© Mitteldeutscher Verlag, Halle (Saale), 1974.
Это лето было то жарким, то холодным. Оно обрушилось на нас уже в мае, в один день заставило распуститься лепестки вишневых деревьев и через день позолотило их. При малейшем дуновении ветерка коричневатые лепестки осыпались, как конфетти на рождество. Я увидел это, когда ехал на велосипеде с комбината домой. Ну и безумец же этот бедняга, подумал я, вот ведь шизофреничный оптимист! Дернуло его разбить вишневую аллею у обочины, в этих местах, на дороге для велосипедистов, по которой каждый день ездят тысячи людей.
Два года назад я по доброй воле перешел на участок полихлорвинила. Но как сказать — по доброй воле. Именно в эти майские дни мне снова вспомнились слова Зилаффа и Мюнниха и хриплый выпад Кюттнера, вся возбужденная получасовая дискуссия на этаже, занимаемом партийной организацией комбината.
— Ты сохранишь всю зарплату, до единого пфеннига, — закричал Кюттнер за три минуты до того, как я принял решение. — Каждый месяц мы будем совать тебе в карман пиджака еще пару «синеньких», даже три, если тебя там здорово припечет, не в этом дело. Только наведи нам порядок в этой конюшне, дай нам план!
Это задело мое самолюбие. Может быть, как раз этого они и добивались своими двумя «синенькими»!
— Так нельзя, товарищи!
Я потерял контроль над собой. Заорал не хуже Кюттнера. За кого они меня принимают? Или только они не подвержены влиянию материальных стимулов? И я согласился. Не потребовал ни единого пфеннига за отказ от должности заместителя на участке полиэтилена и пошел на абсолютно незнакомый мне участок.
Сколько дней и недель я казался самому себе глупцом! И вот с той осени я здесь, в «снежной лавочке», на этой «белой мельнице». Сколько прозвищ я придумал для нее за это время! И сколькими наградили меня!
«Снежный король»… Я был там пятым по счету за двенадцать месяцев. Пятым начальником. Кто выбирался к нам, на конец света, — а приезжало-то много, в иной день между подвалом для велосипедов и трубопроводом стояло по три автомашины с берлинскими номерами, они покрывались пылью за два часа, я уже видеть их не мог, эти берлинские номера, — кто приезжал к нам, на отдаленнейший участок комбинатской территории, тот поднимал целые тучи пыли, нет, не пыли, а снега, снега посреди лета. Слой этого порошка высотой в ладонь покрывал погрузочную рампу и железнодорожные шпалы, фундаментные плиты, наружную часть бункера, волнами лежал на крышах наших внутрикомбинатских построек, белой коркой сползал с выкрашенных в бурый цвет стен, доходя чуть ли не до первого этажа.
— Товарищи! Неужели при виде этой снежной пустыни кровь не стынет у вас в жилах? Неужели вы спокойно спите под боком у своих жен, пока существует этот пущенный на ветер белый порошок?
— Да, да, да, — сказал я и стукнул кулаками по письменному столу. — Продолжайте в том же духе.
Почему меня оставили в этой должности? Почему я оказался тем, кто из всех нас пятерых продержался дольше всех, из всех пяти «королей» за один год?
У меня из головы не выходит эта картина, два ряда вишневых деревьев, с завидным оптимизмом посаженных в этой грязной местности. Утром они засияли, белоснежные, как персил, как перлон, дедерон, о, я знаю десятки рекламных словечек насчет белизны, но на третий день они уже лежали передо мной, цветки без лепестков, масса лепестков, рассеянных повсюду, снег на дороге для велосипедистов. Где мне только не мерещился снег!
Ко мне пришла Герлинд из профкома.
— Ты должен кого-нибудь послать на конференцию, это будет целое событие, делегаты из шестидесяти стран.
— Не буду тебе рассказывать, сколько мне понадобилось народу к моим реакторам и бункерам, делегатов из своей собственной страны. Может, меня самого пошлешь?
Герлинд, лет тридцати, незамужняя мать двоих детей, расхохоталась.
— А кто там лучше тебя? Кроме того, кое-кому полезно взглянуть на свои ежедневные заботы в общей перспективе.
Общая перспектива. Люблю я такие «общие перспективы». Общая перспектива поможет тебе разделаться со всякой повседневной мелочью, оправдать любую ошибку, общая перспектива — это лекарство от любых неудач.
Я смотрел на худенькую Герлинд, которая все еще выглядела девочкой. Рост метр семьдесят, довольно темные глаза. Попытался представить себе, почему она осталась одна со своими двумя детьми и что в ней находили мужчины. Без стеснения уставился на нее, на пуловер, тесно облегающий плоскую грудь, на кричащий желтый кожаный пояс. Вдруг я вспомнил, как Первого мая она шла на демонстрации со своими двумя детьми. Я увидел этих симпатичных парнишек, которые, совершенно очевидно, были от разных отцов. Из-за таких ребятишек можно было бы полюбить женщину. Действительно ли я тогда мысленно увидел перед собой Герлинд в колонне демонстрантов? Откровенно говоря, под ее всепонимающим, всепроникающим взглядом я впервые увидел ее самое.
Но я отвлекся.
На конференцию я послал Клауса Беккера, Беккера из лаборатории. Вернувшись, он рассказал: «Ну и попотел я на галерке! В перерывах они раскрывали окна и двери, чтобы был сквозняк. Вечером, когда все уже должно закончиться, начались споры. Какие-то нелады с бумагами, изменения в проекте резолюции на разных языках, председатель спорил с переводчиками в кабинах, просто жуть. Наконец заседание было прервано на целый час. Мы ушли».
Я невероятно разозлился на Беккера. Опять в нем ошибся. И что только заставляло меня подкидывать ему кусок за куском и думать, что он вцепится в них, как голодная собака? Лишь то, что я сентиментально видел в нем самого себя, собственную нетребовательность, какой я отличался восемнадцать лет назад, будучи лаборантом и отцом семейства, и ничем больше.
Я сказал:
— Не станут же они созывать международную конференцию, которая нам бог знает во сколько обойдется, только для того, чтобы демонстрировать несовершенство техники. Расскажи, что там было еще, что произвело на тебя впечатление?
Я чуть не спросил: «Что было в общей перспективе?» Он что-то замямлил. Замямлишь тут. Он не был голодной собакой, возможно, даже и не чуял кусков, какие я ему подбрасывал. Ясно одно: они там как следует погуляли, он и несколько других, они часами просиживали в столовой, накачиваясь пивом. Я сказал:
— Тебе долго придется ждать, пока я снова смогу тебя послать на такое мероприятие, — после дождичка в четверг.
Я ему еще многое наговорил. Прямо из себя вышел. Нигде я не добился успеха, даже в своих наибескорыстнейших воспитательных начинаниях. Год назад Корнейс дал самую высокую производительность труда на котельных агрегатах, в мае, да, именно в мае. Через год я мог только мечтать о таком количестве тонн в день. При всем том они как раз в мае ждали бог знает каких чудес. Май дает листву, цветки, он гонит соки, бедра наливаются мужской силой, он гонит вверх и кривые производственных процессов, май, этот май. «Вы что, мистики? Забыли о параметрах? В прошлом году май был холодным, вода в трубах шла как раз нужной температуры. В цехах у нас было сорок слесарей сверх нормы. А что у нас теперь?» Они только засмеялись. Отмахнулись от моих слов. Понял ли я их, пытался ли понять? Какие надежды питали мы все на комбинате в мае прошлого года, когда Корнейс добился плановых показателей! А на что мне было надеяться теперь?
Почему я вспоминаю конференцию, когда думаю об этом жарком мае? Я видел несколько фотографий в газетах — арабы еще в бурнусах, индийцы, видел, как они сидят и потеют в залах с широко распахнутыми дверьми и открытыми окнами при тридцати двух с половиной градусах в тени, такой температуры и в июне ни разу не было. Июнь принес с собой только дождь, непрерывный дождь, и однажды ночью было около нуля; я порядком продрог, когда ехал на велосипеде по давно отцветшей вишневой аллее, где вишни так и не хотели созревать.
«Май холодный — год хлебородный». Я ни черта не верил в эти крестьянские побаски и не обратил никакого внимания на то, что один год все перевернул. В том холодном июне у меня внезапно не было никаких проблем с охлаждением воды, по крайней мере с этим был порядок. А урожай собрали средний, ответственным товарищам в Берлине пришлось-таки поломать себе голову.
Тогда, в июне, у всех нас появилась внезапная надежда на выполнение плана.
Что удерживает человека на работе? Что заставляет его выполнять свою задачу?
Родом я из лесистой местности вблизи границы.
Знаешь, иногда меня так и подмывает, и я подсовываю в почтовые ящики учительницам моих обеих девочек хорошо сформулированные извинения и делаю это без угрызения совести. «К сожалению, наши дочери заболели ангиной», — пишу я или называю это гриппозной инфекцией, или же у них временная аллергия, какая-то странная сыпь, и уже в пятницу вечером мы благополучно уезжаем в горы, а впереди у нас целых два выходных. Наверно, у меня никогда не будет дачи, мне не хватает терпения для всех этих мелких дел: нанимать рабочих в незнакомом месте, доставать доски, кирпичи. А как насчет автомобиля? Два года я имел дело с красками, лаками, ставил на ноги запущенные участки производства, я ведь по таким делам специалист. Кое-что от этого осталось, кое-какие связи и сумасшедшая жажда экспериментов. Мне стоит только появиться в магазине, где продаются краски. «Клаус, у нас новый лак, серебристо-серый, попробуй его!» Вот таким образом я каждый год перекрашиваю свою «шкоду». И езжу на ней, когда только хочу, мчу прежде всего в горы, выискиваю все новые и новые склоны и дороги, часами вожу Грит и девчонок по незнакомым лесам. Ведь знаешь, как это бывает, когда возвращаешься после таких приключений домой? Мать, приготовив одного из кроликов, которых она все еще разводит, подкладывает тебе на тарелку куски получше все той же двузубой вилкой, как и четверть века назад, а отец достает бутылку брусничной настойки. Из нее не отпито ни глотка с тех пор, как ты был тут в последний раз. «Написал бы, — говорит мать, — тогда, может, Хайнер приехал бы или Гудрун».
Иногда мне прямо-таки не верится, что я отсюда, из этой тишины и спокойствия. Иногда думаю: ну и медвежий угол. Все мы, дети, уже стали другими.
Давным-давно — когда это было? — я как-то сказал: «Буду учиться, да, с этим я справлюсь. Займусь химией». Сходил к учителю Борну, сумел это сделать, поблагодарил его. «Без вас я бы никогда не решился». Плюнул на то, что не попал в университет, что меня не взяли из-за дешевенькой мелочной лавчонки в деревне у родителей, то есть из-за мелкобуржуазного происхождения и принадлежности отца к нацистской партии. Но я не мог отказаться от химии. Я взял у отца деревянный солдатский чемоданчик и наудачу поехал на химзавод, семь часов подряд трясся в нетопленом и неосвещенном вагоне. Это было в декабре. В апреле переехал к родителям Грит; после общежития и двух вдов это было мое четвертое пристанище. Открыл чемодан, прибил крышку к стене четырьмя стальными гвоздями — получился стенной книжный шкафчик, мой первый предмет меблировки вообще и в этом доме в частности. И все-таки мне понадобился целый год, пока и Грит перешла на завод, Грит, которая изо дня в день сидела за окошечком сберегательной кассы и испытывала страх перед химзаводом: химия все еще оставалась тогда уделом мужчин, неженским занятием. На завод шли только отпетые.
Все это уже отошло в область предания.
А потом все-таки появилось желание учиться. И ожесточенная работа по ночам над диссертацией. Почему? Только оглянись вокруг себя: это паршивое стремление к всеобщей иерархии. Блеснуть званием или степенью, своим званием. Так было десятилетиями. А мы добавили несколько новых титулов, поскольку уж ввязались в это дело. Дипломированный специалист в области общественных наук, дипломированный экономист. Даже мастера здесь пускают пыль в глаза и подписываются «м-р» и «ст. м-р».
В шестьдесят восьмом я наконец защитился и стал д-р Клаус Нель. Не поскупился на шампанское, исключительно шампанское, хвастун я этакий.
У всех у нас здесь жажда простора, леса, морского воздуха, разнообразия, иных ландшафтов. Не верь, когда будут это отрицать, на таких признаниях проверяется характер. Вечерами мы еще успеваем кинуться в наши садики, находящиеся позади дома или в получасе езды автобусом. И ведь не только ради дешевого салата. В наших гаражах стоят «лайбы» для еженедельных прогулок, человек сто или двести из нас имеют свои дачи, а нас так и тянет делать зарубки на дверном косяке, день за днем, в ожидании начала отпуска, подобно тому как солдаты срочной службы за полгода до увольнения из армии, собираются посидеть за кружкой пива. И все же… Работает у меня, к примеру, старый мастер, ну ладно, ему всего лет пятьдесят пять. Мы не очень хорошо с ним обошлись, не я, а другие. Но не буду выгораживать себя, такое мог сделать и я. Изменение структуры производства, и тут-то уж щепки летят, а старшему мастеру приходится тяжелее всех. Как-то сразу для него находится местечко только для видимости, и мы еще рады, что нашли для него самое лучшее: ответорганизатор по вопросам соревнования. Разве это работа, если за тридцать пять лет он кем только не был: несмышленым юнцом, техслужащим в лаборатории, лаборантом, помощником мастера в экспериментальном цехе, заводским шофером, заместителем мастера, старшим мастером. И все время работал руками, был занят каким-то конкретным делом: загрузкой бункеров, подачей рабочей массы в котельные агрегаты, проверкой эксплуатации агрегатов — и ощущал химию на вкус каждый час, а не только на бумаге. Он мучается, мучает нас, хочет уходить. Зять подыскал ему местечко смотрителя шлюзов на реке, совсем вблизи от нас: некоторое подобие ландшафта, несколько холмиков и лесок. Тут он каждую минуту может дышать свежим воздухом, видеть внуков (зять его работает тут же, в речной полиции), все его родные в тех местах. Но ты думаешь, старик сможет уйти сейчас, когда дело действительно приняло серьезный оборот?
А я?
Я по-своему удлиняю еженедельный отдых, уже в пятницу бросаюсь в горы. Но в воскресенье просыпаюсь намного раньше, у меня такое чувство, что на комбинате что-то случилось, меня охватывает беспокойство. «Едем сразу после обеда!» — говорю я наконец за завтраком, выжидательно поглядывая на домочадцев. Мне кажется, они не удивлены и не разочарованы. Они уже давно знают меня.
Не знаю, будет ли тебе польза от моего рассказа. В этом деле у меня нет опыта, нет времени писать о самом себе, да еще по правилам вашего искусства. Раньше я находил время для литературы. Да и что оставалось делать, когда через стенку, в мансардной комнате, Грит болтает со своей сестрой? Я уставил книгами весь чемоданный шкафчик, по книге в каждую получку. А потом все забросил. Женился. Теперь я и газеты-то не успеваю прочитать как следует, не говоря уже о литературе по специальности, а девчонки за год приносят в дом больше литературы, чем вообще было книг у меня. Но петь я все еще люблю. У меня мощный бас. Послушай: «Славное море, священный Байкал! Славный корабль, омулевая бочка!» Или «Над землей испанской звездный полог, как шатер раскинут голубой». Песни Союза свободной немецкой молодежи, рабочих дружин. В то время я бегал на занятия городского хора, потому что по четвергам репетиции вела Грит. Мне не приходилось щадить голос: кто вырос в наших лесах, у того здоровые легкие. После учебы пел в заводском хоре. Мы собрали целую коллекцию медалей и похвальных грамот, вместе ездили в первые наши заграничные поездки — в Венгрию и Польшу (с тех пор я побывал даже во Франции, в Багдаде и Дамаске). И песни мне помогли, как раз когда я работал в этом лакокрасочном заведении. Петь значило отключиться, забыть о заводе, об этой мешанине красок, где нам так и не удалось добиться чистоты и подняться на уровень необходимых стандартов. Иногда я думал: и все равно я лишь здесь чувствую себя человеком.
Почему я об этом вспомнил?
Может быть, вот почему: в прошлом году у нас тут болтался один такой, как ты, писатель. Искусство — заводу. Кто-то до этого додумался. И конечно, всех суют к нам. Кто повержен в пыль, но необходим, тому все: ремонт столовой, бананы в ночную смену, духовой оркестр в обеденный перерыв и искусство. Как будто все дело в этом! И вот предстоит смотр самодеятельности, репетиции в рабочее время. «Хельга, этого ко мне не пускай, — сказал я своей секретарше, — ты их знаешь, не подпускай к нам этого любителя ненормированной работы». Наконец он попросил наши тексты, по крайней мере тексты, для уверенности, что мы не выкинем какую-нибудь штуку. В день перед этим выступлением я собрал пять человек, мы перекроили на свой лад слова нескольких народных песен, добавили перцу и навели критику дай боже. Вечером в зале стоял рев. Писателю с его помощниками такое и во сне не снилось.
Ну вот. Возможно, это было ошибкой. Возможно, это был дешевый успех.
Да это вряд ли тебя заинтересует. Какой-то деятель ставит на ноги вот уже четвертый участок на комбинате, как это ему удается? Может быть, кто-то из твоего начальства уже науськал тебя — поинтересуйся, мол!
Я тебе говорю, другим это всегда лучше известно, чем мне. Я на все лады костерил эту мешанину красок, этот недостижимый стандарт, за которым мы гонялись с пеной у рта. Но я никак не могу выбросить из памяти эти воспоминания. Ведь если я иногда копаюсь в заплесневелых магазинчиках лаков и красок, то не только в надежде достать новый лак для своего автомобиля. Даже моя докторская диссертация была посвящена этому «бульону». Приди сейчас кто-нибудь и скажи: «Вернись к своим банкам, стой возле них на коленях, исследуй!» — от радости я бросился бы ему на шею.
Теперь хотят убрать с комбината производство красок. Меняют производственный профиль. Маляры, говорят они. А я дрожу, хоть и знаю, что решение правильное, давно назревшее.
Но что толку?
Когда я впервые пришел на эту «белую мельницу» — конечно, я здесь уже бывал и раньше (кто ее не знает!), но когда дело стало касаться непосредственно меня, одного меня, в будни и праздники, когда на этаже, где находится партийная организация, добились моего согласия и когда я понял, что снова навалится эта развеселая жизнь: месяцами, а может и годами, ни одного свободного вечера, сражения с техниками, с важными и не важными клиентами, с минимум двадцатью комиссиями до глубокой ночи, — я подумал: черт побери совсем, мне уже за сорок, можно заставить работать на износ машины, но не самого же себя, жизнь оказывается чертовски короткой, и однажды у тебя появляется желание держаться до конца, а не только заваривать кашу, и если не краски, так пусть это будет хоть полиэтилен. Как бы то ни было, когда все это вновь обрушилось на меня, я в ночную смену бегал через весь комбинат на участок регенерации, сзади, через черный ход, по холоду. Спотыкался о размонтированные трубы, закладочный материал, вентили. На обогатительной фабрике из десятков, что я говорю — из сотен неплотно пригнанных патрубков так и сыпался снежный дождь. С этого момента вместе с моим гневом в меня начал въедаться сухой, иссушающий глотку снег, день за днем, смена за сменой. Они тут превратили в склад каждый кусочек территории цехов и междуэтажных перекрытий: крупные грузы, нестандартное оборудование. Корнейс только кричал на собраниях об автоматических спускных клапанах. Как и прежде, рабочие на нижней площадке реакторов очищали отверстия от осадков, образующихся при полимеризации, пока белый снеговой поток не начинал хлестать бесконтрольно, хлюпал по желобам, кубометрами стекая в канализационные трубы. Даже с процессами в реакторах не могли они как следует справиться. В страхе загоняли рабочую массу выше крышки реактора, так что снег покрывал всю округу, предательски сползал с красных стен — далеко видный символ нашего бессилия, своеобразный герб комбината на целые годы.
Но хуже всего обстояло дело с людьми. «Слово рабочего имеет решающее значение». Они произносили эти фразы, но действительно ли все в них верили? Они называли какие-то астрономические цифры плановых заданий, утвержденные для пользы дела в жарких дебатах за письменными столами, на всех собраниях защищали их с диким упрямством, как какие-нибудь фанатики сектанты. Послушай, бывает же такое на белом свете! Не скоро забудешь.
А руководство пребывало в ожидании. В качестве «снежных королей» у них уже побывали Хефген, Корнейс и Зенкшпиль, а теперь явился я. То тому, то другому инженеру поручалось отвечать за участок работы, и так же старательно эта ответственность менялась. Теперь никто ни за что не отвечал, и тут им эта игра надоела.
Поначалу я сидел и молчал, так сказать, пронзительно молчал, не мешая их руготне; они, как обычно, лаялись друг с другом, заводские с инженерами-эксплуатационниками, как будто меня и не было. Я выслушивал все это три дня подряд, одно совещание за другим, затем грохнул кулаком по столу. Да, я сделал это. Видел, как на них это подействовало. Рявкнул: «Да говорите же вы друг с другом по-человечески!»
Во мне уже загорелась страсть, и в то же время я побаивался. Одной ногой на каторге, а пальцы тянутся к Национальной премии. Ты знаешь эти побаски. Я свихнулся, иначе бы я не дал согласия. Трижды дело сходило с рук, но повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сломить. Я всегда знал, с кем можно начать любое дело. Двадцать надежных парней, и ты возьмешь штурмом любую крепость. Фидель Кастро с отрядом своих сподвижников. А с кем здесь было начать? Я бы начал даже не с партийных товарищей, я бы всех их пригласил сюда — Хефгена, Корнейса, Зенкшпиля, а пуще всех Зилаффа и Генерала. Вот, сказал бы я, посмотрите, что вы тут натворили. Но вовремя отказался от такой шальной идеи. Да и скольких пришлось бы скликать? В первом ряду стоял я сам. Ведь Хефген, мы же все это знали, был слишком скромен, слишком деликатен для такой лавочки. К счастью, он вовремя заболел, и его безболезненно сменили. Старый стратег Корнейс всегда появлялся с целой свитой слесарей и электриков, которой он всегда распоряжался самолично, хотя они нужны были на своих местах. «Снежная контора, герб комбината, который видят все? Я вам тут наведу порядок!» Мы восторженно хлопали его по плечу, довольные его успехами. «Ну, Корни, зажглося ретивое?» Через полгода он исчез вместе со своей свитой и своими успехами — вершить новые дела. А что осталось? Зенкшпиль, редкая умница, извергатель идей, автомат, производящий идеи. Где такому место? Уж конечно, не на «снежной мельнице». Ее-то он за три месяца доведет чуть не до ручки. Вокруг тысяча проблем, он решает сразу две тысячи, все берет на себя. И ничего не доводит до конца. Одно распоряжение отменяет другое и заставляет забыть о третьем. В финале остается хаос, гигантский водоворот, а мы еще поддаем жару, чтобы Зенкшпиль тоже понял, какой он, в сущности говоря, слабак.
И тут прихожу я и должен все изменить.
Шесть раз я отчаивался. Шесть раз в этом году собирался бросить все, последний раз в этом жарком мае, за одну-единственную ночь позолотившем лепестки вишневых деревьев. «Товарищи, мне не справиться. Ваши планы завышены, бесчеловечны, ваши требования слишком высоки». Я хотел это сказать, но не сказал. Тогда мы уже начали второй этап нашего многоступенчатого плана, нашей программы из двадцати трех пунктов, заменив устаревшие реакторы первого выпуска более совершенными, хотя нам все еще и не удалось добиться того, чтобы участок постоянно выполнял план, если исключить май, тот май, когда Корнейс каким-то мистическим образом сумел сделать рывок.
Когда я в июне как-то раз ехал по вишневой аллее, идущей вдоль дороги, то, хотя проливной дождь так и хлестал мне прямо в лицо, увидел на ветках маленькие, еще зеленые вишенки. Их было не так уж много, но, значит, деревья все-таки выдержали заморозки. И я спросил самого себя: не есть ли в этом нечто символическое, не означает ли это, что надо лишь не терять надежды, преодолеть настроения безысходности и вселить в людей уверенность? Хочу признаться, что в этом июне нам несколько раз удалось удержаться на уровне неслыханного рекорда Корнейса своими средствами (хоть у нас было тридцатью слесарями меньше): один раз восемь, второй раз — десять и, наконец, в третий раз целых двенадцать дней подряд. В этом июне у нас внезапно появилась надежда на то, что план мы будем выполнять.
Спрашиваю как-то: «Дитер, а кто тебя, собственно, перевел сюда, на наш участок?» — «Ты же знаешь». Я говорю: «Хочу, чтобы ты сам мне об этом рассказал». Четыре с половиной года назад он тоже не справился с работой. Хефген был слишком деликатен, чтобы обеспечить себе тылы. Я ему говорю: «Составь для меня план. Зенкшпиль брался сразу за тысячу дел. Я начну с десяти. Напиши их для меня. Те десять дел, за которые ты взялся бы в первую очередь». Он отвечает: «Ты всех об этом просишь?» Отвечаю: «Всех. Тебя первого».
Говорю: «Послушай, Корни. Если бы тебя еще раз назначили начальником участка после Зенкшпиля, за какие первые десять дел ты бы взялся?» — «Слышал, ты многих об этом спрашиваешь. Что тебе с этого?» Отвечаю: «Двое, которые назвали мне одни и те же десять дел, вот на них-то я сделаю ставку. Кстати, Корни, мне нужны твои ребята, человек пятьдесят». Он как захохочет.
Когда мы, как условились, встретились за кружкой пива, он сказал: «Слово рабочего имеет решающее значение… Когда будешь выступать, не говори этого». Я сказал: «Перегнать, не догнавши, большой скачок… Меньше буду говорить, попытаюсь что-то сделать». По крайней мере попрошу у него двадцать слесарей недельки на четыре.
Приходит Левандовский и говорит: «На главной вешалке у восемнадцатого реактора намалевана надпись». «Кто?» — спрашиваю. «Если б я знал!» — отвечает он. Спускаюсь вниз вместе с Левандовским, вижу строчку, написанную мелом: «Когда вылетишь, шрапНЕЛЬ?» Кошусь на Левандовского, вижу его искренний, неподдельный гнев. «Не столь шрапНЕЛЬно, — отвечаю я и чувствую, как во мне закипают гнев и честолюбие. — А ты поможешь товарищу Нелю, товарищ Левандовский».
Звоню по телефону, говорю: «Герлинд, мне надо с тобой поговорить, лучше всего после работы, в спокойной обстановке. Когда у тебя есть время?» Сажаю ее в свою серебристо-серую «шкоду», склоны холмов с виноградниками остаются значительно южнее, затем мы целый час носимся по ним то вверх, то вниз. «Успех у тебя есть, — говорит Герлинд, — только ты должен его увидеть. Не в цифрах, которых пока еще нет, а в людях. У вас как раз полным ходом идут изменения, вы все переворачиваете. Это окупится, и притом скоро». Мне хочется схватить Герлинд, притянуть к себе. С той демонстрации, именно с нее, во мне какое-то бешеное желание совсем близко ощутить ее худенькое тело. Мы не говорим об этом, ни малейшего намека, говорим только о комбинате. Позже, когда мы уже въехали на «шкоде» в город, она взглянула на меня совсем по-иному, всего один раз, и я не могу понять, что́ в ее глазах — какой-то вопрос, знание чего-то или насмешка?
Что я сказал? Что был в отчаянии в этом году всего шесть раз? Кто сочтет мелкие заботы в течение одного только дня?
Из Швеции приходит цистерна с наилучшим хлорвинилом. На комбинате ее восемь дней подряд переводят с пути на путь. На девятый день мы записываем ее в свои книги, на десятый она уезжает со всем содержимым как попавшая не по адресу. С ума сойти можно! Когда мы обо всем узнали, она уже стояла у парома в Заснице. Или возьмем Левандовского. Ты ему доверяешь, думаешь, что это человек самый подходящий, и вдруг говорят, что в его смене идет пьянка. Сам Левандовский проносит водку в термосе, таков его трюк. Или взять Беккера, Клауса Беккера. Он мне всю лабораторию взбаламутил, именно он, мой любимчик, ведет тайную агитацию против моего распоряжения об удвоении числа пробных анализов. Мне хочется разгадать секрет всех этих гранул и насыпных весов, который все время дает о себе знать именно тогда, когда мы уже считаем, что продвинулись вперед. А он болтает об эксплуатации, сверхурочных, о подсобной работе в пользу исследователей. «Пожалуйста, — говорю, — если ты жаждешь тепленького местечка, то подыщи его себе». Отпускаю его, может, даже выгоню с работы. Терпение у меня лопнуло, мне нужны такие люди, кто может помочь, кто сам берется за дело. Не могу же я вечно стоять на месте, имея в арсенале кнут разума и аргументы военного коммунизма. Все должны научиться сперва предъявлять требования к самим себе, чтобы как нечто естественное ощущать свой ежедневный рост.
Предприятие у нас не развалюха. Я еще помню, как открывали комбинат. Чуть ли не государственный праздник, полный комфорт, шампанское и флаги. «У нас предприятие, полностью свободное от пыли! Первое предприятие в отрасли!» Я не забыл эти высказывания. Мы забыли о другом: поддерживать предприятие в состоянии, свободном от пыли и забот. Мы лишь тогда вспоминали о «снежной лавочке», когда перед нами ставили новые задачи. Конечно, кривые производственных процессов нигде не скачут так высоко, как в химии. При этом мы всегда имели все новинки в своей области. Необходимо увеличить объем реакторов в целях наиболее рационального использования производственного времени и площадей? Пожалуйста, вот вам ваши реакторы. Форма реакторов должна быть более обтекаемой? Пожалуйста, вот вам ваши ракеты. Сейчас у нас уже шесть разных моделей. Вот и попробуй привести их в систему. У каждого реактора своя индивидуальность, свои каверзы и преимущества, фокусы и секреты. Не буду говорить об автоматизации. Тебе знакомо наше дорогостоящее импортное оборудование, которое мы стыдливо укрываем пластиковыми чехлами, на контрольно-измерительном пункте, в восточном цехе. Мы хотели добиться успеха одним махом. Пожалуй, дело обстоит так: сегодня нам приходится расплачиваться за былые успехи. Или, другими словами: тот, кто раньше имел здесь успех, никогда не думал о нас, сегодняшних. Диалектика, если хочешь.
Я все-таки тоже говорю «в общей перспективе».
Может быть, самое трудное — иметь терпение, научиться терпеть. Во всем. Я уже раскаиваюсь в том, что выгнал Беккера. В пятьдесят восьмом я ездил в ФРГ, Вюрцбург, Гейдельберг, во все эти места. Сбежал Хайнер, «малыш», мой брат, он не вытерпел, что его не взяли сразу в университет. Я встретил его в приемном лагере. «Ну, малый, — сказал я и вцепился в него, — имей терпение. Разберись, на чьей стороне правда». Именно так я говорил в этом лагере, а не иначе; ты бы сказал: типично для тебя. А вокруг десятки беженцев. Когда они хотели заняться рукоприкладством, нас уже было двое: рядом со мной стоял Хайнер. Теперь он майор народной полиции.
Терпение… Сколько раз мне так и хотелось взорвать весь участок. Просто создать новый, с новыми, большего объема реакторами, с дисциплиной, мировым уровнем и сплошь унифицированными деталями! Неужели это никому не понятно? Столь сложный технический аппарат минимум через десять лет уже изношен, из него выжато все.
Н-да, попробуй засеять пашню из пригоршни! Терпение…
Не знаю, почему я все еще так сердит, весь в напряжении, как натянутая струна, и говорю с таким ожесточением. Я мог бы сказать «Победа! Все-таки победа по всему фронту!» Через три дня конец месяца, происшествий не будет, мы впервые целый месяц стабильно держим план в рамках заданных показателей. Понимаешь ли ты: целый месяц! Впервые, после того как ушел Корнейс. Спустя год мы сделали рывок вперед. И тем не менее… Я не могу вывесить победные флаги и выступать с победными речами. Ты подвернулся очень кстати, чтоб я мог освободиться от всего: от ненависти, гнева, этого ушедшего года, от двух рядов вишневых деревьев, которые так и торчали у меня перед глазами.
Как мы этого добились, каким образом всем удалось это выполнить? Ты, демагог, хочешь отвлечь, подтолкнуть меня. Ну, ладно.
Иногда чувствуешь, как тобой овладевает какое-то глубокое желание узнать, что о тебе думают люди, без прикрас. «Когда вылетишь, шрапНЕЛЬ?» Ясное дело, такая фраза, написанная мелом, не дает покоя. Мне кажется, теперь она не появилась бы, а если б и появилась, то ее написал бы лишь какой-нибудь одиночка, чокнутый, кого никто не принимает всерьез. Знаешь ли ты, что больше всего я горжусь этим?
Известно ли им на комбинате, что я тоже могу гордиться?
Это настоящий бык, бесцеремонный громила, говорят они.
Часто приходится быть таким, еще чаще — казаться. Ты должен ясно видеть цель, не разбрасываться на мелочи. Бесцеремонный? Церемониться с крохоборами, умниками, перестраховщиками или, чего доброго, с отъявленными лентяями и лентяйствующими? Если вы об этом, то никогда!
У него спина широкая, много потянет, говорят они.
Хорошо бы так. Когда лежишь на лопатках, сколько народу является, чтобы помочь тебе, — из чувства гуманности, из любопытства, из чувства злорадства, из упрямства. Сколько автомашин стоит между трубопроводом и подвалом для велосипедов, сколько членов комиссий стучатся к тебе в дверь или вызывают тебя да еще по возможности и каждого из твоих людей. Кому только не подавай данные докладов и анализов! Если ты тут не будешь действовать жестко и упрямо, не подведешь решительную черту: это важно, это несущественно, это необходимо, излишне…
У него «рука» наверху, связи.
Ну, на заседаниях я, натурально, сижу «впереди», часто бываю на приемах: иностранные делегации на комбинате, обмен опытом. Ты думаешь, это приятно? Все время смотреть им в глаза, слышать вопросы, если даже никто их не задает? «Мы дали тебе все, когда вернешь? Сколько еще?» И конечно, ты быстрее добиваешься того, что кажется тебе необходимым, если просто можешь сказать: «Послушай, Карл…»
Он часто бывает в цехах, говорят они.
Слушай, я знаю каждого на своем участке, каждого из трехсот двадцати человек. Сперва мне так и хотелось самому стать на каждое рабочее место. Установить контакты, так сказать, почувствовать, в чем тут дело, — вот что было важнее всего. Я помогал отдирать эти напластования со стенок реакторов, как бешеный прочищал отверстия в полу, пока белая суспензия не начинала хлестать в желоб, и вместе с двумя рабочими придумал приспособление для того, чтобы свести к минимуму потери этого «бульона». Ни одного дня в этом году не прошло без обхода цехов.
Что еще они говорят? Он капризен. Попробуй все время оставаться корректным на такой работе. Он реалист. Надеюсь, был им всегда. Хороший ли я коммунист? Этого они не отрицают. Пытаюсь действовать так: больше дела, меньше слов.
Разумеется, они болтают также о каких-то историях с женщинами. Вздор. Герлинд? Она-то, может, и могла бы представлять некоторую опасность. «У вас тут полным ходом идут изменения, это скоро окупится». Кто еще скажет тебе эти слова именно в ту минуту, когда они тебе так нужны?
Дружище, ты станешь чертовски односторонним человеком, если по уши зароешься в одно свое дело: «Наведи нам порядок в этой конюшне, дай нам план!» А семья? Мне приходится многое догонять в пути, заботиться о Грит, девочках. В этом году я опять ни разу не выбрался в театр. Сколько, наверно, у каждого неисполнившихся желаний, сколько сожалений, что не удалось сделать то или это. И все-таки мне необходимо, чтобы вокруг меня все кипело, чтоб была работа, чтобы можно было что-то пускать в ход, приводить в действие. Возможно, я уже совсем не могу жить по-иному, такой у меня выработался характер…
Ерунда!
Дело вот в чем: мы стабилизировали работу на «снежной мельнице». Мы выполнили задание партии. Все создали: здоровую рабочую атмосферу, коллектив, крепкую партийную организацию, доверие. В этом году впервые выполнили план. Сделали возможным невозможное: реорганизовали весь участок без остановки производства, заменили на новые большинство реакторов. «Слово рабочего имеет решающее значение» — если мы это говорим теперь, то с глубокой убежденностью. При всем том изменения у нас еще в самом разгаре…
Дружище, пойми: реорганизовать такой участок, как наш, без остановки производства! Более или менее с этим справиться! А это — тысячи мелочей, тысячи решений каждый день! И вдруг всему конец — лихорадочной спешке, напряжению, иллюзиям, открытым атакам, безнадежной болтовне о надеждах; у нас устанавливаются абсолютно будничные, деловые отношения. Я останусь здесь, «снежный король» на долгие годы. Мы еще сметем с наших крыш и этот снег. И я все-таки продержусь до конца…
Три предложения вместо послесловия. Первое: предприятие, послужившее моделью для этого рассказа, в 1973 году повысило ежедневную выработку почти на сорок тонн. Второе: весной 1974-го коллектив был награжден орденом «Знамя труда». Третье: поговаривают, что его руководитель уже в этом году получит новую должность на комбинате.
Перевод В. Малахова.