XIX Сеятель

Со своего балкона Лоран Жюстиньен видел весь Старый порт. На первом плане лодки были так близко друг к другу пришвартованы у прямоугольного причала, что за ними почти не проглядывала вода, местами из их ровного строя выступали мачты. Большой черный пароход «Иль-де-Боте», некогда возивший туристов из Марселя в Бастию, ржавел с другой стороны, стоя на якоре под углом к набережной Рив-Нев. Начищенные до блеска торпедоносцы, большие опасные игрушки, осторожно проходили под трансбордером, медленно двигались вперед среди хаоса яхт и барок и бросали якорь перед шикарными кафе на набережной Бельгийцев. На берег сходили офицеры, и вид их так радовал взор, что гнал прочь воспоминания о проигранной войне.

Жюстиньен, наблюдая за ними в бинокль, помимо воли испытывал такое же восхищение, как в детстве, когда расставлял на столе оловянных солдатиков, а в первых рядах — морских пехотинцев в белых гетрах, возвратившихся из Тонкина через Индийский океан, Красное море, Порт-Саид и империю Али-Бабы… Эти колониальные войска в игре успешно меняли исход битвы при Ватерлоо, за ними с высоты Мон-Сен-Жан, которую изображал иллюстрированный словарь «Ларусс», наблюдал Маленький капрал[192], вырезанный из серого картона. Воспоминание о детстве, такое ясное, озарило одиночество.

Жюстиньен опустил бинокль и прикрыл глаза. Сначала он хотел рассмеяться — лучший способ самозащиты. «Хорошенькая войнушка из “Истории Франции” в картинках… Что же с нами сделали, черт побери, с тех пор, как мы выросли из коротких штанишек!» Но лгать себе он не умел, и смех показался фальшивым, ничтожным, его охватил мрачный страх перед одиночеством. Все потускнело, показалось бессмысленным — эта расцвеченная красками, полная трепета и суеты жизнь, с очередями хозяек перед лавками, парочки, мальчишки, желтые, чернокожие, легавые, шлюхи, деляги, мерзавцы — ах, сколько мерзавцев, да и я сам тоже хорош…

Он с усмешкой открыл глаза, увидел серовато-рыжий скалистый холм, на котором точно ковчег высился собор Нотр-Дам-де-ла-Гард, чья колокольня походила на поднятую руку. Притворство, мелочная торговля амулетами! Против пикирующих бомбардировщиков амулеты не слишком помогут! Не во что верить, и уже давно. «Я больше не могу быть один, надо на этой неделе подцепить какую-нибудь норовистую девчонку… Только это развеет скуку». Будем ходить в кино, устраивать друг другу сцены, она окажется наивной глупышкой, дурочкой из переулочка — вот это и есть совместная жизнь. Если бы он сказал такое Анжеле или Хильде, ясные черные глаза омрачились бы осуждением, словно сказали бы: «Как вы грязны», — а холодные серые глаза стали бы непроницаемы. Анжела, Хильда — их он сторонился. Что они могли понять в человеке, который пропитался грязью сточных канав Парижа, который познал всю скотскую сущность двуногих, который знал, что не во что верить и ничего не поделать? «Невинность, — сказал он им как-то, — нечасто я с ней сталкивался с тех пор, как мне стукнуло восемь… А до восьми лет мы не невинны, мы просто сопляки… Это сомнительный товар, которым шлюхи торгуют на рынке. Такая тонкая штука, которую потерять легче, чем гнилой зуб. Тогда мы видим жизнь такой, как она есть, и угораем со смеху потихоньку».

Взволнованный своими горькими мыслями, он посмотрел на людей, которые прошли под окном: пожилой мужчина в шубе, седобородый, этакий патриций, знававший лучшие времена, под руку с дамой моложе годами, державшейся прямо и отстраненно, — итальянские политические беженцы, друзья доктора Ардатова. Воображают, будто знают, как устроен мир, но не могут уразуметь, что на жалком вращающемся шарике нет для них места. Думайте, анализируйте на протяжении полувека — чтобы девятнадцатилетний пилот бомбардировщика разрешил весь вопрос за сорок секунд! Прошли два стройных негра с густыми шапками курчавых волос, у одного в руках гитара, перевязанная зеленой лентой, сенегальцы или ниамейцы, охотники посмеяться и стянуть, что плохо лежит, но сейчас серьезные, как архиепископы. Бонвиваны, наслаждающиеся жизнью в нищете, как наслаждались бы спелым арбузом, но, когда одного из таких находят с головой, пробитой бутылкой, этому не придают никакого значения, лишь «Пти Марсейе»[193] напечатает о происшествии три строчки. Один черномазый замочил другого — никому от этого ни жарко, ни холодно, жизнь, даже тех, кому она дорога, стоит недорого. Неожиданно показалась стайка мальчишек, тот, что бежал впереди, прижимал к груди испуганную кошку.

Они собираются утопить бедное животное, злобная мелюзга, маленькие убийцы, хотя это не их вина. Ну а кто виноват? Кошка, раз уж она попалась. Прошли хорошо одетые господа в низко надвинутых котелках, со скованными жестами, явно обсуждавшие какое-то темное дело… Подонки, подонки мы все, от первого до последнего!

Жюстиньен отошел от окна и понял, с чем пытался бороться все утро, — с чувством тревоги. Беспричинная тревога одолевала его всегда неожиданно, примерно раз в неделю, после дурных снов, остающихся в памяти лишь обрывками: бесконечный коридор, ведущий на кладбище, мертвец в морге, вдруг открывающий глаза… Красные стены бара Дюпона у площади Клиши, которая расширяется, качается, точно под ней волнуется океан, за черным игорным столом отрезанная у кисти рука раздает карты, каждая карта превращается в портрет, на пепельницу карабкается скорпион… Сны безумца? А вы уверены, что вы сами не безумны? — Он бесшумно закрыл дверь на два оборота ключа, проверил предохранитель браунинга, достал из-под кровати кожаный чемоданчик, открыл его, и на черное покрывало высыпались золотые, серебряные часики-браслеты, украшенные маленькими бриллиантами, квадратные мужские часы с кожаными ремешками, хронометры «Лип», любимые сельскими жителями, сверкающие, чудовищные побрякушки.

Сверившись со своими старыми стальными часами, Жюстиньен стал заводить все эти часы одни за другими, устанавливая стрелки на точное время — время не стоит обманывать… А затем опускал их обратно в чрево чемоданчика. С первыми часами всегда было трудно, его нервные пальцы переводили стрелки вперед — Лоран, время нельзя обманывать, с сотворения мира лишь время не лжет, все проходит, мой друг, все проходит в свой час. Он знал, какие часы спешат, какие отстают — последние он не любил и осуждал, ибо отставать никогда нельзя, а к первым относился с пониманием и теплотой, мы же всегда торопим время… Каждую неделю необъяснимо уверенным движением он выбирал одни часы и уносил прочь. На этот раз его взгляд, брошенный наудачу, остановился на пятиугольном циферблате с римскими цифрами, с браслетом из светлой кожи на большую руку. Это значило — долгая жизнь, энергия, удача и в конце утопление, не такая уж плохая судьба. Закрыв чемоданчик и водворив его на место, Жюстиньен почувствовал вкус к жизни.

Он спустился на первый этаж и уселся на террасе кафе «Золотая рыбка», где стояли лишь два круглых стола и четыре металлических стула, выкрашенных грязно-коричевой краской. Какой-то художник, примитивный визионер, яркими пастозными мазками расписал интерьер маленького бара, покрыв стены фресками, изображающими марсельский карнавал вперемешку с рыбами, цветами и сладострастного вида фруктами, карнавал без масок, все лица в толпе казались масками, более уродливыми, грубыми, трогательными и живыми, чем настоящие лица. «Обалдеть! — воскликнул Жюстиньен, когда впервые вошел в кафе. — Хозяин, а что стало с придурком, который такое намазюкал?» «Да проходимец какой-то, — раздумчиво ответил хозяин. — Его вроде бы шлепнули в Сен-Лоран-дю-Марони, как я слышал…» — «И все же, скажу я вам, ему повезло!» Физиономия хозяина на минуту выступила из густого дыма, и с улыбкой дохлой трески он произнес: «Я тоже всегда так думал». С тех пор Жюстиньен почти каждый день заходил в это кафе по утрам выпить «национального» кофе с сахарином. Он сидел нога на ногу, облокотившись о стол, зажав в пальцах «голуаз», и наслаждался этими минутами. Сегодня было холодно и хмуро, краски поблекли, и город стал напоминать парижское предместье, но Жюстиньен чувствовал себя превосходно. Жинетта, с плоской грудью под шерстяной кофтой, подошла обслужить его и бросила вишенку в водку, которую подала в чашке, потому что в это время не разрешалось торговать спиртным. Официантка, с мускулистой шеей и миндалевидными глазами, немного похожая на китаянку, знала, что этот приветливый клиент немного посвящен в ее дела, так как комнаты их были рядом.

— С личной жизнью в порядке, Жинетта?

— Да, так оно и есть. Пусть он меня и поколачивает, он все равно очень мил.

— Он отличный парень, — ответил Жюстиньен убежденно. — Достаточно только взглянуть на него. У него есть характер.

— А то! — фыркнула Жинетта.

Прежде чем отправиться в путь, Жюстиньен ненадолго задумался, потому что, с одной стороны, у него было важное дело, а с другой, ему хотелось прогуляться. Он быстро, не запыхавшись, взбежал по железной лестнице, которая вела к трансбордеру, висящему в пустоте над входом в гавань. Если верить плакату у входа, там можно было дышать здоровым, насыщенным озоном воздухом.

Жюстиньен медленно перешел на другой берег, наслаждаясь прозрачным небом, морем, видом порта и города. В одном из дворов форта Сен-Жан, выстроенного на скале и возвышающегося над входом в гавань, прогуливались заключенные. Я свободен, приятели, и все же хотел бы поменяться с вами местами! Глупо, но это так. Жюстиньен бегло оглядел их. Выбрав скамью, он положил на нее мужские-часы-приносящие-силу-и-удачу-и-утопление-в-конце. Лишь тогда начиналось для него подлинное освобождение. Никаких больше нелепых мыслей (разве что временами), лишь настоящая жизнь, а она хороша. И он быстро пошел прочь.

В грязном зале в задней части маленького кафе у вокзала Ноай, в котором обыкновенно собирались спекулянты с ближайшего рынка, Жюстиньен нашел Бубнового Туза, то есть месье Леонара, элегантного негодяя, немногословного, безупречно одетого, в фетровой шляпе такого светлого серого цвета, что она казалась белой, с пальцами, унизанными роскошными перстнями, которые при необходимости служили кастетом. Круглое, как луна, лицо Леонара изображало высшую степень невозмутимости, но взгляд черно-сливовых глаз под напускным добродушием был внимателен и насторожен. Усы тонкой черточкой между широкими ноздрями и выдающимися вперед губами придавали ему индивидуальность. Без этой черной полоски его можно было бы принять за страхового агента; она говорила о его причастности к полиции, торговле женщинами (в лучшие времена), героином мелким оптом, к прибылям от мутных сделок. Со своими мягкими округлыми жестами, лаконичной, отстраненной манерой речи, природной наглостью Бубновый Туз доставал для своих знакомых редкий товар: хороший штоф, кофе «Сантос», прованское масло, сахар, туалетное мыло, даже колбасу из Италии! Он покупал доллары по 120, продавал по 200, без риска и лишних разговоров. У него были связи в Префектуре и даже, поговаривали, в Комиссии перемирия Экс-ан-Прованса. Инспекторы с ним перемигивались. Он договаривался о виде на жительство за полтора куска для серьезных иностранцев: «Понимаете, подделками я не занимаюсь, и если я делаю это для вас, то…» То что? Он оставлял фразу неоконченной и сплевывал между своих новеньких, начищенных до блеска ботинок, таких сияющих, что, казалось, на них навсегда застыл солнечный луч. Жюстиньен вызывал у него интерес. Ты парень сильный, дорогой мой, но чокнутый.

— Перно? — предложил Леонар, подчеркнув тем самым свое превосходство. — Закон не для меня!

Жюстиньен согласился. С Леонаром он больше молчал, чем говорил.

— Как здоровье?

— Цветущее, месье Леонар!

Бубновый Туз произнес:

— Я достал удостоверение личности для вашего друга, Мориса Сильвера. Только это будет стоить две тысячи.

— Почему? Мы так не договаривались.

— Сейчас, милый мой, учитываются многие вещи. Если бы я сразу увидел фото, я бы предупредил вас заранее. Ваш приятель семитского типа. Это не моя и не ваша вина. (Тихий смешок.) И не его. Будьте довольны. Его оставят в покое месяца на три, а то и дольше. Литовец, добрый христианин и все прочее. Цена того стоит.

— Не люблю, когда меня дурачат, — мрачно произнес Жюстиньен.

Невежливо. Но силу одним словом не прошибешь, она умеет быть снисходительной.

— Берите или уходите.

Они размышляли, наслаждаясь свежестью нелегального напитка. Тринадцатилетняя цветочница, хорошенькая, но поблекшая, воткнула белые гвоздики им в бутоньерки. Загорелый инвалид без ноги облокотился о стойку кафе. Зажав в зубах что-то вроде металлической пробки, он постукивал по ней двумя молоточками, выводя томную мелодию «О sole mio»[194].

— Я спешу, — сказал Леонар. — И учтите, ваш клиент уже ввязался в это дело. Отдал фото и прочее.

— Само собой, — ответил Жюстиньен, — но уговор есть уговор. Вы на рынке не один.

— …И к тому же семит, семит, — продолжил Леонар с равнодушным видом.

Он взглянул на свои золотые часы с массивным браслетом. Жюстиньен странно заморгал.

— Месье Леонар, расскажу вам одну историю. Я занимался делами. Как-то один оптовый посредник попытался меня надуть. Он умер. Внезапный апоплексический удар. Я верю в судьбу.

Бубновый Туз не шелохнулся. Он даже не снизошел до того, чтобы повернуться к собеседнику, но из-под тяжелых век разглядывал в зеркале его профиль: Жюстиньен выглядел молодым, худощавым, с упрямым лбом и орлиным носом. На виске проступала голубоватая вена. Глубоко сидящие глаза, тревожный взгляд. Псих, с такими лучше не связываться. С разумными людьми правила игры известны заранее.

— Истории, — произнес Леонар с таким презрением, что слова его, казалось, падали свинцовыми каплями. — Закончим с делом. Тысяча семьсот пятьдесят, я теряю на этом, только чтобы доставить вам удовольствие.

Жюстиньен выждал несколько секунд, прежде чем дать ответ, он расслабился. Одноногий музыкант исчез, старуха просила милостыню — пожалуйста, месье, — настойчивым, противным голосом существа, которое долго жило среди нечистот. Старые иссохшие аннамиты тихо переговаривались на своем свистящем языке. Тринадцатилетняя цветочница, стоя на пороге кафе, внимательно смотрела на улицу, слегка наклонившись вперед. У нее были красивые длинные ноги, вполне сформировавшиеся бедра, темные волосы, цветы снежным облаком поднимались над ее согнутым локтем… Напиться снега! На другой стороне переулка в витрине аптеки висел плакат, рекламирующий «Убивает все, убивает быстро», сокращенно «Убиро» — «лучший современный крысиный яд мгновенного действия».

— Убивает все, убивает быстро, — нахмурившись, пробормотал Жюстиньен. — Ах, крысы, крысы, сколько же их развелось, месье Леонар!

Прозвучало это весьма недвусмысленно. Леонар, насторожившись, небрежно сунул руку в правый карман пиджака. Искусство нападения первым — выстрелить внезапно, не меняя позы, через ткань кармана, у самого его края, чтобы прожженную дыру не было заметно под клапаном. В таких обстоятельствах приходится целиться низко, тем хуже для мишени. Леонар покрылся испариной. Будет урок, как иметь дела с чокнутыми.

Лоран Жюстиньен сунул руку во внутренний карман пиджака… Внимание! Цветочница повернулась, вошла внутрь, направилась к рукомойнику, но взгляд ее был неотрывно прикован к Бубновому Тузу, к его неуверенной ухмылке, в которой решительность мешалась со страхом. «Что-то вид у вас, точно вам жарко, месье Туз», — игриво сказала она ему, и подведенный бордовой помадой рот девочки-подростка стал похож на шрам. Мне крышка, подумал Леонар, этот псих сейчас выстрелит первым.

Жюстиньен достал конверт в черной рамке, в котором лежали банкноты. Он отсчитал несколько и подвинул конверт к собеседнику.

— Тысяча семьсот пятьдесят.

Пятидесяти не хватало, но Леонар предпочел сделать вид, что не заметил.

— Держите бумаги. Еще перно?

— Нет. Кстати, месье Леонар, если позволите, дам вам совет… Немедленно смените наручные часы. Эти принесут вам несчастье.

— Я верю в свою звезду, — мрачно ответил Бубновый Туз.

Жюстиньен заметил его жесткий немигающий взгляд и испугался самого себя. К чему ненавидеть этого человека, дородного, фальшивого, с округлыми жестами, который вовсе не хуже других? Но это не ненависть, это… Его мускулы наполнялись холодной энергией, точно стекленели. Это — всего лишь жажда разрушения. К счастью, от рукомойника возвращалась маленькая цветочница с гвоздиками в руках, белокожая, с широко открытыми глазами. Жюстиньен погладил ее по ляжке, и она наклонилась к нему: «Еще цветок, месье?» — «Нет. Может, встретимся сегодня вечером, мамзель?» Ей показалось, что она узнала этот надтреснутый голос. «Сегодня вечером не получится, — сказала она, — я… Потом, у меня свои правила… Но я могу познакомить вас с сестрой, она гораздо красивее меня…» — «Нет. Как-нибудь в другой раз». Холодная энергия ушла, Жюстиньен вздохнул с облегчением. На улице, покусывая стебелек гвоздики, он почти повеселел.

Ближе к вечеру, оставив драгоценный конверт у Морица Зильбера, он, усталый, вернулся к себе, упал на кровать, даже не сняв плаща, ему хотелось спать, голова была пуста и немного побаливала. Если бы я мог спать, я бы вылечился. Вылечился от чего? Если не вылечусь, то сойду с ума. Снаружи от осеннего неба, затянутого белыми тучами, на город опускался холод; он проникал в комнату, пробирал до костей. Но мысль о том, чтобы закрыть окно, ужаснула Жюстиньена.

Шум набережной поддерживал в нем связь с жизнью. В тишине одиночество стало бы невыносимым. От Лорана словно не осталось ничего, лишь одна оболочка. Сомнение в собственном существовании не вызывало тревоги. Было бы хорошо не существовать совсем — но каково чувствовать себя лишь формой, пустой внутри, без души, восковой фигурой, которая знает, что она из воска, обреченная пребывать в бессвязном хаосе… Порой ему казалось, что голова его вся в дырах и в ней свободно гуляет ветер; в этих потоках воздуха, словно пылинки в луче света, плавают воспоминания, образы, желания, мелкие обрывки мыслей… Тогда он представлял себе, будто его голова, отделенная от тела, огромная, больше, чем земля, парит в пространстве, подобном текучему зеркалу, искривленном, насмехающемся, со множеством дыр. Возможно, несколько пуль навылет пробили мне голову. Ну да, все просто. А можно ли быть одновременно живым и мертвым? А вдруг я лежу под землей и брежу, и верю, что жив… Тогда займись своим бредовым делом, Лоран-привидение, поднимайся, выпей стаканчик, сходи за папиросами!

Порой ходьба рассеивала тоску, но не до конца, и ему случалось в толпе на улице Каннебьер[195] чувствовать себя полым, несуществующим. А интересно, они меня видят? Подойти к кому-нибудь, спросить: «Месье, извините, послушайте меня, только серьезно. Пощупайте, пожалуйста, мой лоб, вы ощущаете дуновение воздуха в дырах? Это от пуль, уж не знаю, сколько их было, полученных в бою на Марне. Я думаю, что еще жив, но совсем не уверен, это превосходит воображение, как вы считаете, месье?» Жюстиньен бросал на прохожего долгий встревоженный взгляд, такой тяжелый, что человек оборачивался, чувствуя смутное беспокойство, а Жюстиньен думал: «Ах, меня он видел, а дыры в моей голове?» — и привычный здравый смысл слегка отрезвлял его, он спотыкался на ровном месте — да что со мной такое, черт возьми? Неприятные ощущения проходили без всякой причины, и Жюстиньен замечал вдруг, как красивы деревья.

В тот день так бороться с собой ему пришлось несколько раз. Он надеялся, что полежит и успокоится, приняв две таблетки веганина[196]. А потом отправится к друзьям — Зильберу, Хильде, Анжеле. Он уже несколько дней избегал их, боясь выдать свое состояние, особенно перед девушками. Они посчитают его больным, он покажется смешным, если поведает о своих кошмарах, которые никто в мире никогда не смог бы понять.

Он решил, что задремал, потому что его окружила тишина, исчезли городские шумы, и настал прекрасный печальный покой. Так продолжалось несколько секунд, а может, долгие часы; время идет лишь для реальных существ, которые не ведают, что оно такое. А потом в глубине покоя зародился легкий шум, неслышно отстукивающий земное время, звук того, что называют секундами. Секунды, бессчетные, как снежинки, сталкивались, гнались друг за другом, сливались, торопились, возникали сразу и повсюду, проходили и не заканчивались, падали, как капельки моросящего дождя, как песчинки, которые ветер взвихряет над дюнами.

Время не одно, есть разные времена, мы затерялись среди времен, полночь и полдень, время рождаться и время умирать соединены в одной доле секунды, пространство заполнено временем, в каждой секунде, быть может, вмещается космос…

Жюстиньен открыл глаза. Знакомое пятно на потолке виделось циферблатом, где цифры медленно перемешивались, покидали свои места, меняли очертания, мерцали неведомыми огнями. И Жюстиньен очень отчетливо услышал тиканье часов, спрятанных в кожаном чемоданчике, под кроватью, под матрасом, под плотью и костями его головы. Все прояснилось. Хор часов звучал неощутимо, победоносно, в тишине, спеша все больше и больше. Тик-тик-тик-тик-тик-тик, каждая секунда следовала своим путем, ничто не смогло бы ей помешать. Секунды отсчитывают не крохотные зубчатые колесики, настроенные часовщиками, — секунды существуют помимо людей, сами по себе, они заполняют вселенную, может, они звезды, их нельзя удержать, как часики во тьме и одиночестве чемодана. Секунды вырвались оттуда, заполнили комнату, едва не касались его лица и рук, через открытое окно устремились в вечерний город, тик-тик-тик-тик-тик.

Жюстиньен жил теперь только ими, чувствуя потоки времени на кончиках пальцев, под ногтями, на ресницах, на острие зубов, на краю своих сухих губ. Может быть, он уснул, так же бывало во сне, но теперь казалось явственней, ибо от времени не убежать: были секунды, похожие на долгие удары гонга, сладостно звонкие, вибрация которых целебным бальзамом проникала в костный мозг, секунды, грохочущие как взрывы, секунды, звенящие бронзой колоколов, секунды, отбиваемые огромными руками с растопыренными пальцами, секунды, в такт которым поднимались изящные белые ручки — и становились красными, обливались кровью, словно лаком, секунды, отвесно падающие на уличный асфальт, на рельсы, на поверхность воды, заставляя ее всколыхнуться, как капельки дождя, как капельки крови… Тик-тик-тик-тик-тик…

Не следовало зажигать свет, чтобы не спугнуть время. Ключ никак не удавалось повернуть в замке чемоданчика, мешали секунды, беспорядочно роившиеся вокруг рук Лорана Жюстиньена. Он бросил чемоданчик на покрывало.

А дальше действовал с безошибочностью сомнамбулы. Ударом солдатского ножа он вспорол кожу — и произошло необычайное. Плененные секунды тут же высвободились, он продолжал слышать их, но вдали, и чемодан наполнила тишина. Он рассовал часы по карманам плаща, пиджака, брюк. Едва он сделал это, как беспорядочный хор пойманных секунд возобновился с прежним упорством.

Жюстиньен спустился по лестнице странной походкой, опираясь на пятки, окруженный ему одному ведомым бессчетным шумом и тайной времени, прорезаемой ударами сияющего гонга и треском певучих пулеметов. Сумерки быстро сгущались над набережной. Жинетта уносила стулья и столы с террасы «Золотой рыбки». Никого: на оставшийся круглый стол Жюстиньен положил часы-браслет с бриллиантами. И быстро свернул за угол улицы — улицы Тюремной. Он совершал побег из неведомой тюрьмы, поднимаясь по улочкам Старого порта. Секунды, вы знаете, — нет! они не знают! — это вечность.

Жюстиньен представлял вечность в форме мрачного града, похожего на лабиринт глубоких ям; несколько холодных звезд мерцали над ним; над землей парили белесые тени — девочки, женщины, старухи, солдаты, негры, собаки, кошки возникали, перемещались и исчезали, поглощенные вечностью. Все исчезает. Жюстиньен продолжал свой путь уверенным и легким шагом, по воле времени, стараясь идти незаметно. Почти касаясь стен домов, он украдкой вешал часы на прутья ограды, клал на подоконники, среди убогого скарба, на границе мрака за пределами белого круга, очерченного светом ацетиленовой лампы. Он с облегчением избавлялся от одних хронометров за другими, выбирая им судьбу.

Гнев времени начал утихать, когда один из карманов Жюстиньена полностью опустел. «Боже милосердный», — прошептал Лоран, но мысль отозвалась эхом: «Немилосердный…» Он улыбнулся, глядя во мрак переулков, где маячили тени, воняло помоями, доносился шум из баров, полу-затемненных из-за комендантского часа. За распахнутыми дверьми, за занавесями из стекляруса слышалась музыка и голоса. В квартале красных фонарей, над черными лужами и мокрым блестящим асфальтом, на границе вечности толпилось слишком много теней. Высокие африканские солдаты в тюрбанах и с глубоко запавшими глазами мрачно бродили туда-сюда в поисках женщин и развлечений, но погруженные во тьму дома были зловеще безмолвны, и на пути встречались лишь оборванные создания, приткнувшиеся в дверных проемах, как мертвецы на краю могил. Возле них, для них Жюстиньен клал куда мог маленькие изящные часики, которые доставал кончиками пальцев, лучше всего с брильянтами, поддельными или настоящими, все поддельное, все настоящее. Освободив наконец карманы, он спустился по переулку, где резкий свет редких ламп освещал кучи отбросов. Жюстиньен остановился на набережной, у самой воды, свободный, обновленный, спасенный. Морской бриз омыл ему лицо. Это было — настоящее.

Снаружи большое кафе с затянутыми черными шторами окнами не позволяло догадаться о царящей внутри атмосфере, наводящей на мысль о роскошном аквариуме. Толкнув дверь, Жюстиньен проник в мир яркого света, красных кожаных диванов, табачного дыма, гула голосов, плавного колыхания лиц и рук. За столиком в углу доктор Ардатов в одиночестве читал «Газет де Лозанн». «Добрый вечер, месье Жюстиньен, как ваши дела? Присаживайтесь». Внимательный взгляд доктора часто тревожил Жюстиньена — но не на этот раз. Жюстиньен сел. Глядя, как пляшет пламя спички, прежде чем погасить ее взмахом руки, он тихо спросил:

— Я был болен, не правда ли, доктор?

Ардатов спокойно ответил:

— Мне так кажется.

— Я сходил с ума?

— Нет. Практически нет. Навязчивые мысли, бессонница, приступы агрессии, тоска… Они довольно распространены, это не безумие.

— А теперь я выздоровел, доктор?

— Вы выздоровели…

— Что я должен делать?

— Жить.

— А вы думаете, что можно жить?

Старик Ардатов в знак утвердительного ответа кивнул головой.

— Я хотел бы сделать что-то, — произнес Жюстиньен, — что-то грязное и опасное, что-то полезное.

Загрузка...