© Temperamente, 1977, № 1.
Мертвый отец быть может
Был бы лучшим отцом. Но лучше всего
Отец мертворожденный.
Время идет травой зарастает межа.
Надо вырвать траву
Что на меже снова и снова растет.
31 января 1933 года в 4 часа утра мой отец, один из функционеров социал-демократической партии Германии, был поднят с постели и арестован. Я проснулся, за окном — черное небо, за стеной — крики и топот ног, бросали на пол книги. Я различал голос отца, более звонкий, чем чужие голоса. Я встал с постели, подошел к двери и, чуть приотворив ее, увидел, как какой-то человек ударил моего отца в лицо. Зябко ежась под натянутым до самого подбородка одеялом, я лежал в кровати, когда дверь в мою комнату распахнулась. В дверях стоял отец, за ним — незнакомые люди, рослые, в коричневых мундирах. Их было трое. Один из них придерживал рукой дверь. Свет падал из-за спины отца, и лица его я не мог разглядеть. Я слышал, как он тихо позвал меня. Я лежал совершенно неподвижно и ничего не ответил. Тогда отец сказал: «Спит». Дверь затворилась. Мне было слышно, как его увели, как своим семенящим шагом вернулась мать, одна.
Я дружил с двумя мальчиками, сыновьями одного мелкого чиновника, но после ареста моего отца они заявили, что им не велят играть со мной. Это было утром, сточные канавы на улице полны снегу, дул холодный ветер. Своих друзей я нашел во дворе, в машинном сарае. Сидя на деревянных чурбаках, они играли в оловянных солдатиков. Даже снаружи было слышно, как они кричали, изображая пушечную пальбу. Когда я вошел, они замолчали и переглянулись, но потом продолжали играть. Их солдаты в боевых порядках выстроились друг против друга и с криками «ура» по очереди бросались в атаки. При этом их хозяева изображали пушечную пальбу. Они называли друг друга «господин генерал» и после каждого залпа, ликуя, выкрикивали количество потерь. Солдаты мерли как мухи. Наградой за победу служил пудинг. Наконец у одного из генералов не осталось больше солдат, вся его армия лежала побитая на полу. Победитель определился, и павшие, свои и враги вперемешку, а вместе с ними и единственный уцелевший были ссыпаны в картонную коробку. Генералы поднялись. Победитель пояснил, что им пора завтракать, и, проходя мимо, добавил, что мне нельзя идти с ними, им запретили со мной играть, потому что мой отец — преступник. Моя мать объяснила мне, кто были настоящие преступники, но не велела мне называть их. Поэтому, я не сказал об этом своим друзьям. Они сами поняли это двенадцать лет спустя, когда взрослые генералы под грохот бесчисленных настоящих пушек послали их убивать и умирать в огне последних страшных битв второй мировой войны.
Через год после ареста отца моей матери разрешили свидание с ним в лагере. Мы добрались до последней станции узкоколейки. Извилистая улица вела в гору, мимо лесопилки, откуда доносился запах свежей древесины. На плоской вершине горы дорога поворачивала к лагерю. Вдоль дороги тянулись запущенные поля. Потом мы оказались перед широкими воротами, затянутыми колючей проволокой, и ждали, пока не привели отца. Сквозь проволоку я видел, как по засыпанной щебнем лагерной улице приближался отец. Чем ближе он подходил, тем медленнее становились его шаги. Лагерная роба была велика ему, и он выглядел совсем маленьким. Воро́т не отпирали. Просветы между рядами проволоки были слишком малы, и он не смог протянуть нам руки́. Мне пришлось подойти вплотную к воротам, чтобы разглядеть его худое лицо. Оно было очень бледно. Я не могу припомнить, о чем мы говорили. За спиной отца стоял вооруженный охранник с розовым круглым лицом.
Как мне хотелось чтоб мой отец, был акулой
В пасти его находили бы смерть китобои
(В их крови я бы плавать учился)
Кит голубой моя мать имя мне Лотреамон
Безвестный павший в Париже в 1871-м.
Найти работу, будучи женой отца, моя мать не могла. Поэтому она согласилась с предложением одного фабриканта, который до 1932 года был членом социал-демократической партии. Мне было позволено обедать у него. Каждый день в двенадцать часов я, навалившись всем телом, отворял чугунные ворота перед домом своего благодетеля, по широкой каменной лестнице поднимался на второй этаж и, помедлив, нажимал белую кнопку звонка. Горничная в белом переднике вела меня в столовую и усаживала за большим столом напротив жены фабриканта под картиной, на которой охотничьи собаки терзали умирающего оленя. В окружении массивных фигур хозяев я ел, не поднимая глаз. Они были ласковы со мной, справлялись об отце, угощали конфетами и разрешали гладить свою собаку: она была жирная, и от нее пахло. Есть на кухне мне пришлось лишь однажды, когда были гости, которых смутило бы мое присутствие. В тот день, когда я в последний раз подходил к этим чугунным воротам, шел дождь. Я навалился на них всем телом, они скрипнули петлями и подались. Поднимаясь по каменной лестнице, я слышал шум дождя. Самого хозяина за столом не было. Он уехал на охоту. Подали говядину с хреном и картофельные клецки. Я ел и слушал шум дождя. Последняя клецка не удержалась у меня на вилке и, развалившись на две половинки, упала на ковер. Хозяйка заметила это и посмотрела на меня. В ту же секунду с улицы донесся шум подъезжающего автомобиля, затем, уже перед домом, скрип тормозов и крик. Я видел, как жена фабриканта подошла к окну, а потом бросилась из комнаты. На улице, подле своего автомобиля, нагнувшись над задавленной им женщиной, стоял фабрикант. Когда из комнаты я вышел в парадное, двое рабочих как раз внесли ее сюда и положили на пол. Я видел ее лицо, судорожно разинутый рот, из которого текла кровь. Потом появился другой рабочий, принесший охотничьи трофеи: зайца и нескольких куропаток, — и положил их тоже на пол на почтительном расстоянии от истекавшей кровью женщины. Я почувствовал, как хрен подступил у меня к горлу. На каменной лестнице тоже была кровь. Не успел я добежать до чугунных ворот, как меня вырвало.
Мой отец был освобожден с условием, что он не будет появляться на месте своего прежнего жительства. Была зима 1934 года. Мы ждали его в двух часах ходьбы от деревни, посреди занесенной снегом проселочной дороги. В руках у матери был узел — его пальто. Появился он, поцеловал меня и мою мать, надел пальто и отправился обратно, сквозь снег, сгорбившись, как будто пальто было слишком тяжело для него. Мы остались стоять на дороге и смотрели ему вслед. В морозном воздухе было видно далеко. Мне было пять лет.
Отец был безработным, и моя мать снова пошла работать на швейную фабрику. Она находилась в двух часах ходьбы от деревни, где у нас была комната и чулан на чердаке. Дом принадлежал родителям отца. Однажды мать взяла меня с собою в город, в сберкассу. У одного из окошек она заплатила три марки. Человек в окошке улыбнулся мне сверху вниз и сказал, что теперь я богач. Потом он выдал матери сберегательную книжку. Она показала мне мое имя на первой странице. Когда мы выходили, я увидел, как неподалеку от нас какой-то мужчина распихивал по карманам пиджака толстые пачки банкнот. Я показал свою сберегательную книжку бабушке, в это время она была на кухне и возилась у плиты. Прочтя сумму, она рассмеялась. «Три марки», — сказала она, бросив на сковороду большой кусок масла. Поставила сковороду на огонь. «Да», — глядя на тающее масло, ответил я. Отрезав еще кусок, поменьше, бабушка добавила его к первому: раз мой отец против Гитлера, меня следовало бы держать на маргарине. Она доставала из кастрюли картофель, резала его на мелкие ломтики, падавшие в кипящий жир. Брызги попали на мою сберкнижку, которую я держал в руке. Но ей не придется есть маргарин, продолжала бабушка: Гитлер дает нам масло. У нее было пятеро сыновей. Трое младших погибли на Волге, на войне, начатой Гитлером ради нефти и хлеба. Я был рядом, когда она получила первую похоронную. Я слышал, как она кричала.
В ту пору, когда по приказу Гитлера кругом строились автострады, в немецких школах писали сочинения об этом великом начинании. За лучшие из них полагались премии. Придя из школы, я рассказал об этом отцу. «Ты не должен получить премии, — сказал он, но через два часа все-таки: — Ты должен постараться». Он стоял у плиты, разбил на сковородку яйцо, затем, помедлив, второе и, наконец, после долгого изучения и взвешивания в руке, третье. «Можно будет хорошенько поесть», — сказал он. Когда мы ели, отец сказал: «Ты должен написать, что рад тому, что Гитлер строит автострады. Теперь наверняка снова получит работу и твой отец, который так долго был безработным. Вот что тебе надо будет написать». После обеда он помог мне написать это сочинение. Потом я пошел гулять.
Тринадцать лет спустя — мы жили тогда в одном из районных центров в Мекленбурге — за столом у нас сидела некая баронесса, вдова одного генерала, казненного после неудавшегося покушения на Гитлера 20 июля 1944 года, и искала у моего отца, функционера возродившейся социал-демократической партии, помощи против аграрной реформы. Он обещал ей помочь.
В 1951 году, не желая участвовать в борьбе классов, отец перешел в американский сектор Берлина, для этого достаточно было пересечь Потсдамскую площадь. Мать провожала его в Берлин, и я оставался один в квартире. Сидя у книжного шкафа, я читал стихи. На улице шел дождь, и, читая, я слышал шум дождя. Я отложил книгу, надел пиджак и плащ и сквозь дождь отправился на другой конец города. Я разыскал кафе, где можно было танцевать. Уже издалека я услышал доносившийся оттуда гомон. Когда я появился в дверях танцзала, как раз объявили перерыв. Тогда я направился к столикам. За одним из тех, что поменьше, в одиночестве сидела женщина и пила пиво. Я сел рядом и заказал водки. Мы выпили. После четвертой рюмки я дотронулся до ее груди и сказал, что у нее красивые волосы. Она ободряюще улыбнулась, и я заказал еще водки. За стеной, в танцзале, снова заиграла музыка, загремел ударник, взвыли саксофоны, завизжали скрипки. Я прижал губы и зубы ко рту женщины. Потом расплатился. Когда мы вышли на улицу, дождя уже не было. В небе стояла белая луна, распространяя вокруг холодное сияние. Всю дорогу мы шли молча. Застывшая улыбка на лице женщины, когда она без долгих разговоров стала раздеваться возле двуспальной кровати в комнате моих родителей. После постели я подарил ей то ли сигареты, то ли шоколад. На мой заданный больше из вежливости вопрос, когда можно будет встретиться снова, она отвечала: когда пожелаете, и чуть ли не поклонилась мне, вернее, тому положению, которое, как она все еще полагала, занимал мой отец. Он обрел свой покой годы спустя в небольшом баденском городишке, выплачивая пенсии убийцам рабочих и вдовам этих убийц.
В последний раз я видел его в больничном изоляторе в Шарлоттенбурге. До Шарлоттенбурга я добрался по городской железной дороге. Широкая улица мимо руин и остовов новостроек спускалась к больнице. По длинному светлому коридору меня провели к стеклянной двери изолятора. Раздался звонок. За стеклом появилась медицинская сестра, молча кивнула, когда я спросил об отце, и, удалившись по длинному коридору, скрылась за одной из последних дверей. Потом пришел отец. Он выглядел маленьким в полосатой пижаме, которая была велика ему. Его тапочки шлепали по каменным плитам пола. Мы стояли, разделенные стеклом, и смотрели друг на друга. Его худое лицо было бледно. Нам приходилось говорить громким голосом. Он подергал ручку запертой двери и позвал сестру. Она явилась, отрицательно покачала головой и ушла. Опустив руки, он глядел на меня через стекло и молчал. Я слышал, как в какой-то палате кричал ребенок. Когда я уходил, он стоял за стеклянной дверью и махал мне рукой. В свете, падавшем через большое окно в конце коридора, он выглядел стариком. Поезд ехал быстро, мимо развалин и строительных площадок. За окном тянулась металлическая серость октябрьского дня.
Перевод А. Назаренко.