ХАРАЛЬД ГЕРЛАХ Добрый пастырь

© Aufbau-Verlag Berlin und Weimar, 1978.


Нередко встреча производит особое впечатление благодаря тому месту, где она произошла. Симон Петр из Капернаума увидел на берегу пророка, который, сняв одежды и опоясавшись ими, ловил рыбу. Неожиданное привлекает внимание, любопытство требует удовлетворения, так ненароком и попадают в апостолы.

«Бедный в ну́жи, что жаба в луже, — говаривал обычно Сташек, — не вдруг приметишь». Повстречайся мы с ним в старой слободке на речном берегу, сирый и убогий Сташек, вокруг птичьего личика которого ветер трепал реденькие космы, в толпе цыган и галичан обратил бы на себя не больше внимания, чем булыжник на мостовой. Но мы столкнулись с ним на торговой улице Асныка. У этой улицы есть своя история, она польская, есть и предыстория, немецкая, кому-то на счастье, кому-то на горе. «На что один не нарадуется, от того другой не отплюется», — как говорил Сташек.

Одним словом, мы находимся в Польше, в западной ее части, в области, называемой Нижняя Силезия. В небольшом городке, дающем приют двадцати тысячам душ, работают плавильный и химический заводы, и он гордится своим процветанием.

Было лето, предвечерние часы, время, располагающее к прогулке после работы. Из подворотни, примыкающей к салону художественных изделий Цепелия, пятясь, двигалось какое-то тщедушное создание. Из-за сильной толчеи я шел почти вплотную к витринам и слишком поздно заметил неожиданно возникшее на моем пути препятствие — мы налетели друг на друга. Сташек, имени которого я, правда, еще не знал, в испуге замер на моей ноге, он повернул ко мне лицо и смущенно улыбнулся.

В ту же минуту позади него раздались звуки, похожие на скрип немазаной телеги: визгливым голосом бранилась женщина. У входа в подворотню собралась толпа, людей согнало внезапно вспыхнувшее любопытство.

Продавщица («Ekspedientka», — сказал Сташек) в небесно-голубом форменном халатике истошным голосом вопила, что мужчина, который стоял на моей ноге, хотел увести мешок с макулатурой. Старик стоял молча, в глазах немой вопрос: за которое из дел моих хотите побить меня камнями?

Так началось наше знакомство.

Сташек — сборщик макулатуры в силу служебных обязанностей и старого тряпья, как частный предприниматель, — обитает на Гданьской улице в сером домике, сложенном из шлакового кирпича. В его владении небольшой огород с полуразвалившимся колодцем и накренившийся, словно одинокое дерево на юру, ветхий сарай. Ни надстройки, ни подвала в доме нет, под крышей лепится ласточкино гнездо, каменный порожек врос в землю.

Печальные краски уходящего лета меркли в небе над городом, когда Сташек открыл передо мной сидящую на разболтанных петлях дверь. В комнате хозяйничала какая-то женщина, тощая, темноволосая, глазки маленькие и кругленькие, как брючные пуговицы.

— Это фрау Биния, — говорит Сташек и неопределенно поводит рукой.

«Соседка, — решаю я, — или по хозяйству помогает».

Фрау Биния не удостаивает нас ни единым словом, она выплескивает в раковину содержимое миски, подходит к шкафу, залпом выпивает полстакана самогонки, что-то злобно шипит в адрес Сташека и, не прощаясь, уходит.

Сташек смотрит ей вслед из окна.

— Злая она, эта фрау Биния, — говорит он.

— Зачем же ты ее зовешь?

— Хочется немного любви, — тихонько бормочет Сташек, — хоть света от нее и не больше, чем от грошовой свечки. Но что поделаешь?

Мы едим кашу-размазню и пьем самогонку.

— Право слово, — говорит Сташек, — язык у нее ядовитый, скажет — как ужалит. Но, знаешь, кроме нее, ко мне ни одна ногой не ступит. Сам видишь, меня потянуло на разговоры, а посему надо промочить горло.

Он убирает тарелки: на ночь не оставляй на столе ни крошки, а то покойник придет. Достает из шкафа непочатую бутылку. Сумерки входят в дом и расползаются по комнате. Однако Сташек не зажигает лампу: глаза не суетятся — спокойней думается. И только тогда рассказывает.

— Родился я под забором, — начинает свою историю Сташек. — Моя мама пришла сюда на заработки с мысловицкими косарями. Немецкий жандарм носил длинную саблю и был здесь преважным лицом, он и познал ее. Так получился я, Сташек, немного поляк, немного немец, а в целом — ничто. У кого в руках сабля, у того и власть, мама получила вид на жительство и постоянную работу. А позже она и замуж вышла, но не за жандарма. В школе меня называли польским ублюдком. Это при немцах. Когда в сорок пятом пришли поляки, на моих воротах нарисовали свастику. На меня многие указывали пальцами, да и женщина из Цепелии кричала на меня вовсе не из-за старой бумаги.

— И ты можешь так жить? — спрашиваю я.

Сташек улыбается:

— Привычка рождает покой, в свой час каждый из нас разделит забвение с мертвецами. К тому же у меня есть дети.

— У тебя дети?

Сташек кивает:

— Завтра покажу.

Так с разговорами и самогонкой мы засиживаемся далеко за полночь. На другой день Сташек ведет меня через свой жалкий огород в кособокий сарай. Лучи света, сквозь дыры и щели проникшие в сумрак помещения, падая на заднюю стенку, расцвечиваются и обретают форму: на узкой полке живут своей тайной жизнью раскрашенные деревянные фигуры.

— Мои дети, — улыбается Сташек.

Стоит на коленях Иисус в путах, словно остриями копий окруженный указующими на него перстами. Женщина держит на весу рыбу и прикрывает широким фартуком худенького ребенка. Громоздкая, как несушка на яйцах, занимает всю ширину полки вырезанная из одного куска дерева парная фигура — пастух и ягненок. На грубо обработанной поверхности дерева выделяется плоское, бледное от печали лицо с широко раскрытыми голубыми глазами, рука, держащая посох, простерта над головой животного.

— Dobry pasterz, — объясняет Сташек. — Добрый пастырь.

— Что же побудило тебя к этому?

По всей видимости, Сташек относит мой вопрос к пастырю, потому что он снимает фигуру с полки, бормоча:

— Тут есть, о чем рассказать, давай пропустим за это по маленькой.

На столе между нами стоит добрый пастырь, медленно, как масло из лампы, течет рассказ Сташека. Он говорит, и, взревев раненым быком, чьи бока пронизаны копьями, встает передо мной война. Смрад от истекшего кровью животного висит над городом, а по развороченным взрывами путям пробивается к вокзалу воинский эшелон. Остановившиеся часы — мертвое око — вперили в него свой неподвижный взор. Все ближе я ближе желтые почтовые тележки, начальник в форменной фуражке с красным околышем.

Ефрейтор Высоцкий, в мирные времена сосед Сташека, что же касается крови, немецкой у него несколько больше, рывком распахивает дверь вагона и узнает вокзал своего родного города.

«Стоянка два часа! Получить довольствие!» — доносится откуда-то команда. Но Высоцкий уже перепрыгивает через пути, мчится мимо складов, вниз по Брюккештрассе к серым домикам из шлака.

Его жена как раз выходит из дверей, в руках ведро с кипятком, он выплескивается Высоцкому на сапоги, когда тот бросается обнять жену. Она с улыбкой отстраняется — потом.

«Почему?» — недоумевает Высоцкий.

И слышит в ответ:

«Корова телится».

Ефрейтор Высоцкий стоит в коровнике, рукава закатаны, наготове пук ивовых прутьев и соломенный жгут — Пеструшка телится тяжело. Его поезд уже дал гудок к отправлению, но сейчас не до того, животное очень нуждается в помощи, а из соседских мужчин никого нет дома. За окнами смеркается, когда Высоцкий насухо вытирает теленка. Не успевает он вымыть руки, как за ним приходят.

Сташек прерывает рассказ и доливает стаканы. Ночью, помедлив, продолжает он, собрался военно-полевой суд. Утром они его расстреляли, наверху, у памятника Кутузову, на городской стене до сих пор заметны следы от пуль. А со стороны Бреслау нескончаемым потоком тянулись беженцы с маленькими детьми, в глазах скорбь.

Мы пьем. Деревянная фигура, стоящая между нами, устремила печальный взгляд в окно. Неторопливым движением Сташек берет ее в руку, покачивая, держит на ладони — от его прикосновения дерево кажется ожившим. Слова, нарушившие тишину, звучат особенно весомо.

— Пастырь добрый полагает жизнь свою за овец.

Я прожил у Сташека больше двух недель. Мы заново выложили камнем колодец и залатали крышу. Иногда заходила фрау Биния и бросала в мою сторону мрачные взгляды. Тогда Сташек сам варил суп из молодой свеклы. Когда подошло время уезжать, Сташек взял с меня обещание вернуться осенью.

Подошел Новый год.

Зима еще не вступила в свои права, и, когда я по узкой дорожке пробирался к домику Сташека, снег прилипал к подошвам. Дверь была на запоре; расспросив соседей, я отыскал фрау Бинию; она недружелюбно передернула плечами и кликнула дочку соседей к нам в переводчицы.

— Сташек умер, — услышал я, — незадолго до рождества, кашель задушил, — сказала фрау Биния. Во всяком случае, девочка перевела именно так.

Я спросил о детях Сташека. Ни слова не говоря, фрау Биния сияла фартук, накинула на голову платок и пошла со мной к серому домику. Она вынула из шкафа доброго пастыря, большеголового, голубоглазого, точно таким же он стоял на столе между мной и Сташеком. Она завернула фигуру в «Gazeta Robotnicza» от 17 декабря и сунула сверток мне в руки. На том мы и распрощались.

Я спустился к кладбищу, в ряду могил нашел место Сташека. На деревянной табличке стояло его имя, дат не было.

«Всякому смертному, — любил повторять Сташек, рассуждая о смерти, — на роду написано, как прибудет он к порогу вечности». И так объяснял корни своей философии: «Когда солнце клонится к закату и тени придают контурам полустершихся букв большую четкость, старая могильная плита в гарнизонной церкви Хиршберга повествует о том, что 1745 года, августа 1 дня в час вечерней проповеди молонья ударила в церковную кафедру, и Многозаслуженный Дьякон Готтлоб Адольф был отозван со службы Всевышнему, будучи в возрасте 59 лет 9 месяцев и 1 дня».

Если поверить философии Сташека, его душе суждено отправиться к пределам вечного покоя бутылочной почтой в потоке самогона, во всяком случае, свое вознесение он представлял примерно так.

По усталому телу земли тенями бродит множество людей, лишь от немногих останется след, который не исчезнет после их смерти. Фрау Биния принесла деревянных детей Сташека на могильный холмик: Иисуса в путах и женщину с рыбой, прячущую ребенка под складками фартука. Они стояли на подтаявшем снегу, и на белое покрывало, словно потоки слез, текла краска. Вокруг плавали огарки сальных свечей. Фигуры на могиле Сташека были подобны карнавальному шествию, нежданно-негаданно попавшему под дождь.


Перевод Л. Фоминой.

Загрузка...