© Aufbau-Verlag Berlin und Weimar, 1979.
Это было в субботу 15 февраля 1947 года. Через два дня сооружение жилого отсека в носовой части судна было закончено и мы поднялись на борт. Из-за невыносимой жары при полном безветрии мы лишь недолго понаблюдали за шумной погрузкой в глубокое чрево рефрижератора всевозможных товаров, в том числе и нашего тяжелого багажа. Затем мы снова спустились в более прохладные внутренние помещения, и я отправился в каюту капитана, где мне отвели место на диване в его рабочем кабинете. Нам не хотелось, чтобы нас видели с берега, поскольку все еще существовала опасность, что североамериканская агентура может заметить наш отъезд, а вернее, побег с Американского континента, и что посольство США попытается ему воспрепятствовать.
На следующее утро в девять часов с нашего судна прозвучала низкая сирена, и мы почти бесшумно заскользили вдоль длинного мола в открытое море с его зеркальной гладью и темной голубизной. Только теперь для нас представилась возможность более подробно ознакомиться с нашим рефрижератором. Из досок и плотного брезента капитан распорядился соорудить на палубе большой плавательный бассейн; то и дело кто-нибудь из команды прыгал в него, чтобы поплавать и освежиться.
Тон на борту судна — пример здесь подавал сам капитан — был спокойный, приветливый, но не выходил за рамки устава. Нам разрешили осмотреть помещения, доступ в которые обычным пассажирам был запрещен. В огромных охлажденных отсеках там висели большие связки бананов. По длинным приставным лестницам мы спустились также в машинное отделение. Нам, сухопутным крысам, казалось, что мы обнаружим в нем полуголых, истекающих потом, чумазых кочегаров, подбрасывающих уголь под мощные котлы. Однако мы увидели двух чисто одетых мужчин средних лет, которые расхаживали по отделению с тряпками в руках и то там, то здесь что-то делали. Блестящий стальной вал, на конце которого мощный винт непрерывно толкал вперед наш корабль, вращался бесшумно. Никакой черной работы: здесь все было автоматизировано.
Верхняя палуба была почти вся заставлена грузовиками. Море оставалось неподвижным. Из него лишь то там, то здесь выскакивали летающие рыбы, некоторые из них шлепались на палубу нашего корабля.
Так не заметив суши и миновав пролив между Кубой и Флоридой, мы вышли в Атлантический океан.
21 февраля поднялся ветер. Тропическая жара разом спала, и нам пришлось надеть на себя все, что у нас имелось, а это было немного. В Мехико лишь в период дождей люди одевают легкие водонепроницаемые плащи, более теплую одежду вряд ли кто носит.
Капитан распорядился срочно разобрать бассейн. Правда, во временное убежище моих товарищей, расположенное в носовой части, через высокие борта долетали лишь незначительные брызги.
Ночью я несколько раз просыпался от усилившейся качки. Утром, придерживаясь за стены, мне с трудом удалось пройти по коридору до офицерской столовой. Там никого не было. После того как я принялся за завтрак, пришла взволнованная Лотта, жена Янка.
— Ах, — сказала она, — Вальтеру так плохо! У него буквально выворачивает желудок наружу.
— Где он?
— Лежит на полу в нашей каюте.
— А как чувствуют себя остальные?
— Все больны, кроме меня. Капитан приказал перевести всех вниз из спальной палаты в носовом отсеке. Вот они там сейчас и мучаются.
— А как ты себя чувствуешь, Лотта?
— Как ни странно, нормально.
Я чувствовал себя тоже нормально. Бывая в различных морских путешествиях, я знал, что морская болезнь меня не берет. Более того, при сильной качке у меня появлялся отменный аппетит.
После завтрака я поднялся на капитанский мостик. Хотя я крепко держался за что только можно, я несколько раз ударялся о стены.
Капитан, который, по-видимому, всю ночь провел наверху, сказал мне:
— Сила ветра — 12 баллов; это ураган. Просто не представляю, куда разместить ваших товарищей, которые спали в носовой части. Оставаться там никому нельзя. Это опасно для жизни.
Через стеклянные окна капитанского мостика я увидел, как наше судно провалилось в ложбину между двух волн и как затем на нас обрушился мощный вал. Ударившись о борт носовой части, водные массы высоким фонтаном взметнулись наверх и бурным потоком устремились мимо жилого отсека, в котором еще вчера находились мои товарищи. Каждый, кто осмелился бы сейчас проникнуть туда, неминуемо попал бы в водоворот и был бы снесен в море. Однако здесь наверху все шло относительно спокойно.
Мне стадо вдруг стыдно за то, что я нахожусь в надежном укрытии и любуюсь разбушевавшейся стихией, в то время как мои товарищи испытывают невероятные страдания. Вернувшись в теплую каюту, я принялся читать какой-то русский морской роман, который обнаружил в библиотеке капитана. Затем я сделал некоторые записи, не имевшие ничего общего с ураганом.
Ночью я проснулся оттого, что капитан включил свет. По-видимому, он все время находился на капитанском мостике и теперь решил поспать.
Заметив, что я не сплю, он сказал:
— Вы что-нибудь слышите?
— Да, шум машин ослаб.
— Мы вынуждены сбавить ход.
Бортовая качка доходила уже до тридцати градусов.
— Однако, — добавил он, желая, по-видимому, меня успокоить, — подобные штормы в этой части океана никогда не бывают слишком продолжительными.
Наутро капитан вызвал к себе офицеров и попросил их немного уплотниться, чтобы освободить несколько кают для моих товарищей, которые страшно мучались и располагались где попало, некоторые даже лежали на полу. Он сделал это в вежливой форме, и все тотчас откликнулись на его просьбу.
Спустя некоторое время я проходил мимо открытой двери радиорубки. Радист попросил меня зайти.
— Я только что связывался с другими судами, которые следуют по этому же курсу неподалеку от нас, — сказал он. — Они меньше нашего шестнадцатитонного рефрижератора и поэтому вынуждены почти застопорить ход.
За обедом нас, нескольких пассажиров, пригласили на празднование Дня Советской Армии. Мы пошли туда вместе с Лоттой Янка, которая тоже понимала немного по-русски.
После непродолжительных речей заиграла музыка и начались танцы. На судне находилось довольно много женского персонала. Мне казалось, что танцевать при столь сильной качке совершенно невозможно, однако я убедился, что матросы проделывают это с большой ловкостью. Мне тоже захотелось попробовать, и я, насколько это было возможно, отвесил поклон судовой поварихе. Оказалось, что танцевать, приноравливаясь к довольно равномерной качке, весьма забавно.
Поздно вечером мы, эмигранты, то есть те из нас, кто еще или уже стоял на ногах, тоже решили отпраздновать День Советской Армии. Мы пригласили в офицерскую столовую помощника капитана, судового врача и радиста. Поначалу, правда, у нас возникли немалые трудности с языком, но потом кому-то пришла мысль спеть революционные песни. Все поддержали ее. Мы пели русские, немецкие, французские и другие популярные песни, в том числе, конечно, и итальянскую «Бандьера росса».
На следующий день капитан сказал мне:
— Ночью было 11 баллов. Сейчас 12. Больше здесь не бывает.
Наконец погода улучшилась и мои многострадальные товарищи снова стали появляться к обеду.
2 марта, однако, ветер опять усилился до 7 баллов. На этот раз он дул нам навстречу. Началась килевая качка, и нам пришлось сбавить ход с 15 до 6 миль в час.
Вечером погода, казалось, улучшилась, однако волны достигали все еще значительной высоты, затем шторм разыгрался с новой силой. Так продолжалось в последующие два дня. Капитан, покачав головой, сказал мне:
— Четвертый день штормит и, когда это кончится, неизвестно. Сейчас мы идем со скоростью 9 миль в час. С других судов радируют, что они делают от 2 до 4 миль.
Ночью с полки капитанской библиотеки на меня упала книга. Чтобы не свалиться с дивана, я крепко прижался к его спинке.
Днем мы узнали, что Балтийское море покрылось льдом. Северо-Балтийский канал был закрыт, пролив Скагеррак, Ростокский порт — тоже.
7 марта капитан попросил меня сообщить остальным товарищам, что ему дано указание идти вокруг Северного мыса в Мурманск. Этот порт, хотя он находился в арктической зоне, был свободен от льда.
Теперь мы уже плыли недалеко от Франции. Седьмого марта море наконец стало спокойнее. После завтрака я поднялся на капитанский мостик. Слева был виден английский берег и порт Дувр, мимо которого мы двигались дальше на восток. К полудню мы повернули на север и взяли курс между Англией и Норвегией к Северному мысу.
На следующий день, 8 марта, наш курс менялся подозрительно часто. Когда я спросил о причине, мне ответили:
— Здесь все еще существует опасность наскочить на мины, оставшиеся после войны. И это несмотря на то, что она кончилась уже почти два года тому назад.
Во второй половине дня теперь рано темнело, и я видел, как на горизонте вздымаются в небо белые лучи, Они перекрещивались над нами и растворялись в пространстве. Вот оно, северное сияние, которого раньше никому из нас, пассажиров, видеть не доводилось.
Итак, мы двигались неуклонно и размеренно навстречу Арктике. К вечеру 10 марта снова поднялся ветер. Вскоре он перерос в шторм со стороны норд-веста. Это был уже третий по счету за время нашего плавания. Его сила достигала таких размеров, что один стул в салоне, налетев на стену, рассыпался на куски.
В обычный час я устроился на диване капитанской, каюты, но заснуть не мог. То там, то здесь слышны были какие-то передвижения. К полуночи начался сущий кавардак. На письменном столе капитана все ходило ходуном. Пепельница с грохотом ударилась об стену. Стул сначала катался по полу то туда, то сюда, затем опрокинулся на спинку.
Вскоре в каюту спустился капитан и сказал:
— Судно качает почти на 40 градусов. Я приказал еще сбавить ход.
На следующий день сила шторма достигла 10 баллов. Что это означало, я не знал, однако в течение дня мне пришлось пережить жуткую морскую бурю. Капитан говорил каждому, кого встречал:
— Очень сильный шторм.
Ночью я не мог найти себе места из-за шорохов и качки. Несколько раз я выходил из каюты, чтобы взглянуть на море. Вечно одно и то же. Когда я вышел в последний раз, ветер несколько поутих, но море все еще волновалось так, что мне удалось заснуть только около шести часов утра.
Затем в течение дня море заметно успокоилось. К ужину снова появились те, кто страдал морской болезнью; их восковые лица выглядели усталыми.
Ночью нам предстояло обогнуть Северный мыс, самую северную оконечность Европы. Я знал, что у туристов этот участок маршрута считается сенсацией. Однако меня подобного рода сенсации не интересовали, равно как, пожалуй, и моих товарищей; после трех тяжелых штормов они мечтали как следует отоспаться, а не глазеть в темноту, в которой все равно ничего не было видно, кроме нескольких далеких огоньков маяка или прочих морских знаков.
12 марта в 19 часов, почти четыре недели спустя после нашего отплытия из Коацакоалькоса, шум судовых двигателей умолк. Мы стояли перед Мурманским портом, но войти в него из-за густого тумана не могли.
Кто-то из матросов со смехом сказал:
— Из тропиков в Арктику без единой остановки, такого у нас еще не бывало!
В каюту вошел капитан. Настроение у него было веселое и умиротворенное. После трех сильных штормов, во время которых он в основном находился на капитанском мостике, теперь наконец он мог спокойно поспать.
Под утро вновь заработали двигатели. Когда рассвело, я поднялся на палубу. Было довольно холодно. Мы стояли у причала, туман позволял различать только близкие строения, в то время как с другого борта он тянулся над черной водой плотными клубами.
Меня беспокоило, что в моих документах кое-что было не в порядке. Я носил две фамилии: писательский псевдоним Людвиг Ренн и свою настоящую фамилию — Арнольд Фит фон Гольсенау, которая в одном из моих паспортов была занесена в графу «девичья фамилия», поскольку другого места для нее не нашлось. Сейчас это не имело значения, но, когда я боролся против Гитлера в Испании, он лишил меня гражданства, и я принял гражданство Испанской республики. По недосмотру находившегося в Мексике испанского консульства в изгнании мне выдали испанский паспорт на одну фамилию, в то время как мой мексиканский загранпаспорт был оформлен на другую. По документам я был испанец, по билету же — немец. Из-за этого несоответствия в Северной Америке у меня возникали осложнения, поскольку гринго[4] старались мне навредить. Как будет воспринято это здесь? Правда, пресловутой бюрократии старой России в Советском Союзе уже не существовало, но мои документы были просто не в порядке.
В 10 часов утра на борт судна поднялись пограничники и таможенники и стали сверять списки пассажиров с нашими паспортами. То ли они просто не заметили несоответствия, то ли оказались, к счастью, не формалистами, но штемпель в паспорт мне поставили мигом. На наш багаж они не обратили внимания.
Сойти на берег, однако, мы еще не могли: во время войны город подвергался фашистским воздушным бомбардировкам с территории Норвегии и для нас сначала необходимо было подыскать жилье. Осматривать город нам тоже не хотелось, поскольку за бортом было 12 градусов мороза и мы бы просто замерзли в своем тропическом одеянии.
На следующее утро за нами пришла какая-то миловидная женщина. По-немецки она не говорила, и мне пришлось переводить.
— Добро пожаловать, — бодро сказала она. — Отныне вы гости МОПРа. — Так по-русски называлась Международная организация помощи борцам революции.
Взяв свой ручной багаж, мы отправились в расположенную неподалеку гостиницу, в которой, как мы рассчитывали, нас поселят по нескольку человек в комнате. Разве могло быть иначе в городе, так сильно пострадавшем от разрушений.
Каково же было наше удивление, когда мы пришли в гостиницу! Там было тепло, и нам дали номера с нормальными кроватями и белоснежным постельным бельем. А ведь во время штормов некоторым из моих товарищей приходилось спать в каюте по двое, молодые лежали даже на полу.
Привыкшие ко всем лишениям и насквозь промерзшие, мои товарищи теперь по-настоящему ожили. Нас принимали поистине как гостей, даже лучше, чем жен советских дипломатов, которые прибыли вместе с нами.
После обеденного отдыха мы с супругами Янка вышли из гостиницы, чтобы осмотреть город. Большие участки его были занесены снегом, под которым, по-видимому, скрывались развалины домов. Невдалеке мы увидели длинную очередь, выстроившуюся около деревянного ларька. «Наверное, после столь долгой войны люди все еще стоят в очереди за хлебом», — подумали мы. С противоположной стороны навстречу нам шла укутанная в теплую одежду женщина, в сетке она несла несколько буханок хлеба. В хлебе, стало быть, недостатка не было. За чем же стояли люди в очереди? Мы с любопытством подошли поближе к ларьку. Там продавалось мороженое. В такую холодину!
Вечером нас пригласили в международный клуб моряков. За нами заехал не то его председатель, не то секретарь — статный, энергичный мужчина, говоривший по-английски почти без акцента. После прекрасного ужина у нас состоялась беседа. Судя по внешности, он был моряком, однако его манерам и умению общаться с иностранцами мог бы позавидовать иной дипломат.
Когда после столь приятно проведенного вечера мы вышли на улицу, там разливался какой-то странный свет. Лишь взглянув наверх, я понял, откуда он шел. В небе над нами висело северное сияние, но не красивое, каким себе его представляют, а похожее на тускло светящееся огромное покрывало с неравномерным окаймлением.
На следующий день наш поезд уходил в Москву. Когда мы приехали на вокзал, выяснилось вдруг, что у одного вагона сломалась ось и что его необходимо заменить на так называемый жесткий вагон. Это был именно тот вагон, в котором нам предстояло ехать четверо суток до Москвы. Наша сопровождающая из МОПРа озабоченно бегала взад и вперед, раскладывая по деревянным полкам матрацы, одеяла и подушки. Кроме того, для каждого из нас принесли по большому бумажному пакету с хлебом, маслом, колбасой и сыром: вагонов-ресторанов в поездах дальнего следования все еще не было. Однако самое худшее заключалось в том, что наш вагон нельзя было подключить к отоплению поезда и в нем стоял страшный холод.
Я попал в одно купе с супругами Янка. Как только мы распрощались с нашими гостеприимными хозяевами, мы тотчас легли на матрацы и закутались во все, что попалось под руку. Через покрытые толстым льдом окна мы все равно не могли бы увидеть ландшафта, который, по-видимому, представлял собой занесенную снегом голую арктическую тундру. Так час за часом поезд наш двигался на юг. Но чем дальше мы удалялись от Мурманского порта, никогда не замерзающего благодаря Гольфстриму, тем холоднее становилось. Температура за окнами вагона упала до 25 градусов мороза. Мы старались не шевелиться, чтобы не напустить холода под одеяла. Только во время еды нам приходилось слегка раскрываться, и мы с удовольствием вкушали аромат русского ржаного хлеба, сдобренного различными специями.
От холода я ночью почти не спал, в то время как супруги Янка, лежа на одном матраце и тесно прижавшись друг к другу, могли себя немного согреть.
В последующие дни мы часто заходили в купе к австрийцам и, плотно сгрудившись, старались занять себя беседой. В этом нам искусно помогала одна пожилая женщина, врач из Вены, которая умела поддержать в нас веселое настроение.
18 марта 1947 года в шесть часов утра мы прибыли в Москву. Здесь мы тоже были гостями МОПРа, и нас поселили в гостинице «Савой», построенной в последние годы царизма и обставленной с безвкусной помпезностью, но содержавшейся в полном порядке и прекрасно отапливаемой. От холода люди на улице двигались торопливо, они были плохо одеты и выглядели серыми. Не мудрено: после стольких лет войны текстильная промышленность находилась в полном упадке.
Наши австрийские друзья и итальянец вскоре уехали, в то время как нам пришлось ждать больше недели, пока в Берлин снова не отправится воинский поезд, который должен был взять нас с собой. Однако МОПР делал все для того, чтобы как-то скрасить наше ожидание. Мы посещали музеи и побывали в Большом театре, где смотрели балет «Ромео и Джульетта» Прокофьева. Зрители, сидевшие вместе с нами в партере, одеты были неважно, не так, как западный обыватель мог бы представить себе зрителей в одном из знаменитейших театров мира. Но нас это не смущало, поскольку наша одежда также оставляла желать лучшего. Лично я не любил классический балет. В последний раз я смотрел его в Мехико, когда меня пригласил на спектакль один мой друг. Его давал знаменитый когда-то царский балет, приехавший на гастроли из Нью-Йорка. В составе труппы находилась также состарившаяся любовница последнего царя. Когда она появилась, все танцоры подошли к ней целовать ручку. Этот балет содержался на деньги последнего мужа дочери миллиардера Рокфеллера. На мой взгляд, эта знаменитая труппа танцевала посредственно, а декорации были и того хуже. Я ознакомился по программе с фамилиями танцоров: одни русские. В антракте мы прошли за сцену, поскольку мой друг был хорошо знаком с солистом балета. Прислушавшись к разговорам, которые вели между собой артисты, я заметил, что они говорят не по-русски, а по-испански. Мне объяснили, что молодежь приехала из Латинской Америки и взяла себе русские фамилии, так как русские считались лучшими танцорами в мире. Еще один эпизод поразил меня, когда, как раз во время гастролей балета, Красная Армия одержала одну из своих крупных побед над фашистами. Мне представлялось, что истинно русские должны быть глубоко этим опечалены. Однако артисты с ликованием восприняли это известие. Стало быть, и здесь все обстояло иначе, чем можно было предположить. Как и мексиканцы, которые хотя и являлись союзниками Северной Америки в борьбе против Гитлера, но в действительности ненавидели гринго, так и танцоры нью-йоркского русского балета, являясь, казалось бы, белогвардейцами, в действительности гордились успехами Советского Союза.
Как я уже говорил, мне совершенно не нравился классический балет, и я не был высокого мнения о мастерстве русских танцоров. Но вот поднялся занавес. На гигантских размеров сцене собралось балетное общество богача эпохи Возрождения, и танцоры начали двигаться. Но как! Что ни миг, то полное совершенство форм и красок. Я изучал историю искусства и был искушен в интерпретации композиций. Меня захватило совершенство этого исполнения в стране, которая еще не оправилась от тяжелых последствий ужасной войны. А публика! Разве сравнить с теми самодовольными снобами в буржуазных театрах. Рядом со мной плакал от восхищения какой-то пожилой мужчина. Что за искусство, что за зрители!
27 марта мы сели в спальный вагон поезда и ровно в 22 часа отбыли в Берлин. Я и супруги Янка оказались в одном купе с капитаном инженерных войск. Этот молодой человек прошел в первых рядах с Красной Армией до Берлина и повсюду видел следы преступлений, совершенных нацистами даже тогда, когда у них уже не было никаких шансов выиграть войну. Они делали это из ненависти или от отчаяния. Капитану все еще с трудом удавалось разговаривать с нами в спокойном тоне, и он выложил нам все те ужасы, которые ему пришлось пережить. Все это была правда, и нам нечего было ответить.
На пограничной станции, где кончалась широкая колея русской железной дороги и начиналась западноевропейская, нам пришлось менять состав. Здесь же состоялись проверка паспортов и досмотр нашего объемистого багажа, которые проводили офицеры Советской Армии. Я поставил свой багаж на длинный прилавок и раскрыл чемоданы. Подошел какой-то капитан и, взглянув на мои вещи, приказал мне оставаться на месте. Неужели что-нибудь не в порядке?
Он внимательно осмотрел весь мой багаж и все записал. Только потом, приблизившись ко мне и указав на один из раскрытых чемоданов, он с акцентом спросил по-немецки:
— Это что?
— Рукописи.
— Вы Людвиг Ренн? «Война»? «После войны?»
— Да.
Его лицо прояснилось. Он протянул мне руку и крепко пожал мою.
— Все в порядке! Счастливого пути!
30 марта во второй половине дня наш поезд медленно шел мимо развалин, которые когда-то были Берлином, Стояли жестокие холода с самыми низкими температурами, какие редко бывают в Германии, и это в течение уже нескольких недель! Стало быть, не только мы там, на море, страдали от необычной для марта непогоды, — они здесь, наверное, страдали еще больше: не хватало продуктов, а угля почти совсем не было.
На первых порах нас поселили в гостинице коммунистической партии. Там за ужином я встретил своих старых друзей, в том числе Альберта Нордена. Как все они выглядели! Впалые лица, поношенные, болтающиеся на теле костюмы.
Мой старый знакомый Макс Шредер попросил меня зайти к нему в комнату. Как всегда, он был оживлен и рассказывал о своих злоключениях с юмором человека, который ни перед чем не сдается. При этом он готовил для нас в горшке какой-то напиток из теплой воды и шнапса.
На следующее утро голова моя намного просветлела, и я отправился в Центральный Комитет партии. Когда я вошел в кабинет Пауля Меркера, он вскочил с места и сердечно пожал мне руки. Не успели мы сесть, чтобы обсудить, где я буду работать, как открылась дверь в соседнюю комнату. Дружески беседуя, в кабинет вошли Вильгельм Пик, которого я давно знал и почитал, и Отто Гротеволь — замечательный социал-демократ, энергично выступавший за объединение обеих рабочих партий на ясной совместной платформе.
С этого момента я снова полностью обрел свою родину.
Перевод Б. Калинина.