свистун!» Шаррас живо схватил топор, Жюстиньен с усмешкой достал браунинг, Корниль, что-то неразборчиво бормоча, проверил заряд своего винчестера. Они шагнули в беззвездную ночь, тихую, не добрую и не злую. Крепина плакала, завернувшись в одеяло. «Ну и где они? — насмешливо спросил Жюстиньен дрожащего Крепена. — Пусть покажутся, мы их как следует встретим…»

Облака расступились, показалась желтоватая луна, бескровная отрезанная голова смотрела на них в просвет свысока и, казалось, криво, недобро усмехалась. «Ей, луне, наплевать на тебя, Крепен, — сказал Жюстиньен, — ты перепугался, дружище, ничего, бывает…» И успокоил его: «И мне случалось пугаться, больше твоего, больше, чем любому из нас… Так что я в курсе». Крепен вновь встал на часы, окруженный пугающим Ничем. Он повторял себе: «Я дурак, я дурак, это точно…» Он стал очень хорошим часовым и даже начал находить в этом приятные стороны. Часа в три ночи Крепина, в одной сорочке под покрывалом, приносила ему горячего чаю, который согревал его внутренности, как старый марочный коньяк. Он прижимал женщину к себе, гладил ее обнаженное тело («какая ты теплая»), волосы на лобке, округлившийся живот: «Ты уже чувствуешь, как он шевелится, наш малыш?» — «Не пойму… Слышишь? Сова…» Крики совы напоминали падение тяжелых капель воды с высоты в пруд… «Кто знает, может, когда он появится на свет, плохие времена закончатся». — «Будем надеяться, Крепен».

Огюстен Шаррас любил нести дозор на заре. Вся земля казалась ему огромным уснувшим существом, ему чудилось, что он слышит ее дыхание. Свет, растения, животные и люди, события, случившиеся за день, всего лишь снились ей… Она словно делилась с человеком своей неосознанной мудростью, и у него возникали мысли, которые никогда не пришли бы в голову днем. «Мы — сны земли. Я почти постиг непостижимое…» Он закуривал трубку, набитую смесью опавших листьев. Эти листья трепетали на ветру, их пригревало солнце, их украшали жемчужины росы, а потом они пожелтели — так и мы стареем, становимся печальнее, — сморщились и опали. Рука старика подобрала их с земли, высушила, растолкла, и теперь тихо тлеющий огонек обращает их в пепел… Он высыпал еще теплый пепел на ладонь, подул на него и развеял в пространстве, в душе был мир и покой… Днем все не так — ни листья, ни пепел из трубки, потому что мы становимся сообразительными животными, которые думают, будто все понимают… Шаррас ждал этих минут тихой радости, словно праздника.

Жюстиньен заступал на вахту, как будто нырял в темную ледяную воду, чтобы решительно плыть за… В уверенности, что внезапно обнаружит в глубине сверкающие кристаллы кварца, похожие на острые стилеты, коварные и манящие, на которые так хочется броситься всей грудью… Жюстиньен обследовал окрестности, проводил рукой по шероховатым валунам, бесшумно скользил между деревьев, как охотящийся волк, сливаясь с движением деревьев и тенью облаков, настороженный и счастливый. И вдруг перед ним возникал пламенеющий образ площади Пигаль.

Чтобы погасить это пламя, Жюстиньен изучал в бинокль верхушки деревьев, касающиеся неба, — черные кружева на фоне пепла облаков. И говорил себе: «Работаем». На вещи бесчеловечные, на то, что должно уничтожить, у него была фотографическая память, и образы, словно фото, представали почти лишенными цвета. В нем зарождались проекты, похожие на чертежи-синьки с прорисованными белыми линиями планами машины, которую надо построить, машины для уничтожения… Конвой заключенных женщин, увиденный на станции, их узлы с пожитками, их увядшие лица, юные лица, достойные любви, прощальные взмахи рукой украдкой, учительница с книгами в руках, последняя группа, поднимающаяся в вагон для скота, пение вразнобой — они запечатлелись в его памяти навсегда, точно нестираемая гравюра на стали. А на оборотной стороне этой стальной пластины так же четко и верно отпечатался план фабрики по производству боеприпасов, подходы к ней, кирпичная ограда, плохо охраняемый тупик, откуда можно проникнуть внутрь. Две лестницы, десять человек — и дело сделано. Он тормошил Каадена: «Самое время, дружище, послушай, я составил план…» Кааден слушал его очень внимательно: «Надо бы рассмотреть все еще раз днем, с карандашом в руках. У тебя ум стратега, Лоран».

— Нет, у меня ум парня с площади Пигаль, но моя пластинка записана с двух сторон: на одной горе, на другой ярость.

Время текло без выходных и праздников, его определяли по тому, как менялись тона листвы на поросших лесом холмах. Грозы полыхали зарницами над Убежищем, огромные ломаные шпаги молний прорезали небо, но под их яростным гневом земля оставалась непоколебимо спокойной и опаленные небесным огнем дубы продолжали стоять и жить. Нудные дожди заволакивали все вокруг, но тогда можно было разводить огонь, дождевая завеса скрывала подозрительный дым, от очага шло тепло. Радио Лондона неустанно повторяло одни и те же новости: бомбардировки, торпедирования, сражения в России, бои под водой, казни заложников, перестановки в правительстве Виши, — так что казалось, что ничего в мире не менялось, но каждая новость несла в себе отчаяние или надежду. Голоса радиодикторов-французов были так хорошо поставлены, что их призывы к сопротивлению казались выгравированными на каком-то благородном и хрупком материале.

В Убежище не хватало еды. Ели брюкву, мороженый картофель, корм для скота, ястреба с травами, белку со свежими луковицами, хорька с грибами под соусом «по-маршальски», ибо шутки придавали пряности самой скудной трапезе. Мужчины уходили в долгие походы на поиски продовольствия, в сторону департаментской дороги, по которой проезжали грузовики милиции[277]. В Убежище был праздник, когда возвратившиеся принесли радостную весть: они случайно установили связь с партизанами из Тивла-Ривьера, среди которых есть офицер-голлист, он обещал передать автомат. Ценное подспорье — вместе можно было действовать на железнодорожных путях, захватывать вагоны с картофелем, зерном, скотом, которые вывозили из голодающего края. У ребят из Тива есть лошади… Вечером, когда все обсуждали эти замечательные планы, молчаливый Корниль так воодушевился, что запел хриплым, но проникновенным голосом:

Жаннетон идет с серпом

На реку за тростником…

Хор подхватил веселую песню, поющие пересмеивались. Но Корнилю, должно быть, не по душе пришлось такое веселье, он внезапно смолк, оглядел потолочные балки, вытянул тонкую шею и мрачным голосом затянул:

Смотрю я с эшафота

На свой родимый край…[278]

По вечерам чертили карту окрестностей на основе дорожных схем Автомобильного клуба и собственных знаний; работа была доведена до совершенства, лучше карты генерального штаба, потому что на ней отметили шалаши, построенные мальчишками, хижины пастухов, тропки, известные лишь браконьерам, убежища влюбленных, отдельно стоящие деревья, Заячий источник, Лисью нору, Пещеру разбойника. Начерченная карандашом и раскрашенная анилиновыми красками, карта напоминала зашифрованную ведовскую книгу, но Кааден тщательно перерисовал ее чернилами, и она стала похожа на пейзаж джунглей, прорезанный красными стрелками и усеянный цифрами, которые отсылали к пояснениям. Этот шедевр сразу же пригодился для операции, предложенной группой из Тивла-Ривьера, близ поста стрелочника на железной дороге; когда поезд с оружием и боеприпасами на ходу сошел с рельсов, локомотив забросали гранатами. (Стрелочник, связанный крепкими веревками, размышлял, сколько часов продлится эта досадная комедия, которая разыгрывалась всерьез; машинист выпрыгнул на насыпь вовремя и даже чуть раньше…) Корниль попался глупо, ошибшись направлением, — это он-то, ориентировавшийся днем и ночью как птица, — наверное, потому, что сердце его переполнялось радостью; он рванул в сторону виадука, понял это, когда увидел фонари мотоциклов, прыгнул в овраг и подвернул лодыжку, оказавшись в плену боли точно так же, как звери, которым он расставлял силки. Из уст в уста, путями столь же тайными, как подземные ручейки под скалами, передавали рассказ о его мучениях… «Ему раздробили пальцы молотком… Сержант кричал: я тебя заставлю говорить, мразь! Ах, ты пасть заткнул, так я ее сейчас тебе открою! Ему разрезали рот ножом, от уха до уха… Они делали такие вещи, о которых нельзя говорить при женщинах…» Разговор шел в кухне, в очаге горели сырые ветки, и дым, задуваемый ветром внутрь, щипал глаза. Кааден протянул над огнем руку, через которую просвечивало пламя, и спросил:

— Он заговорил?

Щуплый деревенский парнишка с зеленоватым лицом, принесший весть, пробормотал:

— Не знаю. Но все может быть — вы понимаете. И это не его вина. Точно, что он держался, сколько мог.

Редко кто мог выдержать то, что превыше человеческих сил. С Убежищем было покончено.

— Как зовут этого сержанта? Где его пост? Постарайся хорошенько вспомнить, как он выглядит, его сучью морду, чтобы ошибки не вышло…

Сдерживая ярость, все слушали приметы и описание. Землистый палец Огюстена Шарраса скользнул по карте. Кааден ударил рукой по столу:

— Никакой пощады! Беру дело на себя. Нет возражений?

Крепииа издала истерический смешок. Анжела тихо выдохнула: «Ах», — словно пыталась сдержать стон. Теперь, когда пришлось оказаться лицом к лицу с пытками и мучителем, Кааден почувствовал, что внутри у него все окаменело, осталась лишь непоколебимая решимость. Шаррас ногой толкнул полено в очаг. И сказал обыденным тоном:

— Нужно все-таки ложиться спать. Ночью удвоим охрану. Йорис, принеси две бутылки красного, сегодня особый вечер. Вещи Корниля мы разделим, каждый вправе взять себе что-то на память о нем.

Наутро поднялась тревога. Крепина вернулась из Пюисека, сжав кулаки, скривив рот, суровая, как исполнительница «Карманьолы»[279] в день мятежа. Она рассказала, что в деревушку прибыло полтора десятка людей из милиции. «Я их видела, я видела Проклятого, Отпетого, я хочу сказать, того сержанта. Глаза бы ему выцарапала, если б могла! Убежище в опасности. Они схватили хозяина „Каплуна". Ждут подкрепления из супрефектуры…»

Часовые неотрывно разглядывали окрестности в бинокль, пока маленький отряд совещался, как быть дальше. Решили переждать эту ночь и утро в Пещерах, в трех или четырех часах пути через лес по бездорожью. Нужно было взять веревки, чтобы с их помощью карабкаться на скалы, свести багаж к минимуму, часть пути идти руслом ручья по ледяной воде… «У них есть собаки? — спросил кто-то. — Если есть, разрешите мне прикрывать вас сзади, я их убью».

— У них нет собак, — сказала Крепина, — иначе мне бы сообщили. В Пюисеке не спускают с них глаз. Если бы взгляд мог убивать, они уже были бы мертвы.

И, наклонившись к Крепену:

— Я возьму зеркало, это все ценное, что у нас есть. Ты завернешь его в одеяла и привяжешь мне за спину.

Проведя ночь в Пещерах, они на следующий вечер собирались присоединиться к отряду из Тивла-Ривьера.

Пещер не было ни на одной карте, кроме плана Убежища. Из Рассветного озера уходили под проливным осенним дождем, белесой завесой окутывавшем горизонт, под печальным покровом пожелтевших листьев. «Словно день поминовения усопших, — подумала Анжела, — только без кладбища, без цветов, одни только мертвые на всей земле…» Энергичный парень в берете нес вместе с ней корзину с инструментами, за спиной у девушки висел большой железный котел, почерневший от огня; парень горбился под тяжестью узла и часто перекладывал ружье с плеча на плечо. Его безбородое лицо дышало решимостью. Он подшучивал над Жюльеном Дюпеном, который шел следом за ними, стараясь не шуметь. «Скоро победа, эй, Жюльен! Я продолжу учебу в Школе искусств и ремесел, ты переедешь в Париж, приглашаю тебя с женой на танцы в первое воскресенье после освобождения!» Жюльен по-глупому переживал, что товарищ говорит слишком громко, ему казалось, что за стеной дождя за ними следят невидимые уши и заряженные ружья.

Дюпен сильно изменился, убежденный, что «такая жизнь», фантастическая, полная трудностей, пропащая, долго не продлится; на самом деле он боялся лишь неизвестности, но поскольку неизвестно было почти ничего, страх затаился где-то в глубине души и Жюльен практически перестал его замечать. За пазухой он держал бельгийский револьвер — пуля в сердце, должно быть, причиняет не больше боли, чем зуб, вырванный после укола в десну. Он споткнулся об упавшее дерево и ответил неудачно: «Я не люблю танцы, но, когда мы сможем пойти в кино на Больших бульварах, дружище, вот это будет нечто…» Он вспомнил жену и споткнулся снова, ох, черт! Студент Школы искусств и ремесел обернулся: «Кофе со сливками или вермут со смородиной?» Дюпен рассмеялся: «Деревянный крест или яма с негашеной известью?»

— Может, хватит задирать друг друга? — не выдержала Анжела.

— Но мы же шутим.

Пещеры в середине холма можно было найти, лишь зная, на какой выступ ориентироваться, где пробраться через кусты. В узком мрачном туннеле свет факела выхватывал из темноты растрескавшиеся камни, зияющие провалы, где сгущалась тьма. Силуэты чудовищ, людей и животных возникали и тут же исчезали, а может, всего лишь мерещились. Ноги мягко ступали по песчаному руслу пересохшего подземного ручья. Низкие своды подземного собора пропускали рассеянный свет через трещины в скале, уходившие в небо. Под проемом наверху растеклась черная лужа дождевой воды, похожая на расколотую звезду; в ней, змеясь, отражалось серовато-розовое небо. Холодный, влажный воздух, тяжелый от окружающих скал, в котором не ощущалось никакого дуновения жизни — тишина, давящее спокойствие, забвение, потустороннее, вечный покой смерти, не вполне смерти, а сна без видений, без тепла, без времени…

Шаррас заговорил первым, чтобы рассеять гнетущие чары: «Поразительно, это лучшие катакомбы, какие я видел. Не хватает только соответствующей обстановки. Если кому не нравится, пусть посмеет возразить!» Его голосу ответило эхо, он разбудил другие голоса и смех. Чтобы хорошо слышать друг друга, нужно было говорить тише, чем обычно. «Чтобы нас тут найти, надо хорошенько постараться…» Свечи горели точно в храме, озаряя слабым светом скалы и разгоняя тьму. Потрескивал костер, на котором в котле грелось вино. Пятнадцать лиц в его бледном свете возвращались к обычной жизни. После ужина стали обсуждать возможный риск завтрашнего предприятия.

— Переходить через дорогу между мостом и фермой опасно. Наверняка охраняется. Кто знает, есть у них мотоцикл? Будем перебираться по одному, в тумане, под прикрытием боевой группы.

— Если не получится, — предложил Жюстиньен, — я за то, чтобы напасть на ферму всеми силами, как бешеные, их там не больше, чем нас, мы их уничтожим.

Эхо отчетливо повторило: «…мы их уничтожим…»

— Даже камни не сомневаются, — пошутил Жюстиньен.

(«…не сомневаются…»)

Где-то капала ледяная вода, отмеряя секунды.

Боевую группу составили четыре добровольца: Жюстиньен, Якоб Кааден, фламандец Йорис и молчаливый атлет, который настоял, чтобы его туда включили, приведя веские аргументы: «Помимо мускулов важна вера. У меня она есть. Она здесь, моя вера (он ударил себя в грудь), и еще у меня большой опыт. Я эвакуировался из Дюнкерка[280], не забывайте. Лодка дала течь, и я вычерпывал воду дырявым сапогом… У меня иммунитет». Это слово решило все. «Я не сомневаюсь, — сказал Кааден, — только надо тебе зашить пакетик с ядом в ширинку». «Да куда хочешь! — воскликнул обладатель иммунитета. — Лишь бы сработало». И продолжил, подмигнув: «Хотя бы в этот раз, потому что со временем…»

Улегшись прямо на песок и камни, спящие терялись в огромном пространстве, заполненном безграничным холодом. Свечи горели, оплывая. Прислоненное к стене красивое зеркало Крепимы отворяло золоченую дверь в иную пещеру, где так же горели свечи и ворочались темные тени.

Заря застала Огюстена Шарраса на страже у входа. Он удобно устроился на замшелом камне, надвинув кепку на уши и спрятав ружье под пальто, чтобы не промок порох. Дождь перестал, но ватный туман тишины заволакивал все, даже его голову. Шаррас прислушивался, держался начеку, но не слышал и сам себя. Так, наверное, бывает после конца света… Нужно, должно быть, чтобы все закончилось, а потом началось сызнова, по-другому. Все кончено, Огюстен, тебе кажется, что ты здесь, а остальные спят, им снится, что они спят, и все кончено, ничего больше нет ни у нас, ни для нас… Миру остается лишь возродиться, но те, кто возродятся, — что они будут знать о нас? Почти ничего… А жаль, мы, быть может, смогли бы…

Огюстен Шаррас рассердился на себя. Да что со мной такое? Тебя так просто не возьмешь, даже сейчас, это все чертова ватная тишина, грифельно-черные скалы. Чтобы выйти из оцепенения, он попытался сориентироваться. Вот там Пюисек, я его больше не увижу, пока! Проселочная дорога заворачивает направо, за ней Рассветное озеро. Конец Рассветному озеру, прощай, а прямо перед ним застывшее тело спящей Франции. Есть там станция, прямо перед демаркационной линией. Начальник ее продался, вот дерьмо, а по прямой можно доехать до Луары, до Парижа… Забавно было бы прибыть в Париж на Аустерлицкий вокзал, снова пройти мимо Ботанического сада и Винного рынка… Париж предстал перед ним как некрополь, с унылыми фасадами, прорезанными черными провалами окон, в которых гуляет ледяной ветер. В Сене ничто не отражалось, словно не было больше неба. Военная музыка разносилась порывами над мертвым городом… Что-то ты расхандрился, Огюстен!

Занялась заря, бледная, как лунный свет, но вскоре рассвело окончательно. Ветер загнал туман в лощины. Шаррас заметил на горизонте красную точку, хорошо, должно быть, горит, — на огонь можно смотреть бесконечно, это завораживает и успокаивает, очищение огнем, — спорю, на улице Неаполитанского Короля ничего не изменилось, мадам Саж до сих пор торгует своими травами, а Нелли Тора гадает на кофейной гуще за пятьдесят франков: ждите письма от молодого блондина, он думает о вас, он был вам неверен, но обязательно вернется! Стало понятно, что горит на полпути к Пюисеку, ах, точно, они подожгли Убежище… Прощай, Рассветное озеро, но огонь все равно красив, он согревает на расстоянии, одним своим видом. Все должно заканчиваться. У тебя осталось три-четыре часа сна, Крепен тебя сменит. «Просыпайся, Крепен, посмотри, как горит Убежище… Снаружи хорошо».

…Рано утром Анжелу разбудил пронизывающий холод. Она отыскала глазами отца, он спал, свернувшись в клубок, накрыв голову пальто, и тихо похрапывал; рука его покоилась рядом с ружьем. Анжела ощутила странное, но приятное волнение. Стоя от нее в пяти шагах и почти сливаясь со скалой, на нее смотрел Лоран. Он кивнул ей с загадочной улыбкой. Затем рука его вышла из тени и сделала ей знак приблизиться. Иди сюда. Он скрылся за завалом камней, похожим на спину пригнувшегося огромного животного. «Иду, Лоран», — мысленно ответила Анжела. Она разожгла угасшую свечу, быстро поправила растрепавшиеся косы и из кокетства, поплевав на край платочка, протерла глаза. Он хорошо знает, какие у меня глаза? Она надела резиновые сапожки, в общем, элегантные, хоть и прохудившиеся.

Он ждал ее совсем близко, она удивилась от неожиданности, когда он взял ее за руку. «Осторожно, здесь ямы, держись с краю, идем ко мне, — сказал он тихо, в голосе звучало торжество, — пригнись, свод низкий». Выйдя из короткого темного туннеля, они распрямились, сероватый свет разливал покой. «Я устроился здесь, тебе нравится, Анжела?» Это был уголок пещеры, освещенный через невидимую трещину где-то наверху. Постель Лорана, одеяла, разложенные на камнях и соломе, его оружие, охотничий нож, маленький браунинг, большой револьвер, лежащие на старом габардиновом пальто и полосатом кашне… Свет стал ярче, окрасился розовым. «Как тихо, Анжела. Послушай тишину…» Внутри него мысленный голос твердил: «Я спокоен, я переполнен спокойствием…»

— Я слушаю, Лоран. Господи, как хорошо.

— Только ты и я, — произнес он тихо.

Одежда Анжелы сливалась с сумраком, и он перевел взгляд на светлые руки девушки, застывшие в ожидании на границе неведомого; они вернули его к действительности. Анжела вскинула подбородок, посмотрела ему прямо в глаза (она знает, как он спокоен?), ее бледное лицо, казалось, притянуло к себе весь утренний свет, проникавший в пещеру. Ее темные волосы словно уходили в небытие. Такое расстояние между ними, хотя она совсем рядом…

— Ты в центре спокойствия, Анжела, — сурово сказал он, — ты.

Большая сухая рука Лорана протянулась к ней, погладила лоб, прикрыла глаза, девушка медленно отклонилась, высвобождаясь, и взглянула на него точно со дна колодца.

— Анжела, если ты не понимаешь, — сказал он в отчаянии, — то я никогда не смогу тебе объяснить…

— Но я понимаю, Лоран.

Пространство и покой под землей, разделявшие их, теперь их соединили. Анжела почувствовала тепло и силу Лорана в его мускулистых руках, похожих на мощные корни. Она вдыхала запах его волос. Он не видел, как сияло ее лицо. Закрыв глаза, не шевелясь, она спросила:

— Ты скоро уйдешь, Лоран. Это рискованно?

Она чувствовала дыхание Лорана в своих волосах.

— Рискованно? Немного. Я люблю риск. Риск — это шанс, единственный наш шанс сегодня… Теперь я уверен, что обязательно вернусь, слышишь?

— Я тоже уверена, Лоран… Смотри, что это?

Казалось то или было на самом деле, игра света и тени в полумраке или рукотворные формы — каменная стена наполнилась жизнью. Линии, проведенные черной сажей, соединялись в образ массивного зверя с узкой мордой, большими рогами, поросшей шерстью грудью; ноги его были связаны, порыв сломлен. Свет озарял лишь половину его тела, покрытого пятнами крови, неподвижного, но, казалось, трепещущего. Над загривком виднелось — или чудилось — оперение черной стрелы.

— Это бизон, — сказал Лоран. — Его преследуют, но он сильный, он выживет.

Клочья тумана выбелили лес. Четверо из боевой группы отправились на разведку. С высоты пещеры взорам открывался весь край, залитый осенним солнцем, которое начало припекать. Ноги тонули в опавшей листве, вспархивали испуганные птицы. Жюстиньен и Кааден шли впереди. Жюстиньен какое-то время смотрел на голые ветви деревьев, сквозь которые проглядывало небо. И сказал: «Якоб, Якоб, ты не поверишь. Но для меня это счастливый день… Мы прорвемся». Кааден взвесил мысленно лежащий на них груз, которому не было названия, взглянул вдаль. «Счастливый день, — ответил он другим тоном. — Да».

Конец

(Но ничто не заканчивается…)

Мексика, 1943–1945 гг.



Загрузка...