МАНФРЕД ЕНДРИШИК Лето с Вандой

© Mitteldeutscher Verlag, Halle (Saale), 1976.


Прямо с холма я увидел церковь. За ней, словно на параде, выстроились комбайны и трактора, вверх по склону тянулись домики с высокими желто-серыми заборами, еще дальше, в полях, терялись обсаженные тополями дороги. В дымке, круто вздымавшейся к небу, галечная насыпь походила на пирамиду.

Автобус загромыхал вниз по склону, и я стал собирать свои книги и таблицы, которые, как и всегда, только напрасно распаковывал, а потом потащился с чемоданом, к выходу. Позади щита, на котором стояло название деревни, я тут же узнал дом Рихарда, хотя видел его всего один раз, да и то зимой. На всякий случай я помахал рукой, но никто не показался.

Автобус покряхтел, преодолевая подъем, и, дернувшись несколько раз, остановился под старой липой, которая, словно в забытой народной песне, возвышалась посреди площади, подчиняя себе все вокруг. Под ее сенью расположились с одной стороны поселковый совет, магазин и школа, с другой — полусонная пивная под названием «Зеленая елочка».

Вышел я один. Странно было, что Рихард меня не встретил; я не двинулся с места, пока не отъехал автобус, и, даже когда он исчез вдали за домами, я все еще стоял неподвижно, будто списанный на берег матрос.

День уже клонился к вечеру, но жара от домов не отступала. Я тащил чемодан, навязанный мне матерью; по всей видимости, он предназначался для кругосветных путешествий, на нем даже были петли для багажных ремней, а это уже кое-что для тех, кто понимает толк в подобных вещах. Мальчишки, ухмыляясь, глазели на меня со своих мотоциклов, и я тут же дал себе зарок никогда больше не поддаваться на материнские уговоры. У меня было ощущение, что я вот-вот грохнусь.

Я позвонил, потом постучал, потом ударил в дверь с размаху. Позвонил еще раз, ударил еще сильнее, но никто мне не открыл.

Вздохнув, я уселся на чемодан и полез в карман за сигаретой, хотя знал наверняка, что при такой жаре сигарета не вызовет ничего, кроме отвращения, затем я еще раз прошелся перед домом, робко выкликая имя Рихарда, — должно быть, со стороны это выглядело смешно. По-прежнему было тихо.

Оглянувшись, я увидел девушку. Облокотившись на забор, она во все глаза смотрела на меня, не отводя взгляда.

— Добрый день, — сказал я и вытер со лба пот.

Помедлив, она кивнула.

— Разве Рихард уехал?

— Нет, — сказала она.

Я подошел поближе к забору и поздоровался еще раз, но она как будто пропустила это мимо ушей.

— Он меня пригласил, — сказал я.

Она не спускала с меня глаз. В ее облике мне постепенно стало мерещиться что-то зловещее. Хриплым голосом я спросил:

— Вы курите? — И тут она наконец улыбнулась.

Неторопливо, несколько раз проведя ладонью по забору, она сказала:

— Он на сенокосе.

— Ясно, — сказал я и вдруг заметил неяркие веснушки у нее на лице.

Она взглянула на мои башмаки, тогда я тоже взглянул на свои башмаки, но не увидел там ничего интересного. Закурив еще одну сигарету, я сказал:

— Значит, он скоро придет.

— Может быть, — ответила она.

— Вы в самом деле не курите? — спросил я.

— Нет, — улыбнулась она, и я почувствовал себя застигнутым врасплох.

— Далеко это? — спросил я.

— Так себе, — ответила она.

— Ну что ж, — сказал я и несколько раз подряд глубоко затянулся.

Спустя какое-то время она спросила:

— Показать вам дорогу?

— Ну… пожалуй, — ответил я и подумал, что такую девушку я ни разу еще не встречал в своей жизни.

Она быстро прошла через соседний палисадник на улицу, и я с трудом нагнал ее, а когда мы проходили мимо парней на мотоциклах, она еще прибавила шагу, и все время, пока мы пересекали площадь со старой липой, она говорила быстро-быстро о том, что в самом деле стоит ужасная жара, так никогда не бывало в конце мая, и что же тогда будет в июле и августе, вот и люпин уже совсем пожелтел, а жена Рихарда уехала в город, последний автобус оттуда, приходит в восемь вечера, и ее угловатые плечи мелькали прямо передо мной. А когда мы миновали деревню, она не произнесла больше ли слова.


За кустами рядом с кучей песка я увидел Рихарда. Как всегда, я узнал его по волосам, они торчали у него над ушами, над висками, подобно болотной осоке, и все потому, что во время работы он то и дело легонько почесывал себе голову. Но таким, как в этот раз, я никогда еще его не видел: с лицом, красным от напряжения — «только не мешайте мне», — он будто хотел проникнуть в сердцевину косилки; возможно, это была та самая машина, о которой он мне писал. Он даже вложил в конверт чертеж конструкции: вот так, мол, он ее усовершенствовал, и что я думаю по этому поводу, когда-нибудь он даже возьмет патент на эту вещицу. Тогда я принял все это за одну из его обычных шуток — он ведь был совсем другим, когда мы вместе работали на трубопрокатном заводе.

Рихард вытер пот со лба, масло при этом потекло у него по носу. Он тихо выругался и начал что-то ласково внушать металлу, но болты заклинило, и он судорожно искал нужный гаечный ключ.

Взявшись за разъединительный рычаг, он вдруг увидел меня. Он улыбнулся, причем масло тут же просочилось в складки вокруг его рта, и произнес:

— Ты как раз можешь помочь.

И только после этого мы обнялись.

— Я уж не думал, что ты приедешь, — сказал он.

— Мне понадобилось полдня, чтобы добраться.

— Да, мы здесь живем за семью горами.

— Зато за красивыми горами.

— Это уж само собой, — сказал Рихард. — Подержи-ка.

Он сунул мне в руки деталь двигателя, а сам постукивал ключом по металлу, и на какой-то момент мне показалось, что мы снова трудимся вместе на трубопрокатном заводе, еще до того, как я пошел учиться.

— Кати еще не вернулась?

— Нет, — ответил я рассеянно, озираясь по сторонам и отыскивая взглядом дорогу.

— А кто же тебя сюда привел?

— Девушка, — ответил я.

— Какая девушка? — спросил он и поддел рычагом другую деталь, потом он очистил коробку передач от грязи и стал примериваться к ней отверткой.

— Не знаю, — ответил я.


Рихард с шумом хлопнул дверью и позвал жену. Кати, крепко сбитая пятидесятилетняя женщина, вышла нам навстречу из кухни, улыбнулась, погладила Рихарда по волосам и сказала:

— А я уже поняла, что у нас гость.

Еще она сказала:

— Ну здравствуй, химик.

А потом еще:

— Автобус опоздал. Еда сейчас будет готова.

И еще:

— На почте в городе было ограбление.

И наконец:

— У нашего пастора новый «трабант».

Рихард сказал:

— Добавь еще пару яиц. Он болел.

Она сказала:

— Надо же! В такое время года.

Рихард сказал:

— Это все химия.

Она сказала:

— Надо же. — И я услышал, как она энергично разбивала яйца о сковородку.

Рихард сказал:

— У нас он отдохнет от этой своей химии.

— Это точно, — сказала она, шумно двигаясь по кухне.

— К следи, чтобы он не слишком много занимался, — сказал Рихард. — Ты же знаешь, он из отличников. Всегда думал, что с помощью своих таблиц перевернет мир.

Я вспомнил, что этим Рихарда можно было довести до белого каления. Когда я подходил к нему с очередной таблицей, призванной доказать тот или иной тезис, он тут же отсылал меня на рабочее место и навешивал на меня двойное задание. И сейчас мне вдруг показалось, что у него до сих пор есть много чего сказать по этому поводу.


После ужина Рихард и я направились в усадьбу. Там на досках и отслуживших свой век пустых бочках сидели мужчины, покуривали, беседовали, пили, и я должен был отпить из каждой пивной бутылки по маленькому глотку, прежде чем мне было предоставлено слово. Затем мы говорили о свиноводстве и о химии, об университетах и о политике, о рапсе, о нефтепроводах и о женщинах, а нежные серые сумерки мягко сползали по крыше сарая.


На другой день после завтрака я уселся в саду под яблонями. Я рылся в книгах до тех пор, пока от букв и цифр у меня не загудела голова. Я принялся искать таблицы, по которым можно было бы проверить содержании натрия в каучуке, но мне пришлось с прискорбием убедиться, что их я оставил дома; тогда я попытался вывести эти проклятые данные из других, имеющихся у меня, так даже легче было их запомнить, но и тут я не преуспел, снова и снова мне казалось, будто я плаваю в море латекса, а жаркий воздух отдает одновременно уксусной кислотой и яблоневым цветом, и тут уже совершенно без сил я пристроился на одном из баллонов со сжатым водородом и устремился на нем в облака, все дальше и дальше, кувыркаясь и воспаряя над миром, — исчезающая из виду мишень.

Открыв глаза, я увидел девушку. Она иначе убрала волосы, и на ней было другое платье.

— Добрый день, — неуверенно сказал я и поднялся.

Она молча смотрела на меня. Наконец она кивнула.

— Ну и жара сегодня, — сказал я.

Мне очень хотелось подойти к ней поближе, к самому забору, но я остался стоять у шезлонга.

— Да, — сказала она.

— Зато здесь чудесно, — сказал я.

— Да, — сказала она.

— Так тихо.

— Да.

— Здесь наука дается намного легче.

Она кивнула.

«О господи, — подумал я. — Да из нее слова не вытянешь!» Ну почему она не расскажет что-нибудь? Девушки ведь всегда что-нибудь рассказывают, и при этом совсем не обязательно их слушать, нужно только смотреть, как у них шевелятся губы, и представлять себе их вкус, а можно и еще что-нибудь, а она вот стоит рядом и только кивает, и я выгляжу круглым идиотом, она даже не спросила, где я учусь, а это уж самое простое, об этом спрашивают с ходу, и тут я почувствовал, что меня прошиб пот.

— Здесь есть озеро? — спросил я.

— Какое?

— Чтобы купаться.

— Внизу у леса. Но купаться там нельзя.

— Жаль, — сказал я, потому что уже представил себе, как лежу рядом с ней в камышах и надо мной только небо и стрекозы.

— За горой есть озеро, — медленно проговорила она.

— Ну так поехали, — предложил я. Я произнес это так, будто мне приходится говорить подобные вещи каждый день, — я хотел наконец показать, что мне уже двадцать один.

Она не шевельнулась. Потом она сказала:

— У меня… у меня много дел, — и быстро ушла назад в дом.


— Ну, как продвигается учеба? — спросил Рихард, возвратись к обеду от своей косилки. Со вздохом он уселся на скамейку перед домом.

— Ничего, — ответил я, думая о девушке.

— Ох уж ты со своими таблицами, — сказал он.

— Ты преувеличиваешь, — сказал я и попытался улыбнуться с чувством превосходства.

— Весь мир — одна большая таблица, так?

— Возможно, тогда это было и так.

— А теперь ты постепенно приходишь к выводу, что дело не только в этом, не правда ли? — съехидничал он.

— А как же можно изобретать без таблиц? — ядовито спросил я и тут же понял, что зашел слишком далеко.

Он ничего не ответил. Закурив трубку, он, причмокивая, сделал несколько глубоких затяжек, и мы какое-то время молчали. За домом галдели птицы.

Я подошел к Рихарду и сказал:

— Я ведь не со зла.

— Ты прав, — сказал он. — Я хочу придумать одну новую вещицу, но совсем не знаю, какие бывают типы приводных машин.

— Мы ведь можем вместе подумать об этом.

— Там посмотрим, — сказал он.

Хорошо было сидеть рядом с ним. Время от времени он приглаживал свои торчащие волосы, и я заметил, что на висках они стали уже совсем седыми.

Мы поговорили о трубопрокатном заводе, вспомнили, как пару раз все же дали прикурить этому Шурике. В это время из соседнего дома вышла девушка с плетеной корзиной в руках, на мгновение мне показалось, будто она бросила на меня быстрый взгляд, но она, не поднимая головы, прошла на улицу. Когда она повернула к площади, я заметил, что у нее округлые бедра, да и походка была у нее уже совсем женственной.

— Ну? — спросил Рихард.

— Что? — спросил я.

— Почему ты замолчал?

— Разве я замолчал?

— Ты замолчал.

— Пора идти есть.

— Она тебе нравится, так ведь?

— Кто?

— Да Ванда.

— Значит, ее зовут Ванда, — сказал я и в тот же момент понял, что тем самым себя выдал.

— Да, так ее зовут, — сказал Рихард и усмехнулся.

— Красивая она, — сказал я.

— Да, она такая.

— Берегись, — тихо сказал я, не понимая еще, к кому это относится — к Рихарду или ко мне самому.

Рихард подошел к яблоне и принялся придирчиво рассматривать отдельные ветки. Потом он вернулся, снова уселся и начал выколачивать трубку о край скамейки.

— Ванда, что это за имя?

— Польское.

— Она полька?

— Ее отец.

— Он живет здесь?

— Нет. Где-то в районе Позена.

— Познани.

— А, все равно.

— А ее мать?

— Живет здесь и сейчас.

— Что-то связанное с войной?

— С иностранными рабочими. — Рихард набил трубку табаком. — Его пригнали сюда, она раз-другой сунула ему буханку хлеба, и после войны он здесь остался. Этого никто не понял тогда.

— А другие поляки здесь были?

— Да, но те-то ни за что бы не остались.

— А потом любовь кончилась?

— Любовь пожалуй что и нет. Но он у нас никак не мог прижиться.

— И ты ему не помог?

— Как ты это себе представляешь?

— Не знаю.

— Нам приходилось в первую очередь думать о себе, так это было тогда.

Меня поразило, что Рихард такое сказал, Рихард с его обостренным чувством справедливости, граничащим порой с наивностью, — ведь тогда на заводе он хотел усовершенствовать работу всех комиссий, в первую очередь руководящих, и ни на одном собрании, как говорится, не лез в карман за словом.

— Вы наконец пойдете есть? — спросила Кати.

— В самом деле, — сказал Рихард, и я заметил, что его обрадовало это приглашение.


После обеда я постарался целиком сосредоточиться на предстоящем экзамене. Возможно, дело было еще и в том, что мне никак не приходили в голову слова, которые я мог бы сказать Ванде, окажись она снова возле забора. Один раз мне показалось, будто она смотрит на меня, но, когда я поднял голову, я увидел лишь ее спину. И тогда я снова погрузился в свою полимеризацию.

Вечером мы с Рихардом снова отправились в усадьбу; здесь, как и вчера, сидели мужчины со своим пивом, со своими разговорами, и мы говорили о химии и о политике, о новых комбайнах и о свиноводстве, об университетах и о люпине.

Пастух Юшко засунул руку себе под рубаху, почесал грудь и степенно произнес:

— Ну что ж, ты заполучил себе умного сыночка, Рихард.

— Точно, — сказал Рихард, — он в самом деле мог бы быть моим сыном.

Я поглядел на него с изумлением. И подумал: а разве не испытывал я всегда интуитивно по отношению к Рихарду родственное чувство, хотя никак не мог уяснить себе его природу? И разве не ощущал я нечто большее, чем просто чувство рабочего товарищества, особенно после того, как он вернулся в свою деревню, потому что ему не понравилось работать в химической промышленности?


Когда перед сном я бродил по своей комнате, раздетый, без очков и еще не обсохший после мытья, мне вдруг пришло в голову, что в доме напротив, в комнате на первом этаже, я смог бы увидеть Ванду. Ощупью я нашел очки, выключил свет и подошел к окну, но Ванды в комнате не было. Я простоял так довольно долго, и ощущение у, меня было такое, будто я замышляю кражу со взломом.

Тут Ванда появилась в комнате; она перетаскивала какие-то вещи, и лицо у нее было напряженное. Волосы падали ей на глаза, она то и дело пыталась убрать их назад.

Потом и она погасила свет. Я по-прежнему стоял неподвижно. Я пытался представить себе, как Ванда раздевается там, в темноте, и как она при этом выглядит, но у меня ничего не получалось.

Я нашел на небе Большую Медведицу и Полярную звезду, прямо по диагонали над ней, на расстоянии, равном высоте трапеции, помноженной на пять, не помню только, кто мне это объяснил; Кассиопея сладострастно влеклась по темно-голубому полю… а когда я снова взглянул прямо перед собой, я увидел Ванду. Она стояла у окна уже раздетая и смотрела вдаль, на поля, потом она погладила побеги винограда за окном, несколько раз рассеянно провела рукой по волосам, а потом подняла глаза на меня. Она скрестила руки, прикрыв ими грудь, впрочем, может быть, она меня и не заметила, может, просто ей было холодно.

Я глядел на нее не отрываясь. Она тоже не двигалась. На секунду я бросил взгляд на улицу, где как раз прогромыхала машина, а потом опять взглянул на нее, но ее уже не было. Я постоял еще немного, но она больше не появилась.


На рассвете я проснулся. Мне снилось, будто я стою перед профессором Хольценбринком и абсолютно не представляю себе, как получают каучук. Лицо профессора становилось все больше и больше, оно раскачивалось из стороны в сторону, и изо рта, который с шумом открывался и закрывался, как у фигур на Руммельплатц, падали вниз слова о моей безграничной глупости, эти слова ударяли прямо в меня, они причиняли боль, как будто были сделаны из металла, и, когда я встал с постели, я почувствовал, что спина у меня взмокла от пота.

Я дотащился до сумки и стал с судорожной поспешностью извлекать оттуда таблицы и книги, я листал страницу за страницей и искал как можно более точные процентные числа уксусной кислоты, латекса, воды, натрия и бутадиена, а когда я заметил, что некоторые данные противоречат друг другу, что они вовсе не так уж точны, я уселся на полу, как ребенок, которого обидели, и стал тихо сыпать вокруг себя проклятьями. Потом я начал заучивать все числа подряд, хотя и понимал, насколько это бессмысленно, и еще в постели я бормотал данные S и всех соединений N, а каучуковые штамповки обрушивались на меня во все большем количестве, пока я не оказался совершенно погребенным под ними, штамповки эти превратились в слова, я лежал, заваленный ими, будто в склепе, и знал, что только Карин сможет меня вызволить отсюда, умная, всезнающая Карин, у которой на все имелось волшебное слово и которая обняла бы меня, укрыв своими волосами, и все вокруг превратилось бы в цветущий луг, каучуковые формы стали бы маргаритками, у линии горизонта растущими прямо в небо, и каждая маргаритка превратилась бы в южную звезду.


Как это прекрасно — умываться прямо у колонки. Вода сильной струей бьет в лицо, захлестывает шею, холодными каплями стекает по спине и по груди. Я окатываюсь водой с ног до головы, будто собираюсь стать Нептуном. А может быть, это просто особое чувство чистоты, рождения заново после моей болезни в апреле.

Ванда прошла мимо забора, держа в руке буханку хлеба, она пожелала мне доброго утра и еще прежде, чем я успел произнести в ответ что-либо глубокомысленное — так по крайней мере я намеревался, — исчезла в дверях дома. Спустя несколько минут она появилась снова, держа в правой руке огромные ножницы, и направилась в сад.

Я медленно шел за ней вдоль забора. Умывшись, я повесил полотенце себе на шею, как заправский боксер, и, может быть, именно поэтому чувствовал себя особенно сильным. Тем не менее, когда она обернулась, мы оба взглянули друг на друга слегка испуганно.

— Вот это погода, а? — сказал я.

— Да, — сказала она.

— А ведь обещали дождь.

— Что?

— Обещали дождь.

— Да, — сказала она и улыбнулась, как будто видела меня насквозь.

— Впрочем, завтра пусть льет дождь, — сказал я.

— Почему?

— Завтра у меня экзамен.

— Ах вот как.

— Да, — сказал я.

— М-м-м, — ответила она.

— Но сегодня погода как раз для купанья, точно? — Я положил руку на забор и с силой втянул в себя воздух, как будто приготовился к большому рывку.

— Да, — сказала она.

— В самом деле? — спросил я.

— Если хотите, — сказала она и принялась щелкать своими ножницами.

— А вы пойдете со мной? — спросил я, еще не веря, и сразу понял, как нелепо прозвучал сейчас этот вопрос и каким идиотом я выглядел.

— Если хотите, — повторила она, и ее вежливость, или как там еще это можно было назвать, несколько сбила меня с толку. Она подошла ближе к забору.

— Сейчас?

— Сначала мне надо в школу.

— Вот как.

— Да, — сказала она.

— Меня зовут Ахим, — сказал я.

— Ванда, — ответила Ванда.

Я заметил, что от волнения она слегка косила одним глазом и ее нежные веснушки проступали отчетливее.

Женщина крикнула из окна:

— Ванда, ты не должна мешать молодому человеку.

— Да, мама, — пробормотала она.

— Но она мне вовсе не мешает, — сказал я.

— Принеси мне цветы, Ванда, — сказала женщина и отошла от окна.


Ванда ехала впереди по вымощенной булыжником дороге, и при каждом толчке ее старый велосипед громыхал так, будто вот-вот собирался развалиться. Она ехала быстро и уверенно, — и по тропинке пологого склона, и по пустынной аллее, обсаженной черешней, и по лесу. Всю дорогу мы молчали. Озеро оказалось на деле небольшим прудом, поросшим камышом и окруженным заболоченными лугами. Тем не менее на другом берегу расположилась группа деревенских парней со своими девушками, их мотоциклы темнели среди берез.

Мы разыскали небольшой участок суши, где тропинка подводила прямо к воде. Пока я снимал с багажника одеяло, мне бросилось в глаза, что парни на том берегу вовсю уставились на нас. Я тут же расправил плечи, чтобы они могли убедиться, какие у меня мускулы. А может, я расправил плечи из-за того, что рядом была Ванда.

Ванда разделась чуть в стороне, на ней был старенький купальный костюм, из которого она уже выросла, резинки на ногах врезались в тело. С каким бы удовольствием я предложил ей тут же снять с себя это барахло, но я не сомневался, что при таком предложении Ванда упадет в обморок.

Она улеглась рядом на одеяле. Лечь она постаралась так, чтобы совсем не коснуться меня. Она повернулась ко мне и взглянула так, будто мы еще никогда не виделись и она только сейчас меня узнала. Потом она смотрела уже в сторону.

— Вы сразу хотите в воду? — спросила она и растерла травинку между пальцами.

— Как ты хочешь, — сказал я.

Она удивленно взглянула на меня. Потом сказала:

— Наверное, все студенты говорят друг другу «ты».

Я кивнул и сказал шутливо:

— Потому что мы все члены Союза свободной немецкой молодежи.

— Я тоже, — сказала Ванда улыбнувшись, и ее судорожно сжатые губы слегка разжались.

Естественно, я приписал это моему не очень явному превосходству — ведь у меня было уже три женщины, в отношении же Ванды я и предположить не мог чего-то такого. К тому же мне польстило то, что она приняла меня всерьез как студента.

Когда мы поплыли к маленькому островку, пробираясь между листьями кувшинок и их травянистыми стеблями, парни на другом берегу тоже бросились в воду; скоро они настигли нас и принялись нырять рядом, проплывая под нами, они окружили нас с дикими криками, и я увидел растерянные, умоляющие глаза Ванды, но не понял заключенной в них мольбы. И вдруг парни разом исчезли.

Брызгаясь и отфыркиваясь, мы поплыли назад к нашим мосткам. Она легла в точности, как и прежде, стараясь, чтобы даже ноги наши никак не касались друг друга. Я хотел было уже продемонстрировать легкую обиду, но вопреки собственной воле пришел к выводу, что и так все очень хорошо. Я вдыхал запах ее кожи, она пахла иначе, чем у других женщин.

— Почему ты так посмотрела на меня?

— Когда?

— Когда подплыли те ребята?

Она помедлила, потом спросила:

— А как я посмотрела?

— Ты же знаешь.

— Нет, я не знаю.

Я закурил сигарету и посмотрел на Ванду сверху вниз, я ощущал свое огромное превосходство, хотя и не знал, почему собственно. Впрочем, это было мне все равно.

Она не выдержала моего взгляда и тут же спросила:

— У нас есть что-нибудь попить?

Она все еще избегала произносить «ты», это меня немножко злило, но я хотел сохранить свое превосходство, и подобная мелочь не должна была выводить меня из себя. Я порылся в дорожной сумке, вытащил оттуда старую пивную бутылку и сказал:

— Вода з сокием.

— Что это такое?

— Клубничный лимонад.

— А язык какой?

— Польский.

Она посмотрела на меня удивленно и недоверчиво:

— Ты знаешь польский?

— Немножко.

— Ты был в Польше?

— В Познани, — солгал я.

— В Познани, — повторила она.

Я поймал себя на том, что изучаю ее, как врач изучает, своего пациента, мне показалось это нехорошо, и я уткнулся лицом в одеяло.

— Там еще остались настоящие извозчики, — сказала она.

— В Познани?

— Да, в Познани.

Она произносила это слово иначе, чем я, как-то больше на польский манер, и я почувствовал себя уличенным в собственной лжи. Я пошарил рукой в поисках спичек.

— Когда ты там была? — спросил я.

— Я никогда там не была.

— И ты говоришь с такой уверенностью?

— Один человек рассказал мне это.

— А если все это сказка?

Она взглянула на меня с негодованием. Мне было невдомек, в какое больное место я сейчас угодил, я не смотрел на нее.

— Тогда это очень красивая сказка, — произнесла она наконец. Она сказала это очень убежденно.

Я следил за полетом двух стрекоз, которые танцевали друг с другом, странно замирая в воздухе, падая и снова взмывая вверх, рывком они сорвались с места и исчезли в камышах.

— Это был мой отец, — сказала она.

— Ты знаешь своего отца?

— Он приезжал сюда три года назад.

Я заметил, что от волнения она снова начала слегка косить и у нее снова проступили веснушки. Ее догадка, будто я знаю про ее отца, была мне неприятна — она снова меня уличила.

— Он хотел повидать мать, — сказала она и посмотрела в небо отсутствующим взглядом.

— А тебя?

— И меня тоже.

— А деревню?

— Может быть.

— У него есть семья?

— Да.

— И у тебя есть братья и сестры?

— Два брата. — Она улыбнулась, не глядя на меня, криво улыбнулась одним только уголком рта. — Сводные братья.

— Тогда ты знаешь Познань лучше, чем я.

— Да, конечно.

— Мне так хочется тебя сейчас обнять, — сказал я и намерился было это сделать.

— Уже поздно, — сказала она.

Я не знал, кто кого знает лучше — она меня или я ее. Я не знал, о чем она думает. Я не знал, печальна она или счастлива. Я не знал ничего.

Мы оделись и молча поехали назад в деревню. Спускающийся вечер был нежен, как будто в стародавние времена.


Карин была единственной, «оторвавшей» по химии, как и всегда, «отлично», Карин, наша маленькая Кюри. В коридоре она схватила меня за плечо, засмеялась, откинув волосы назад, и спросила:

— Ну, куда мы пойдем?

Я назвал кафе, хотя после моего «удовлетворительно» душа у меня совсем не лежала к кофе и к сладким, чем-то посыпанным пирожным, которые мы станем поглощать в неимоверных количествах, к коньяку в умеренном количество и к бесконечным общим разговорам, ведь, конечно же, все пойдут вместе с нами.

В кафе, пока во всех подробностях обсасывалась метода экзаменов у профессора Хольценбринка, Карин то и дело незаметно поглядывала на меня, и в глазах ее вспыхивал блеск, какого я прежде никогда у нее не замечал. Я чувствовал легкое беспокойство, когда ее лицо оказывалось рядом с моим. Она взяла сигарету у Адди.

— Ты наверняка слишком много времени уделял женщинам, — сказала она, прикуривая из моих рук и заговорщицки улыбаясь.

— Ерунда, — сказал я мрачно. Я знал, что только благодаря счастливой случайности меня пронесло мимо «неуда».

— Смотрите-ка, он покраснел, — закричала Карин весело.

— Да еще как, — сказал Адди.

— У него появилась новая пассия, я угадал?

— Он питает склонность исключительно к пожилым дамам.

— Да Ахим уже вообще ничего больше не может.

— Моя хозяйка как-то сказала мне: «Господин Бретшнейдер, загляните в будущее — две тысячи раз мужчина может доказать, что он мужчина, а дальше — все».

— Вот я вам и говорю, Ахим кончился.

— Да оставьте вы его в покое.

— Малыш, а ты действительно покраснел, — тихо сказала Карин и отвернулась, и они заговорили о скрещивании генов, это стало сразу общей темой разговора, а потом еще о чем-то в этом роде, и в конце концов все снова перешли на Хольценбринка. Когда мы наконец вышли из этого кафе и на прощанье дружно послали друг друга к черту в преддверии следующего экзамена, я снова заметил у Карин тот же блеск в глазах. Я неуверенно протянул ей руку, но она спросила:

— Ты меня проводишь?

Мы пошли пешком вдоль старого порта, где дремали лодки, нагруженные мелким углем, а затем по платановой аллее. Новые корпуса общежития четко вырисовывались на фоне неба.

Но в ее комнате была еще эта Анна, изучавшая историю культуры, с ней можно было беседовать о всевозможных эстетических учениях, но только кому захочется беседовать об эстетических учениях, да еще в такое время, подумал я. Карин смотрела на меня восторженными глазами. Мы вышли в коридор, и я стоял совершенно подавленный, пока Карин подслушивала, что происходит за дверями, и слегка постукивала по ним, потом она подозвала меня к одной из них и прошептала:

— Думаю, что экономисты давно уже отвалили.

— Прекрасно, — сказал я.

— Что делать, если нигде нельзя спокойно пообщаться, — сказала она.

— Вот тут ты права, — сказал я.

— Ты сможешь открыть дверь?

— Нужна отвертка.

Карин ушла и вскоре вернулась с огромной отверткой. Но я уже так волновался, что никак не мог нащупать ею маленькие винтики, и примерялся снова и снова.

— Ну давай же наконец, — прошептала Карин.

Мимо прошли три девушки, одна из них спросила:

— Что это вы здесь суетитесь?

— Заело, — сказала Карин.

— Ну, раз так, — сказала девушка и хихикнула.

Пот стекал у меня со лба. Наконец, когда я уже почти сломал шуруп, дверь поддалась.

Комната была уютной, наши предшественники даже заправили постели, а на книжной полке стояли белые гвоздики, еще совсем свежие.

— А они действительно уже уехали? — спросил я неуверенно.

— Совершенно точно, — сказала Карин и раскрыла окно.

Я в нерешительности стоял у двери. Мне было немного не по себе.

Карин подошла ко мне. Она остановилась напротив меня, улыбнулась и сказала: «Эй!»

— Эй, — ответил я».

Она положила руки мне на плечи, провела рукой по шее, почесала за ухом.

— Я спокоен, — сказал я тихо.

— Вижу.

Я неловко поцеловал ее, и она отчаянно уцепилась за мои уши; а когда к ней снова вернулось дыхание, она сказала: «Мой Юстус», и все опять стало так, как уже было пару раз, легко и красиво, и даже то, чем когда-то она могла здорово меня разозлить, этот намек на то, что я никогда не достигну уровня господина фон Либиха, — все это было лишь проявлением близости, и я быстро отнес ее на одну из кроватей.

— Ничего не рвать, — сказала она, заметив, что я о трудом справляюсь с ее кнопками и застежками; она сама помогла мне, и я крепко поцеловал ее у изгиба шеи и, уже не владея собой, принялся ласкать ее грудь.

Позже, когда она приблизила ко мне свое лицо и испытующе поглядела на меня, я осознал, что это была действительно она и что ради нее я мог решиться на многое.


На следующим день мы отправились на дачу к ее дяде, архитектору, который жил в просторном доме, рассчитанном на целую семью. Он очень много говорил, непрерывно двигался, без конца смеялся и умел рассказывать удивительные анекдоты о тех писателях и художниках, для которых он по сходной цене разрабатывал проекты небольших вилл. Он покатал нас по окрестностям на своем старом «мерседесе», он досконально знал все о разбросанных вокруг замках и других постройках, он проектировал стройматериалы будущего, все строго по формулам, и я с большим трудом мог уследить за ходом его рассуждений.

За обедом я, как и дядя, восседал в белоснежной рубашке, это он выработал у меня такую привычку, и тогда мне казалось, будто я нахожусь в каком-то другом мире. Сам я затруднился бы сказать, нравится мне это или нет, так же как и долгие разговоры за чашкой кофе в послеобеденные часы. А по вечерам съезжались гости — архитекторы, фармацевт, преподаватель физики, — и тогда этот самый дядя тут же выдвигал Карин на передний план, а моя тихая ревность росла. Нередко я ловил себя на том, что слежу за Карин, впрочем, ее манера держаться действительно производила впечатление: она улыбалась, живо реагировала на все шутки, на все забавы и в то же время соблюдала известную дистанцию, чувствовалось, что дяде это тоже нравится, и это меня в нем слегка подкупало, хотя в общем он был мне чем-то неприятен.

На четвертый день дядя уехал. На прощанье он произнес небольшую речь, в которой завещал нам не предаваться излишествам и время от времени вспоминать об экзамене; когда он усаживался в свой «мерседес», Карин чмокнула его в обе щеки.

Мы махали руками до тех пор, пока дядин автомобиль не выбрался за ворота. После этого Карин повернулась и посмотрела на меня долгим взглядом. Мы пошли в дом. Было как-то непривычно находиться вдвоем в таком доме, возможно оттого, что я вообще не оставался ни разу вдвоем с женщиной в целом доме, и тут ко мне подступило нечто, похожее на чувство ответственности. Думаю, что и Карин испытала что-то похожее, возможно, она потому и схватила меня за плечо и за руку и повлекла в постель, что ей хотелось от этого чувства избавиться.

Так мы в течение двух недель готовились к экзамену. Я схватил «неуд».


В июле я опять поехал к Рихарду. Как и в тот раз, потный от волнения, я протащился по деревенской улице, теперь, правда, я уже хорошо ориентировался в переулках. Я вошел в сад и поприветствовал Рихарда и его жену, а потом мы уселись на скамеечке на свежем воздухе и выпили пива. Рихард все время что-то рассказывал, а я то и дело исподтишка посматривал на соседний дом, просто из чистого любопытства, говорил я сам себе, ведь все это меня уже совершенно не интересует, к такому выводу я пришел во время многочасовой тряски в автобусе. Когда одно из окошек в доме отворилось, я тут же уставился туда — это была мать Ванды.

Я обернулся к Рихарду, ожидая продолжения разговора, но он сказал обиженно:

— Ванда уехала к тетке.

— Вот как, — обронил я вскользь.

— Вот так, — сказал он язвительно.

— Ну что ж, — сказал я.

Вскоре Рихард опять рассказывал о своем: он всегда мечтал обслуживать круговую автоматическую доилку, и временная неудача с косилкой не должна помешать ему идти по этому пути, так же как и эти кормовые конвейеры, их он уже достаточно видел на своем веку, или там полуавтоматические колосники, и чем больше он обо всем этом рассказывал, тем меньше я понимал его слова.

А когда он скрылся в доме, до меня дошло, что все это время я попросту его не слушал и думал только о Ванде. Одиночество и ярость охватили меня с такой силой, что я остался сидеть на скамейке, ничего не сознавая. Я попытался думать о Карин, но и это не помогло.


Через два дня неожиданно появилась Ванда. Она бежала ко мне по саду, будто мы расстались только вчера, она улыбалась, скороговоркой рассказывая что-то о городе, в котором жила ее тетка, и только через какое-то время, когда я не нашелся, что ей ответить, она удивленно посмотрела на меня, и веснушки заискрились у нее на лице.

— Я ждал тебя, — сказал я.

Сначала она ничего не ответила, потом кивнула.

— Может, сходим к крепости, — предложил я.

— Да, может быть, — сказала она.

— Мне бы этого очень хотелось, — сказал я и провел рукой по забору.

— Да, конечно, — сказала она.

После обеда мы направились к холмам, заросшим акацией, которые здесь почему-то назывались горами. Когда мы вышли из черешневой аллеи и побрели по разбитым полевым дорогам, я нащупал ее руку и тут же почувствовал, что она хочет вырваться, правда, она оставила свою руку в моей, и только на следующем повороте, когда нам надо было обходить большую выбоину, она вырвалась и быстро пошла вперед. Она молчала всю дорогу, пока мы не добрались до разрушенной крепостной стены.

— Здесь жил граф Гартенштейн, — сказала она тихо, как будто боялась потревожить тень графа, а когда заметила, что я смотрю на нее, стала рассказывать о роде Гартенштейнов более обстоятельно, совсем как словоохотливый экскурсовод-пенсионер, чуть нараспев произнося слова; вдруг она резко оборвала свои объяснения и пошла прочь.

Когда мы вышли из леса, она сказала:

— Я была здесь пять лет назад вместе с классом.

— С твоими подругами, да?

— У меня нет подруг.

— Совсем нет?

— Настоящих нет.

— Из-за того, что ты такая застенчивая?

— Из-за моего отца.

Мне всегда становилось чертовски неприятно, когда я путал причину со следствием, ведь я был очень высокого мнения о своих умственных способностях, поэтому я быстро пробормотал что-то несущественное и отвел взгляд в сторону, а потом сказал:

— Ясно, ты же наполовину полька.

— Полячка, — сказала она.

— Ну что ж, — сказал я.

Мы молча дошли до аллеи. Мне очень хотелось сказать что-нибудь такое, что касалось бы только нас двоих, но я боялся, как бы она не подумала, будто мною движет всего лишь сочувствие, впрочем, я и сам сомневался, не было ли в моем отношении к ней кое-чего и от сочувствия тоже.

Ванда принесла пару черешен, они были еще неспелые, и она навесила их мне на уши. Потом присмотрелась, оценивая, насколько они мне подходят.

— Как цыган, — сказала она.

— Цыган и полячка, — сказал я.

Она взглянула на меня, как будто испугавшись чего-то, и тут я взял ее за плечи и привлек к себе. Я хотел было поцеловать ее, но она уперлась руками мне в грудь, и ничего не оставалось, как только вымученно пошутить, и дыхание мое при этом было тихим и прерывистым:

— Тебе ведь уже восемнадцать.

Она судорожно рассмеялась, а потом сильно прижалась губами к моим губам, так что чуть не укусила меня.

Потом она спрятала лицо у меня на груди, и так мы простояли какое-то время, я чувствовал, как ее все сильнее бьет дрожь, будто она и в самом деле очень сильно замерзла.

Разжав свои объятия, она оглянулась и посмотрела, не видел ли нас кто-нибудь с поля или с дороги. Потом пригладила рукой мои волосы, и мы пошли назад в деревню.


Вечером в клубе были танцы. Ванда надела белое платье, которое было ей чуть велико, но все равно вид у нее был торжественный, чуть ли не высокомерный, впечатление это еще усиливалось из-за подкрашенных век и помады на губах, и, только когда она легонько погладила меня по плечу, я понял, что это действительно Ванда.

Зал встретил нас шумом голосов, клубами табачного дыма, ритмичными аккордами электрогитары и пивными парами. Было как в обычной студенческой столовке, и я сразу почувствовал себя в своей стихии. Ванда была слегка ошарашена, но старалась не показывать виду.

Нам помахали двое сподвижников Рихарда, все вместе они работали над усовершенствованием конструкции сеялки, я ответил на их приветствие, но рядом с ними свободных мест не было.

Мы протиснулись к столику, который вклинивался между вешалкой для пальто и большим рассохшимся ларем.

Кельнер тут же принес два пива, и Ванда стала поспешно и жадно пить, даже слегка поперхнулась.

— Хорошо здесь, правда? — быстро сказал я.

— Да, — сказала Ванда, вздохнув.

— Вот видишь, — сказал я, — а ты не хотела идти.

— Да. Ты еще ничего не понял.

— Ах, не говори так, — сказал я и почему-то почувствовал раздражение.

После первого танца кельнер еще раз принес пиво, и опять без малейшего напоминания с моей стороны. И снова Ванда бросилась пить его слишком поспешно и при этом глядела на меня так, будто я должен был ей в чем-то помочь.

— Уж эта раскрутит тебя на выпивку, — громко сказал кто-то за соседним столиком.

— Да ведь все поляки пьяницы, — сказал другой.

— А тем более сейчас, когда она стала взрослой дамой.

— Это уж точно, грудь у нее в порядке.

— Тем городского и взяла.

— Ты, послушай, мы пасем своих козочек сами.

Я взял Ванду за руку, но в глаза ей не посмотрел, я глядел в сторону, и мне было мучительно неловко, хотя сам я не был ни в чем виноват, должно быть, у меня даже выступил пот, лоб покрылся испариной, так глупо все это было.

— Не обращай внимания, — сказал я, но, когда встретился с ней взглядом, понял, какой дешевкой и нелепостью отдавала эта фраза, и тогда я сказал: — Пошли танцевать.

Мы толклись на пятачке вместе с другими, пока оркестр наигрывал «Баттерфляй».

Когда мы снова сели на место, я заметил возле стойки Рихарда; как обычно, он принес с собой собственное пиво, я попросил Ванду подождать минутку, а сам направился к Рихарду, и мы быстро выпили по кружечке светлого. Я был рад встретить его здесь.

— Ну как, — спросил он, — присматриваешь за ней?

— Еще бы, — сказал я.

— Тогда все в порядке, — сказал он.

— Пока, — сказал я.

Рихард взял свой бидон с пивом и еще раз помахал мне, выходя. Обернувшись, я увидел Эриха, тракториста.

— Добрый вечер, — сказал я.

Он расхохотался, перемешав смех с икотой, и сказал, явно забавляясь происходящим:

— Вечер добрый.

— В чем дело? — спросил я.

Мне казалось, что я очень мужественно выдерживаю его взгляд.

— Ни в чем, — медленно ответил он. — Да и в чем может быть дело?

— А я было уже подумал… — сказал я и хотел вернуться назад к столику.

И тут он преградил мне рукой дорогу. Наклонившись ко мне, он спросил:

— Ну и как она — по совести?

— Кто?

— Не строй из себя дурачка, эта полька.

В лицо мне пахнуло теплым пивным перегаром.

— Ах вот оно что, — сказал я.

— Ну скажи, как она в этом деле?

— Великолепно, — сказал я.

Он засмеялся, обернулся и проревел:

— Ну, вы слышали — великолепно!

Лишь посередине танца я заметил, что кто-то заказал песенку о польском городке, польской девушке и еще там было что-то в этом роде, все подпевали, но как обычно, так что мне ничего особенно не бросилось в глаза, и я решил, что все наконец-то утихомирились. В то же время я чувствовал, как у Ванды и у меня вспотели ладони, и взгляды наши, которыми мы обменивались в танце, посерьезнели.

Когда мы уходили с пятачка, Эрих снова преградил нам дорогу, он засмеялся и сказал:

— Это я для тебя заказал. Особо.

— Странные у тебя идеи, — сказал я.

— Ты чего, меня с дерьмом смешать хочешь? — спросил он громко и резко. Все вокруг посмотрели на нас.

— Это почему же? — сказал я.

— А я говорю, что ты меня с дерьмом смешать хочешь, — проревел он. — Является такой неизвестно откуда и строит из себя ученого. Плюет на нас, работяг, скотина.

— Не пори чушь, — огрызнулся я в ответ.

Мне бросилось в глаза, что он отодвинул стул в сторону. Я лишь успел положить очки на стол, и Эрих тут же насел на меня. Первый раз он угодил мне всего лишь в плечо, второй удар пришелся по скуле, тут я ударил в ответ и заметил удивление на его лице. Я сумел еще раз перехватить его выпад и, собрав всю злость, врезал ему пару раз по лицу. И снова я увидел его удивленные глаза, а потом он нанес мне устрашающий удар. Медленно сползая на пол, я подумал, что теперь в глазах Ванды буду героем.

Когда я поднялся, другой тракторист сказал мне:

— Не обращай внимания, Эрих всегда лезет в драку, как напьется.

У меня между тем так ныло тело, что я все же «обращал внимание» и проклинал этот клуб, и всю эту чертову деревню, и вообще весь свет, а Ванда в это время держала меня за плечо, и в глазах ее был страх.


Мы побрели вдоль улицы. Музыка с ее ритмичными перепадами звука становилась у нас за спиной все тише, девичий смех в паузах тоже. Вдали слышался собачий лай. Над церковью светила луна.

Мы снова пришли на черешневую аллею. Встали под деревом. Я поймал на себе ее внимательный взгляд, в котором тоже таилась неуверенность.

Я не шевелился, пока она ощупывала мой лоб, скулу, плечо. Кожа на кончиках пальцев у нее была шершавой.

— Это все из-за меня, — сказала она.

— Не говори так, — сказал я и, притянув ее к себе, почувствовал, как напряглась ее грудь. Она опять чуть не укусила меня, целуясь, но, как мне показалось на этот раз, вовсе не от неумелости — в этом была нежность, которая делала меня беспомощным и одновременно сводила с ума.

Я заметил, что уже больше не отдаю себе отчета в своих действиях и руки мои творят что-то, о чем я и сам не догадываюсь. Я ощутил материю ее платья, потом застежку, а потом уже только кожу, гладкую, слегка влажную кожу, и я произносил слова, смысл которых до меня не доходил — ведь на самом деле я хотел ей сказать совсем другие слова, но не умел.

Тут наши тела встретились, и мы тихо рассмеялись — и в одно мгновение ушло все, что нас разделяло, что нас когда-то разделяло, и я держал ее за руки все это время, как будто бы теперь, особенно теперь, я не смел ее отпустить, а мои пальцы скользили по ее коже, как будто они хотели узнать о Ванде все-все, и я отчетливо почувствовал, как мы оба оторвались от земли.


В следующее воскресенье мы опять отправились на озеро.

Мы выискали себе местечко, надежно укрытое камышом, так что мы могли делать там все, что хотели. Когда Ванда разделась и медленно подошла ко мне, переполненная сознанием своей женственности, переполненная настолько, что еще неделю назад мне это показалось бы немыслимым, я сказал:

— Ева.

— Мы что, в раю?

— Возможно.

— Тогда мы должны в нем остаться.

— Разве это так просто? — Я еще не совсем избавился от чувства собственного превосходства.

— Тогда давай мы сами не будем ничего делать сложным, — сказала Ванда.

Меня снова поразило, что она принимает все как само собой разумеющееся и тем самым как будто берет под свою защиту и меня.

Она легла рядом со мной и сказала:

— А может быть, его вообще не существует, рая?

— Существует, если только в это веришь.

— Тогда я хочу верить.

Что-то испугало меня в этой фразе. Что касается Карин, то я знал точно — ее жизнь без меня вряд ли существенно изменится. А как быть с Вандой? Откуда такое доверие? Что это, любовь? Или нечто другое?

— Однажды я была в замке с отцом, — сказала Ванда. — Он поразился, как наш замок похож на тот, что рядом с его деревней.

Я взглянул на Ванду, но она не смотрела на меня.

— Отец сказал: прошедшие века не так уж разнятся, почему же люди теперь так трудно понимают друг друга?

— Ну и как, ты знаешь ответ? — спросил я. Ничего другого в ответ на ее слова я придумать не мог, и это было обидно, все-таки я был на три года старше.

— Нам нужно когда-нибудь съездить в Познань. — Она произнесла это как-то торжественно.

Мы поплыли к другому берегу, а парни лишь глазели на нас, будто мы были диковинными зверьми, — после драки все были настроены миролюбиво. Даже когда я заметил, что они за нами наблюдают, я не испытал обычного раздражения. И я еще раз дал себе слово всегда оберегать Ванду.

Мы поплыли вниз по течению к острову, а потом назад к нашему месту, и Ванда демонстрировала мне, как долго она может пробыть под водой, это было и в самом деле поразительно. Плавала она тоже быстрее, чем я, хотя при этом она еще успевала болтать, смеяться и строить гримасы. Потом она еще раз нырнула и крепко уцепилась за мои ноги.


— Ты еще приедешь? — спросил Рихард.

— К вам?

— К Ванде.

— Почему ты спрашиваешь?

— Это твое личное дело, я понимаю.

Я полез за сигаретой.

— Мы все немного заботимся о ней, это тебе ясно?

«Вам бы лучше позаботиться тогда о Яне», — подумал я ожесточенно, хотя и понимал, как это глупо с позиций сегодняшнего дня выносить легковесные суждения о прошлом. В то же время меня раздражало, что я обязан кому-то другому объяснять все, что связано с Вандой, пусть даже этот другой — Рихард.

— Ты должен отдавать себе отчет в своих действиях, — сказал Рихард и протянул мне сигарету.

— Это все пока слишком неожиданно для меня.

— Ты же знаешь, что после твоего отъезда ей будет здесь еще труднее, чем прежде.

— Наверное, это так, — сказал я. — Но почему я должен думать об этом? Почему я должен принуждать себя к чему-то?

— Значит, ты не любишь ее по-настоящему.

— Я не знаю.

— Тогда лучше уезжай сразу.

— Но я же не могу сейчас думать о семье.

— А я думаю о том, что будет с ней.

— Ты же знаешь, как долго мне еще учиться. А потом, может быть, еще и диссертация.

— Тогда стань профессором и оставь ее в покое.

Самое неприятное было то, что Рихард говорил со мной так спокойно, и я знал совершенно точно, что это было обманчивое спокойствие.


— О чем ты думаешь? — спросила Ванда.

— О Познани.

— О нашей с тобой поездке?

— Да.

— Но в Познани мы совсем не задержимся. Сразу поедем в деревню.

— Да.

— А он будет стоять у двери, — сказала Ванда.

— Наверняка, — сказал я. — Без сомненья.

— И он скажет: «Дзень добры, дети». Так он всегда говорит.

Я увидел перед собой отца Ванды, на нем был черный костюм, украшенный веточкой мирта, он широко простер руки и благословил нас, а затем из всех домов послышалось пение, хотя кругом не было ни души. А когда отец Ванды склонился ко мне и испытующе заглянул в глаза, я увидел, что у него лицо Рихарда.

— И ты построишь там большой завод, такой большой, как тот, на котором ты работал вместе с Рихардом.

— Для чего?

— Что же ты думаешь, там, в деревне, не нужна химия?

— Но зачем там такой большой завод?

— Не просто большой. Огромный.

— Ну хорошо, — сказал я.

— Я буду начальником строительства, и мы будем объясняться друг с другом только формулами.

Я улыбнулся чуть вымученно, встал с места, и мы направились вниз к озеру. Мы поплыли к острову, но вода была холодной, а когда мы выбрались на берег, скрылось и солнце.

— Завтра мы поедем в город, — сказала Ванда.

— К дому твоего поэта.

— Конечно, — сказала она. — К Готтхольду Эмануэлю.

— Это звучит так чисто по-немецки.

— Да, — сказала она. — Не то что Ванда.

— Прекрати, — сказал я.

Думая об отце Ванды и о Рихарде, я попытался заснуть, но было слишком холодно. Я провел рукой по коже Ванды, она тоже была прохладной.

— Спи же, — сказала она.

— Не могу.

— Почему?

— Не знаю.

— Тогда не думай ни о чем.

— Я и не думаю.

— Нет, ты все время думаешь.

— О чем?

— О нас.

— Вот как, — сказал я и рассмеялся.

— Ты больше не приедешь, — сказала она и посмотрела на меня с пугающей нежностью.

— Как только тебе может прийти такое в голову?

— Я это знаю.

— Вечное твое недоверие, — сказал я и зарылся лицом в ее руки.


Ночью я проснулся. Мне было холодно. Я сразу подумал о ней. Подошел к окну, взглянул на комнату Ванды, но ничего не увидел.

Я вспомнил, что мы совсем не поговорили о том, что мне придется уехать раньше, на практику, и что вернуться сюда я смогу только в августе. Я попытался думать о своем чувстве к ней, что же это такое — любовь, или сочувствие, или дружба, или что-то совсем другое, что же, — и тут я снова вспомнил ее слова «я это знаю», откуда, откуда, и я увидел ее снова в тени замка, прошедшие века так похожи, ее слегка вспотевшее лицо, она в клубе, руки сложены на заборе, ты должен построить там завод, огромный завод, со глаза, когда она вернулась от тетки, и ее смех во время купанья, и ее испуганный рот там, под черешней, ты все время думаешь.

Я уселся на кровати, рассеянно убрал волосы со лба и стал искать сигареты, обшаривая карманы брюк и куртки. Я подумал: «И что только из всего этого получится». И еще я подумал: «Как же это, если я ее никогда больше не увижу». И еще я подумал: «Я слишком много курю».

Ощупью я нашел часы, но не смог различить время. Петух прокричал в третий раз.


Перевод Н. Литвинец.

Загрузка...