© Aufbau-Verlag Berlin und Weimar, 1975.
Руководство издательства в самом деле обо всем позаботилось: командировки были выхлопотаны, приглашения разосланы и дошли до адресатов, провинциалы получили точно составленные карты маршрутов — и все действительно добрались до места назначения.
Семинар должен был длиться три дня. Старый курортный отель, название которого — «Матильденхоф» — внушало некоторую надежду на изысканность, был снят издательством, как уже сказано, на три дня.
От вокзала Вальден должны были ехать автобусом. Прибыв туда во второй половине дня, Зеебальд с радостным облегчением заметил, что галстук не обязателен: на привокзальной площади одиноко стояли несколько мужчин, все молодые — в возрасте, еще позволяющем не отчаиваться. На Зеебальда они произвели впечатление людей умных, но недоверчивых. Так как ни на одном не было галстука, он присоединился к стоящим, набрался мужества и обратился к одному из них:
— Простите, вы тоже поэт?..
Тот неприязненно взглянул на Зеебальда и отвернулся, но он был им, поэтом, — Зеебальд почувствовал это и не отошел.
Наконец явились редакторы, точно отцы или по крайней мере старшие братья, с карманами, битком набитыми наставлениями и указаниями. Они многообещающе острили и улыбались. У редакторов были небольшие дорожные сумки; Зеебальд, да и не только он, радовался, что не взял чемодана. Правда, один — а именно лирик Зименс — был с чемоданом и немножко смущался.
Автобус подошел, все сели, у некоторых вполне счастливый вид.
Не таким уж изысканным оказался этот «Матильденхоф», но все в нем было солидно: приятная температура комнат, посеребренные столовые приборы, меню, написанные от руки, — словом, не так уж и плохо. Вечером, после того, как первые пункты программы семинара — с коньяком и вином, с пирожными, жареной колбасой и едва скрываемым разочарованием — были позади, гости пошли прогуляться в небольшой, уже линяющий лес, который начинался сразу за зданием и постепенно становился все гуще и гуще. На прогулку отправились маленькими группами. Некоторые бродили в одиночестве, и среди сосен и елей то тут, то там вспыхивали их сигареты.
Лирики, не сговариваясь, сошлись на озере, где под луной тихо светилась вода, где шелестел камыш. Сочинительница баллад Цинтия Майер влезла на узкий лодочный мостик и добралась-таки по нему до того места, где доски уже уходили под воду. Ярко светила луна, и Цинтия Майер высмотрела все глаза, ища Чу, лебедя в черную крапинку, но Чу нигде не было видно. Чу, ты спишь?.. Таит тебя где-то сухой камыш… Соленой водою омытый ты спишь… Влажнолапчатый… Чу?.. Лебедь, еще днем, по прибытии гостей, доверчивый и готовый воплотиться в поэзию, теперь не откликнулся вовсе. Сочинительница баллад Цинтия Майер подобрала свое вечернее платье и грустно засеменила по направлению к берегу.
Лирик Зименс, столь же преданный ночной темноте, водрузил свой мускулистый зад на твердую деревянную скамейку и стал набивать трубку ароматным кавендишем[29]. То были последние минуты этой осени на деревянной скамейке у озера, и лирик Зименс подумывал, что было бы неплохо использовать парковую мебель в качестве символа этого затасканного в поэзии времени года. Но в этом все же было что-то декадентское, он вырвался из рук прекрасной метафоры и присоединился к одной шепчущейся группе, которая прогуливалась по лесному склону, отыскивая в темноте загородную дачу популярного комика Леча. Вскоре они нашли дачу, она была не освещена — и это было естественно: ежегодно поздней осенью комик Леч отправлялся в зимнее турне, и целую зиму благодарные любители посмеяться заполняли залы больших городов.
Загородная дача вызывала удивление. Приют балагура такого ранга представлялся иным, наверняка более веселым, наверняка более красочным, более игривым, с нелепыми садовыми гномами во мху — это же был мрачный, строгий дом, глядевший меланхолично, чему, впрочем, виною могла быть осень. Тем не менее никто не был разочарован, ведь каждый когда-нибудь — причем в самую неподходящую минуту — не преминет рассказать: «Вы видели дом комика Леча?.. Вы себе не представляете, как отличается он…»
На следующее утро было чтение. Молодые авторы выложили на стол свои тонкие рукописи, а расходы на кофе и сельтерскую взяло на себя издательство. Вначале редакторы читали свои собственные рукописи, затем руководили обсуждением чужих. «Значит, и эти тоже! — думал Зеебальд, трезвея, и снова с удивлением констатировал: — Как же нас все-таки много».
Обстановка становилась довольно приятной. Присутствующие пялили глаза на собственные рюмки и чашки, а также на читавшего в это время автора: все вместе немножко страдали от духоты и с трудом могли сосредоточиться. Иногда один из полупризнаниых авторов издавал короткий одобрительный смешок, дебютанты подхватывали его, это получалось у них, как у ворон, только не так скрипуче, и было, видимо, вызвано другими причинами.
На обед был ромштекс с вареной картошкой и тушеной капустой, все очень вкусно. Лириков пришлось несколько раз приглашать, и они нерешительно принялись за угощение, эпики ели с большим аппетитом, а редакторы умяли все, включая фрукты, с непосредственностью голодных ремесленников.
После обеда чтение было продолжено. К вечеру выяснилось все разнообразие поэтических смотрин: колодцы и упавшие в них дети, лебеди и другой орнитологический ассортимент родной природы, огонь лесного костра, тугие женские груди, и иногда то тут, то там налет сомнения, но следом же сознание того, что все-таки лучше не сомневаться.
Вечером снова был шнапс и сухое красное вино, приехал один по-настоящему умный мужчина и рассказал, как плохо обстоят дела в мире, но опять же не так, чтобы совсем уж плохо. У него были посеребренные сединой волосы, полное страданий прошлое, он был выше всякой критики и не стал выслушивать мнения дилетантов. Кое-кто задавал умные вопросы, несколько человек записывали себе в блокнот что-то показавшееся им интересным, — Зеебальд испытывал глубокое уважение ко всем. Он неотрывно смотрел себе на руки и принял решение написать обличительную новеллу.
Позднее, за дружеским столом, сам устроитель вечера давал ему конкретные советы, но Зеебальд не знал, как им следовать.
— Мы не справились, — констатировал наставник не без горечи и разочарованным взглядом уставился на собственную рюмку. — Мы вас плохо воспитали…
«Н-да…» — подумал Зеебальд и хотел ответить, но побоялся сказать что-нибудь не то; словом, он промолчал, подумав: «В своем роде этот старый винодуй действительно исключительный человек, чуть ли не сорвиголова — вымирающий экземпляр».
Последний день уже не отличался от предыдущего, то есть был не таким уж плохим, ей-богу; в сущности, совсем не таким уж плохим. Что и говорить, милые люди. Были даже минуты, когда Зеебальд определенно ощущал свою принадлежность к ним.
Когда они утром покидали «Матильденхоф», над озером стоял легкий туман. Редакторы прощались, как монахи, их прощальные жесты были сдержанны, они благословляли отъезд плутов и сваленную с плеч работу. Двоих из них — мужчину и одну женщину такой необычной красоты, что дух захватывало, — Зеебальд никогда не забудет.
В автобусе еще какое-то время поговорили. Зеебальд слушал, закрыв глаза. По крайней мере теперь ему становилось ясно: не такие уж мы большие поэты и едва ли когда-нибудь ими станем.
Перевод В. Вебера.