© Mitteldeutscher Verlag, Halle-Leipzig, 1978.
Хорошо ли это — работать в ночную смену?
Во всяком случае, я всегда дома, когда моя бедняжка жена возвращается со своей телефонной станции. И хотя я знаю, что помочь ей нечем, открывая дверь, я некоторое время всматриваюсь в ее лицо, пока она молча стоит передо мной, и говорю: «Ничего, милая, ничего!»
«Телефонная станция горсовета» — звучит вполне солидно, я же — всего-навсего кельнер в кафе: танцы каждый день, открыто до трех утра, выходной по средам, — и тем не менее у жены на этой почве комплекс, от которого я не могу избавить ее никакими уговорами. Она утверждает, что ничего в жизни не видит. Говорит, что скоро зачахнет от этого. Зачахнет, так сказать, изнутри. Внешне же она в последнее время изменилась к лучшему. Насколько я понимаю, это потому, что ей — тридцать семь и у нее сидячая работа. Но меня тревожит ее постоянное самокопание. Она требует, чтобы я представил себе, как она работает: голоса, одни только голоса. «Пожалуйста, номер 381! Будьте добры, коллегу Майера! Пожалуйста, один-ноль-два! Пожалуйста, коллегу Мюллера! Пожалуйста, коллегу Шульце! Пожалуйста, финансовое управление! Пожалуйста, управление культуры! Пожалуйста, бургомистра!» Она говорит, говорит, а я стараюсь ее понять.
Собственные объяснения кажутся ей недостаточно убедительными, и потому она продолжает рассказывать: «Я же не вижу людей, тех, что звонят, я никогда ничего о них не узнаю, я должна только расслышать номер и правильно соединить. Я не знаю, чего они хотят, чем заняты, что их заботит, — все это где-то в стороне, вся жизнь проносится мимо меня». Она говорит, и я явственно слышу упрек в ее голосе, поэтому можно понять, насколько все это меня тревожит. Но разве виноват я в том, что во время работы мне приходится не только слышать голоса моих коллег и клиентов, но и общаться с ними?
Я понимаю жену, но чем ей поможешь?
Не так давно вечером она провожала меня на работу, дорога шла через городской парк. Был конец мая, цвели деревья и кустарники, и вдруг она сказала: «По-моему, трудно передать словами все ароматы этого парка». Я ответил: «Ну, я бы не сказал, ведь они такие разные: у сирени — нежно-сладкий, у бузины — горьковатый, у каштанов — резкий, даже несколько неприятный, жасмин пахнет медом, пожалуй чересчур приторно, да еще сухой запах трав с газонов». Она помолчала, а через некоторое время сказала с обидой: «Когда я была помоложе, я все воспринимала так же, как и ты. Твоя профессия помогает тебе сохранить свежесть чувств».
В другой раз, спустя какое-то время, я рассказал ей, как однажды у нас в кафе изрядно подвыпивший клиент в два часа ночи надул презервативы и они летали по всему залу и как потом директор заставил его покинуть помещение, а он при всем своем желании сделать это по дороге сокрушил два стола с бутылками и рюмками да еще залил красным вином одежду шестерых оказавшихся рядом клиентов. Моя жена, рыдая, выбежала из комнаты. И когда я, пораженный этим, пошел за ней и спросил, что же, собственно, ее так расстроило, она ответила: «У тебя на работе хоть что-нибудь да происходит!»
Она, конечно, права, но я не могу ничего изменить, хотя мне и хочется доставить ей удовольствие. И сам бы рад был. Я человек мирный и ненавижу всякие осложнения с гостями. Слишком хорошо я понимаю, как легко портится настроение, если приходишь в ресторан и тебя вполне профессионально, но равнодушно обслуживает твой коллега. Мне ли не знать, как важны для клиента вежливость, внимание и ощущение, что все идет как надо.
Но это мои проблемы, и они вполне разрешимы.
У жены все гораздо сложнее. Ее профессия ей вовсе не безразлична, но с годами она все более болезненно воспринимает малейшие изменения в своем отношении к работе. «Нивелирование» — вот как она это называет. «Моя работа сводит меня на нет», — говорит она. Несколько лет тому назад, когда она только начинала работать телефонисткой, она говорила абонентам: «Минуточку, пожалуйста, соединяю!» Год тому назад они слышали только: «Соединяю!», а потом все покатилось по наклонной плоскости. Несколько месяцев она говорила: «Да!», теперь же она молча слушает просьбы абонентов и просто втыкает штекеры. Она по косточкам разбирает свое отношение к работе, сидит передо мной, словно на приеме у психиатра, рассказывая обо всем этом, глаза широко раскрыты, руки стиснуты между красивыми округлыми коленями. Сердце мое сжимается от жалости к ней, и я потерянно смотрю на картину, висящую у нее над головой, — «Старый рынок в Дрездене», прекрасно отпечатанная репродукция Каналетто.
Потом я говорю, что это бессмысленно. Если работа не доставляет ей удовольствия, лучше всего ее сменить. Она говорит: «Не так уж все это плохо, все-таки я нужна людям». Она поясняет, как значительны телефонные переговоры, которые могут состояться лишь благодаря ей: по ее линии передаются важные решения в области коммунальной политики, обсуждаются изменения в личной жизни, она соединяет людей на самом высоком уровне. «Но я только способствую этим разговорам, — говорит она, — сама же я тут ни при чем. Ты что же, не понимаешь, о чем я говорю?»
«Конечно же, понимаю, — отвечаю я (а что мне еще остается?). — Мы все лишь посредники, одни в большей, другие в меньшей степени. Взять хотя бы меня! Я получаю в буфете напитки и отношу их клиенту. Представь себе хотя бы на минуту, что я сам все это съедаю и выпиваю. Буфетчица открывает кран, и пиво льется в кружки. Шоферы, что привозят нам продукты на грузовиках, повара, гардеробщики, женщина в туалете — все лишь посредники. Дает ли нам работа что-нибудь, кроме денег? Что касается меня, то я могу ответить — да, но если уж быть до конца откровенным, иногда я задаюсь вопросом: а не слишком ли много ты о себе воображаешь, мой дорогой?»
Затем я говорю ей: «Такие мысли нужно прогонять, любовь моя, — и мне хочется продолжить, — иначе…» Но это означало бы переход к отрицательным выводам из моих рассуждений, а взгляд моей жены выражает такую смесь сожаления и презрения, словно она хочет сказать: «Ты — ничтожный, ничего не понимающий глупец, тебе еще так много предстоит пережить, чтобы почувствовать то, что чувствую я!» И она говорит: «Ах, лучше оставим все это».
А когда я из-за отсутствия аргументов тоже решаюсь наконец закончить этот разговор, она продолжает объяснять, что ей для работы не нужно ничего, кроме уха, руки и интеллекта с гулькин нос, чтобы удержать в памяти дюжину-другую цифр и имен.
Я отвечаю ей, стараясь придать голосу оттенок убедительности: «Да, это все верно, но…» И она кричит: «Что значит это «но?» А если я буду так рассуждать? Ведь природа создала меня нормальным, здоровым, полноценным человеком, у меня на месте и уши, и руки, и в голове кое-что есть, и всего остального хватает. Смейся, смейся! — говорит она, заводясь все больше, и я стараюсь подавить усмешку. — Смейся, потому что ты все равно не сможешь объяснить мне, зачем природе понадобилось, чтобы я была такой, если мне самой этого не нужно».
«Здесь дело вовсе не в природе, а в обществе, — пытаюсь я философски подойти к этому вопросу. — Поверь мне, дорогая, это все приметы переходного периода, со временем все уладится. Ты не только соединяешь абонентов, не только отвечаешь на вызовы, ты, к примеру, просто сидишь сейчас на кушетке и смотришь на меня».
«Ты прав, — вдруг вздыхает она и совершенно другим тоном говорит: — Ты знаешь, я иногда чувствую себя такой несчастной».
«Я тебе верю», — говорю я. И обычно после этого наступает несколько тихих часов до вечера, пока мне не нужно уходить из дому.
Весьма неприятные минуты переживаю я под утро, когда возвращаюсь с работы. Я умудряюсь почти бесшумно войти в спальню и лечь в кровать рядом с ней, и чаще всего мне удается не разбудить ее.
Но иногда, неизвестно почему, она просыпается и начинает говорить в темноте.
«Ты пришел? — спрашивает она и просит: — Ну поговори же со мной хоть немного! Что-нибудь произошло в кафе? Знаю, ты устал, ну хоть четверть часика, хоть десять минут!» И она говорит мне милые слова, шепчет нежности, но при этом лежит без движения, не приближается ко мне, не касается меня, а я отвечаю ей, и мне становится немного жутко, потому что я понимаю, что в эти мгновения она по-настоящему любит меня, тогда, когда меня не видит и не ощущает, когда я для нее — лишь голос. И я стараюсь преодолеть усталость и страх и говорю с ней иногда целый час, потому что понимаю, что она не привыкла видеть людей и быть видимой ими. И лишь эти ночные беседы, как бы мучительно они мне ни давались, для нее, по всей вероятности, — единственная возможность естественного и непринужденного разговора со мной.
Перевод Г. Матюшиной.