© Verlag Neues Leben, Berlin, 1971.
— Выключи-ка радио, Фред! Успокойся, Мартин! Или сделайте по крайней мере потише, я пишу письмо.
Как бы там ни было, письмо я пишу из-за мальчиков. Только из-за них. Какое мне дело до Альберта Лахмута? Другие люди, и особенно мои ребята, интересуют меня куда больше. Фамилия Лахмут у меня от него, но и только, ничего другого он нам не оставил. А мы живем наперекор всему, что он тогда говорил и чем грозился, живем, и еще как!
Нет, от руки писать не буду, лучше так — холодным свинцом по белой бумаге. Писала ли я ему когда-нибудь любовные письма? Нет. Но влюблена-то я была, прямо с ума сходила. С тех пор много всякого случалось, худого и доброго. Но я не протяну тебе руку для примирения, я не сделаю вида, будто пятнадцать или шестнадцать лет — это так, пустяки.
Дата. Сегодняшняя. Пока все точно. А вот обращение, которое я пишу, уже ложь: «Дорогой Альберт!» Не дорог он мне. Тут ничего не осталось, все истлело. Но не пишу же я: «Альберт, мой дорогой!», а просто так, как принято: «Дорогой Альберт!» И точка. «Твое письмо меня удивило»; нет, это надо сказать как-то иначе. Прошло немного времени, и дети перестали о нем спрашивать. Мартин спрашивал дольше, ведь он был его любимцем. В отъезде наш папа — что я могла еще сказать?
«Я получила твое письмо сегодня». Да, сегодня. Раньше ты, бывая в командировках, любил писать мне письма. А вот с некоторых, теперь уже стародавних, времен ничего не писал, совсем ничего. Меня вовсе не интересует сейчас, что с тобой за это время приключилось. В общем и целом могу себе представить: люди вроде тебя совсем без денег не сидят… Но и не многим больше. И вот (на́ тебе — вдруг) к нам «впорхнуло» это твое письмо. Стоило бы написать, что при виде его твой сын Фред сказал: «А-а, значит, наш отец жив еще!» Ты это заслужил. Только в правде есть истинный смысл. И чем дольше я сижу над этим листком, тем больше сомнений охватывает меня, — есть ли вообще смысл отвечать на твое письмо? Напишу так: «Нас удивило, что письмо нашло нас, адрес-то у нас давным-давно другой».
Он думал, что мы все еще живем в старой развалюхе у мамаши Резе. О боже! Может, я напишу новый адрес на конверте, а может, и нет. Это вторая, нет, третья квартира с тех пор… У нас новая, современная квартира, и все, как полагается, мой милый. Что, не верится? Ты небось думал, что я все еще шурую кочергой в буржуйке, которую ты соорудил? Труба ее тянулась через всю комнату — своими руками ты мало что умел сделать ладно, разве что в автомобилях. Старая Резе хотела нас вышвырнуть и потом еще года два ругалась, ты-де испоганил ее лучшую комнату. Это была халупа из халуп, в дождик нас мочило, а «удобства» были во дворе. А я как раз на сносях, жду Фреда…
«Почта переслала нам твое письмо». Иной раз стоит лучше замести следы, чтобы прошлое не волочилось за тобой. Тогда я хотела поскорее исчезнуть из Ратена, но не могла — во мне нуждалась мать. Вся округа знала нас, и каждый день, будь то у молочника или у булочника, нас спрашивали: ну как, он хоть детям что-нибудь шлет? Э-эх! Тогда я ждала от тебя письма, одной-единственной строчки — «Я возвращаюсь». Вот какой наивной я была в двадцать два года — ждала этих слов. И все в Ратене напоминало мне о тебе, о самом первом времени, об августе. Дурехой я была, когда мы с тобой познакомились. Там, на реке. «Сейчас мы живем в Пирне, тоже недалеко от Эльбы». Что бы еще написать? Насчет Эльбы — зачем я об этом? Тогда ты спрыгнул с причала для пароходов, поплыл как сумасшедший и вынырнул на другом берегу, точно напротив, хоть течением и сносило. Это мне сразу понравилось. А эти твои яркие плавки, таких тогда ни у кого не было!.. Когда родился Мартин, у тебя уже выросло брюшко и на реку с нами ты больше не ходил, лишь изредка прогуливался по Сиреневой долине. Шофер должен беречь свои ноги, они ему пригодятся, чтобы жать на педали и давать газ, говорил ты. Но к чему все это — сейчас?
Профессии у меня не было, а время — ты сам помнишь эти послевоенные годы. Поженились, устроились в этой мерзкой дыре, где приходилось хлопотать с утра до поздней ночи. А потом пошли дети — ты хотел четверых или пятерых. Ты играл в «сильного человека». Деньги на стол клал со стуком, а утром, перед отъездом, заставлял свои грузовики рычать до изнеможения. А я с восторгом глядела вслед облачку пыли на шоссе. Я полагалась на тебя во всем, и вот я осталась на бобах. На бобах…
Я не намерена тебя упрекать, а только рассказываю, как все шло, по порядку. Ты пишешь: «Давай забудем старое, простим и забудем». Нет. Этим ты не отделаешься, если вспомнил о своих сыновьях столько времени спустя. Ты пишешь ради них, только ради них я и отвечаю. Тогда я ради них шила блузки, по шесть марок за штуку. Сейчас я уж и не вспомню, по скольку времени я сидела над каждой. Шить я умела, это у меня от матери. Из-за матери-то я и осталась тогда, когда ты пробормотал что-то невнятное, стоя перед своим грузовиком. Ты мечтал о мощных грузовиках и чтоб они еще громче ревели. Там, на Западе, мол, и машины лучше, и дороги, и бензоколонки, и сорта бензина — разве упомнишь, о чем ты тогда говорил? Я мечтала, чтобы у тебя оказалось все это, и, будь это в моих силах, с радостью положила бы лучшие шоссе, шины и запасные части к твоим ногам. Я обожествляла тебя и твои желания, у меня и мысли не было стать на твоем пути. Твоих последних слов я не разобрала, так рычала твоя проклятая машина. Это действительно была никуда не годная колымага времен войны, которую ты то и дело чинил и перекраивал, а потом бросил на границе. Может, ты сказал мне что-то очень важное тогда, на прощание; а так, вспоминая сегодня твои речи, я не могу вспомнить, чтобы ты говорил о чем-то важном. Но когда ты, уже сидя в машине, в последний раз обнял меня, а я так и не расслышала, что ты говоришь, я… Я метнулась в дом и схватила уложенные было уже чемоданы и бутылки с молоком для детей… Но мать моя была больна, и я не смогла… У меня хватило ума хотя бы на то, чтобы не оставить мать в беде одну. Она протянула еще два года, я все это время я жила надеждой, что она поправится. А ты слал нам посылки, вернее, это делал за тебя хозяин магазина колониальных товаров. Колониальные товары! Мать говорила: «Это нужно детям». Они нуждались совсем в другом… По крайней мере два года я отчетливо чувствовала, что им нужен ты.
А сейчас ты им не нужен. Сейчас они нужны тебе. О себе я не говорю. То, что нас разделяет, весомее, чем то, что когда-то соединяло. Отмахнуться от детей, оказывается, труднее, чем от чувства, которое, может быть, давно прошло. Или его и не было — настоящего чувства. Наши дети стали взрослыми без тебя, ты для них ничего не значишь. Каждый из них уже выбрал свой путь в жизни, но они знают, что я всегда жила и живу для них. Они смеются, когда я рассказываю им о матушке Резе, о железной печурке или о блузках, сшитых мной, они этого почти не помнят. В то время я не знала по первым числам месяца, из чего взять деньги на квартплату, тридцать пять марок за эту мерзкую дыру. А жаркое из кролика было пределом наших мечтаний. Какие там деньги за шитье — гроши. Одна из соседок привела меня в дом отдыха «Фройндшафт», во время сезона мне удавалось там кое-что заработать. Зимние вещи для детей мне прислали из собеса. А уголь на зиму — из твоего бывшего гаража. Когда последний брикет упал в погреб, я не на шутку перепугалась. Да что же я — пенсионерка беспомощная, старуха немощная, которая вечно ждет помощи от других?! А ведь работы хватало, люди требовались повсюду. Только у меня профессии не было.
Когда умерла моя мать, я пошла на стройку. На другой день после похорон я поехала в Пирну, а детей оставила у матушки Резе. Там, в Пирне, строили шоссе к мосту через Эльбу и платили там хорошие деньги. Но я ничего не умела, и даже в руках силы не было — тяжелее веника да поварешки я прежде в них ничего не держала, — но они все-таки сжалились надо мной (может, потому, что я чуть не плакала) и взяли меня уборщицей. Я подметала и мыла полы во времянках и в общежитии, и денег хватило хотя бы на то, чтобы следующей зимой уже не просить помощи у твоих бывших коллег… На стройке как на стройке — рабочие иногда отпускали такие шуточки, что я краской заливалась, ну, да не беда. Я быстро научилась приводить их в чувство и ставить на место. А когда один из них полез ко мне, такую затрещину получил — не обрадовался. Вот если бы я и с тобой так — когда ты заводил свою волынку насчет больших машин, лучшего бензина и замечательного асфальта… Других мыслей, путных, в твоей голове не было… Но тогда я своего ума не имела и смотрела на тебя, как на полубога, да что там, как на самого господа бога. И на стройке я еще долго всех мужчин сравнивала с тобой, и всех ты затмевал. Появись ты тогда в столовой, я от страха все кастрюли бы выронила из рук. И ты мог бы взять меня за руку и повести за собой, куда глаза глядят. И на Запад я пошла бы с тобой, и куда угодно — мать-то моя умерла… Но ты не вернулся, ни слуху о тебе, ни духу. Какое-то время я стояла в столовой на раздаче, а потом пошла в бригаду подземщиков. Матушка Резе с сорванцами моими совсем из сил выбилась, все «ох» да «ах». Мне нужно было добиться места в яслях для Фреда и в садике для Мартина; тем, кто на производстве, помогут скорее, подумала я. И вот, значит, я в бригаде, ссыпаю гальку, таскаю кирпичи — сначала так тяжело пришлось, бежать хотела, но стиснула зубы, начала привыкать и по три, четыре и даже пять кирпичей подносить стала. Научилась ценить технику, машины, настоящих специалистов, и самой захотелось чему-то научиться, чтобы дело делалось скорее, не так надрывно. Все это принес с собой тот год, что я проработала в котловане — там, где сейчас у Эльбы стоит бумажный комбинат.
А под конец, кажется в ноябре, мы что-то там праздновали, и я впервые за все время танцевала с другим мужчиной и веселилась, и ты уже не затмевал его. Мысли о тебе словно вылетели из моей головы, я больше не думала о тебе, когда открывалась дверь нашего дома, и не спрашивала матушку Резе по вечерам: «Письма нет?» Мне нравился этот мужчина, наш бригадир Фриц Ульрих. Ему было столько же лет, как и мне, и сам он предпочитал дело делать, а не говорить о деле, как многие. Нам было хорошо вместе, по крайней мере какое-то время, но все-таки я стеснялась взять его с собой в Ратен, в эту жуткую квартиру, в спальню, где рядом стоят детские кроватки, — нет! А потом, когда я получила квартиру в Пирне, и дети были на пятидневке в саду, и я перевела уже дух и могла бы снова выйти замуж, — было слишком поздно. Фриц Ульрих перебрался в Дрезден, там он учился, потом работал в Магдебурге. Там у него, наверное, сейчас семья…
Полгода спустя после нашего переезда — Мартин как раз пошел в школу — я послала тебе приглашение. Ты мог бы приехать, просто так, в гости, ради мальчика. Мне-то от тебя уже ничего не было нужно. Но письмо вернулось обратно — адресат выбыл. Ты как-то ухитрился замести все следы. Торговец колониальными товарами нам больше ничего не пересылал. И ладно — не то оно пошло бы обратным курсом. Всю эту мелочь — вермишель-макароны, супы-концентраты или сахар-песок — я давным-давно могла купить себе сама. И только один вопрос мучил меня: как это можно так совсем, напрочь забыть семью — а ведь ты хотел иметь четверых, пятерых детей? «Профессии у нее нет, осталась она в дерьме по уши, — думал, наверное, ты, — так что побежит за мной без оглядки». Что у меня есть воля, что я смогу стать на ноги сама — таких мыслей ты не допускал. И никогда не учил меня ничему такому, наоборот. Ну что я — окончила всего восемь классов, сразу после войны учеников на предприятиях не требовалось, все, что я умела, — задать корму кроликам или курам, вязать и шить — и точка.
Мартин окончил двенадцать классов, хочет стать математиком. Фред сейчас в десятом, с ним пришлось много повозиться. Меня то и дело вызывали в школу, он никак не мог научиться правильно писать: «каса» и «каза» вместо «коса» и «коза» или «корапль» вместо «корабль». У меня волосы вставали дыбом, когда я по вечерам проверяла его тетради. И уж как я только не просила учителей, чтобы его не оставляли на второй год. С ним проводили дополнительные занятия, я заставляла его переписывать целые страницы из книг — и все же в одном классе он просидел-таки два года. Этого не случилось бы, будь у меня больше времени для него. Наши дети росли у соседей, на продленном дне в школе, на станции юных техников, в пионерском отряде, в ССНМ. Но им нужны были мать или отец, а лучше — оба, которые могли бы время от времени контролировать их. Я могу по пальцам пересчитать те дни, которые мне удалось провести дома, спокойно и без вечной спешки, — с тех пор, как тебя нет. И как редко мне удавалось посвятить целый день тому, о чем я так мечтала: быть с детьми, только с ними.
Я ведь перешла от подземщиков на курсы водителей-крановщиков, а это значит: мне пришлось научиться водить, машину «с кое-чем сверху». Мотор, сцепления, охлаждение — все, о чем ты говорил с таким важным видом, я усвоила довольно быстро. А вот управлять краном, к которому подвешена пара тонн, на строительстве дома, на мосту или в котловане — это посложнее. Я перетаскала из библиотеки домой массу книг и сидела до поздней ночи за всеми этими чертежами и расчетами, а потом испытывала всякие приемы уже на практике, так что могла управлять краном с закрытыми глазами — или почти что так. А во сне я и впрямь переворачивала моим краном полмира, вот какая у меня была точка опоры… Когда я оглядываюсь на прошлое, мне кажется, что именно в те дни я по-настоящему поверила в себя.
Я решила, что должна стать крановщицей высшей квалификации, а для этого мне пришлось наверстывать упущенное: я, как девчонка, села за парту, чтобы закончить девятый и десятый — вечером, ясное дело. Хорошо еще, что мои-то молодцы были тогда поменьше, а то мать и дети учились бы в одном классе. Курсы водителей-крановщиков, народный университет, а потом еще курсы машинистов башенных кранов в Дрездене — часто время учебы сходилось впритык, вот я и купила себе мопед и моталась на нем туда-сюда. Это почти как в сказке насчет ежа и зайца: там меня видели в начале лекции, а там — в конце. Как я во всем разобралась — мое дело. Но без мопеда у меня ничего не получилось бы. Так вот: ура мопеду! Этот мопед мне дороже всех «татр», «кадиллаков» и «опелей» в мире, понимаешь? Я окончила специальные курсы в Дрезденской строительной академии в числе лучших и получила свидетельство: специалист по монтажу. Я могу строить дома и фабрики, как когда-то строила их из кубиков! Да они и сейчас были, эти кубики, только в несколько центнеров или тонн весом, — вот и вся разница. И начались годы моего кочевья, потому что специализировалась я по электростанциям, а они рассыпаны по всей стране: Хиршфельде, Берцдорф, Ветшау, Люббенау, Боксберг, Тирбах, Липпендорф, Доббертин. Я сидела на самой верхотуре и сквозь стекла кабины видела, как бетонные стены плывут над одинокими соснами, как экскаваторы вгрызаются в землю, как внизу заняты своим делом сотни и тысячи людей, мощные машины, и вокруг стоял такой грохот, что приходилось самой орать в мегафон, если там, внизу, мешкали. Я думаю, больше шума, который ты так любил, тебе там, у себя, слышать не приходилось.
Ты не пишешь ни слова о том, чем занимался все эти годы, но я знаю, чувствую, никакого сравнения с этим.
Меня выбрали в постройком. Когда-то твой профсоюз присылал мне брикеты — у нас таких забот не было; лично я отвечала за то, чтобы на стройку приходила косметичка, чтобы открыли филиал продмага, амбулаторию, детский сад, не говоря уже о парикмахерах. Ты бы видел: после песка и грязи — душ, массаж у парикмахера, одеколон, маникюр-педикюр и — на мопеды или в автобусы! На концерты ездили, в театры, один раз — на банкет в Берлин, а что за платья у нас: за двести марок, бархат и шелк, а теперь и дедерон! Вот! И мальчикам жаловаться не на что: и белоснежные рубахи, и туфли, и выходные туфли, и хороший костюм — все, как полагается. А вот на новый мопед я так денег и не выкроила, никаких премий на это не хватало: приходилось то и дело свой старый ремонтировать. Ну, да не беда. Мой кран и мой мопед… Как бы объяснить это поточнее? То, чего я и с их помощью добилась, чем стала, значит для моих мальчишек больше, чем если бы я была их «контролером» или мамашей-клушкой. И тут меня никому не переубедить.
А знал ли ты, что я честолюбива? Ты не мог этого знать, ты знал не меня, а другую женщину. Скажу даже больше: я ковыляла по жизни, как слепая, и, даже родив детей, не переставала удивляться — неужели я способна на это? Я ничего от себя не ждала и никаких надежд на себя не возлагала. Никаких. А теперь я не могу остановиться.
Началось все с крана, удлинившего мои руки. Я решила испробовать, что же мне по силам теперь? Я стала наблюдать за собой и за тем, что я делаю. Вот я кладу на место бетонную плиту, и дом или электростанция становятся выше, растут. И с этим связываются мысли о чем-то важном и полезном, большом. В один из таких новых домов въехали и мы, и, когда я щелкала выключателем, загорался свет от моей электростанции. Как это здорово, глядя вечером на светящиеся окна, думать: вот куда дотянулись мои руки. И тут в тебе просыпается честолюбие, ты стремишься в иные шири и выси, а иногда замахиваешься слишком даже высоко.
Как-то я узнала о конкурсных экзаменах в Дрезденский инженерный институт, ничтоже сумняшеся отправилась туда и… провалилась, под барабанный бой и гром литавр, как говорится. После экзамена ко мне подошел доцент, отвел в сторону и сказал: «Это, знаете ли, не имеет смысла. Возраст у вас не тот». А мне как раз стукнуло тридцать три года, я только-только начала жить по-настоящему. И я сказала упрямо: «Ну нет, что касается возраста, вы ошибаетесь». На следующий год я снова на экзаменах, и снова тот же доцент. «Ну-ну, — сказал он дружелюбно, но все-таки несколько свысока, — о возрасте женщины лучше помалкивать, это я усвоил. А что за это время усвоили вы?» Но обнаружилось, что экономику я прилично подтянула. И меня приняли в специальную женскую группу — два дня в неделю занятия, три — на производстве при полном сохранении зарплаты, — и вот, три года спустя я — инженер-экономист. То было прошлой осенью, чудесной осенью. А перед ней стояло знойное лето, и солнце жарило, как на Черном море. Я зарылась в книги, чтобы ничего этого мне не видеть, и за весь свой отпуск, кажется, ни разу не выходила из дому. А в этом году (вот до чего доводит честолюбие!) исполнится моя мечта: я поеду в отпуск в Сочи, с моими мальчиками. Билеты уже заказаны, мы летим в начале июля.
«Если ты приедешь навестить нас, как пишешь в письме, ты нас не застанешь, мы будем путешествовать». Хватило бы, если бы я написала только это, — и баста. Но, вижу, я ненамного больше и написала. Ведь большая часть из того, что мне вспомнилось сейчас, оказалась бы чуждой для тебя, непонятной и невероятной. Мы отвыкли друг от друга. Нет людей чужих, прочла я однажды, но есть люди разные; да, мы стали с тобой именно такими «разными» людьми. Если бы мы и не ехали в Сочи, я все равно написала бы тебе: не приезжай, «добро пожаловать» ты не услышишь. Ты сам отделился от нас и пошел своим путем; мы — своим. Ты пишешь в письме: «Я хочу увидеться с сыновьями, я имею на это право!» То есть как это? Когда-то жили-были люди, которые любили тебя и которых ты тоже любил. Хорошо уже, что ты хотя бы вспомнил об этом. Но мало. Ни мне, ни детям ты ни словом, ни примером не показал, на что способен человек. Для тебя важнее другое, а для нас — именно это, этим мы все и мерим. Я горжусь тем, чего добилась сама и чего добиваются ребята. У нас каждый старается добиться как можно большего, чтобы всем остальным от этого было лучше, — это и есть социализм. Но путь наш розами не усыпан, и ты вот взял, дал газ — и был таков. Я вижу, судя по письму, что мощные машины для тебя — воплощение силы. Тебе кажется, что они и ты — одно целое. Но я не мопед и не кран, а ты не шестицилиндровый двигатель. В один прекрасный день каждому приходится уяснить, кто же такой он сам. И самое ужасное, когда понимаешь: ты — пустота, обернутая в тряпки, с треском в ушах, который ты по ошибке принял за жизнь. А в самом-то деле жизнь промчалась мимо тебя. Это открытие пришлось сделать и мне, когда ты меня бросил. И тебе тоже? Когда? Сейчас или уже давно? Во всяком случае, ты оставил своих детей мне, швырнул их в пустоту и — привет! Может быть, ты не забыл еще одной школьной истины: на пустом месте ничего не рождается. А мы вот родились заново. Политика иногда помогает лучше понять законы физики. Но ты к этому отношения не имел, значит, ты не имеешь никакого права на нас, ни на один день, ни на час, и даже ни на одно мгновение.
«Тебе нет смысла писать нам впредь». Нашего нового адреса тебе знать незачем, на конверте я укажу старый, на нем для тебя остановилось время. Мы все равно скоро переедем в бо́льшую квартиру. Здесь же, в Доббертине. Во время учебы я познакомилась с одним человеком, еще более честолюбивым, чем я. У него такие планы, что голова кругом идет. Он поедет вместе с нами в Сочи, если не случится ничего такого… Для меня нет человека лучше, чем он, и мы скоро найдем время, чтобы я избавилась от фамилии Лахмут. Надо отряхнуть и этот прах с ног своих.
Не стану скрывать, что младший очень похож на тебя, то же лицо, и вообще в нем много твоего. Все мои уговоры на него не действуют, он решил стать автомобилистом. Сначала техникум, потом хочет быть конструктором автомобилей. Иногда я размышляю над тем, что вышло бы из тебя, останься ты у нас? Может быть, вместе мы добились бы еще большего, может быть. И тут же я говорю себе: нет, эгоист остается эгоистом, ему из своей шкуры не выпрыгнуть. Ты женат, у тебя есть дети? Нет, будь у тебя дети, ты никогда не вспомнил бы об этом старинном адресе. Наверное, все обстоит так: детей у тебя нет и ты либо не женат, либо женат неудачно. У тебя есть машина, дом или хорошая квартира, первые седые волосы — тебе уже за сорок, — безукоризненные костюмы и… пустота, вакуум. Вот это-то и гложет. И по сравнению с этим мое давнишнее открытие пустоты в себе — шутка. Я была молода, жила здесь, с детьми, и передо мною открывались все двери в жизнь. Осознание себя, даже с самыми плачевными выводами, — еще счастье, если оно происходит в молодые годы. И не дай бог, если ты осознаешь все чересчур поздно. Подумай об этом, прошу тебя, особенно ради детей, которые будут носить твое имя всю жизнь, нет ничего страшнее, чем когда люди стыдятся своего имени.
Да, я должна сказать тебе это. Мы не твои бедные родственники и не твои учителя, но сказать, что думаем, мы просто обязаны. Ты попытался вызвать к жизни прошлое. Но между нами пролегло слишком много, и слишком велики расстояния, чтобы мы могли, улыбаясь, протянуть друг другу руки. Слишком много самого разного случилось за эти шестнадцать лет, которые нас разделяют, чтобы мы могли смахнуть все со стола со словами «прощено и забыто»: брикеты от твоих бывших коллег, мой провал на экзамене, двойки Фреда по немецкому и истории, четырнадцать лет молчания…
— Ох, уж это ваше радио! Чуть потише, мальчики! Хотя бы настолько, чтобы вы слышали, когда я говорю «потише!». Идите-ка сюда, прочтите. Я тут написала отказ Альберту Лахмуту. Три-четыре предложения, да, но больше мне ничего не пришло в голову.
Перевод Е. Факторовича.