© Aufbau-Verlag Berlin und Weimar, 1972.
Дядя и тетя были хуторяне; со дня сотворения моего мира они обитали в своей усадьбе и знали там каждую песчинку. Вполне возможно, что в допотопные времена на месте теперешнего дома была земляная нора, в которой ютились их предки, а последующие поколения землепашцев совершенствовали эту нору, выкладывая ее камнем и деревом, пока не получилась усадьба.
Дядя и тетя будоражили землю плугом и мотыгами, вдохновляли ее навозом на дела, ну а земля отвечала им делами: картофелем, льном, гречихой. Дядя с тетей ели картошку, картошка и размоченная гречка жарились в льняном масле и потом снова превращались в песок на пашне.
Тетя Майка была женщиной набожной и носила черный платок, хотя он не мог обуздать ее рыжие букли. Дядя Липе, худой и смуглый, напоминал просмоленный столб; когда он выбривал с низко заросшего лба волосы, на коже появлялись морщины, похожие на летящих журавлей.
На рабочих инструментах дядя и тетя ставили метки — каждый свою, чтобы не перепутать; и если дядя ненароком хватал тетины грабли, то тут же отбрасывал их как заразные. Увы, тетя была пустоцветом, не под стать ни дяде, ни хутору.
Третьим комплектом инструментов пользовались сменявшиеся посезонно батрачки. С их приходом на хуторе начинали звучать душещипательные песни:
Сладко спит дитя, нежная былинка,
И еще не ведает, что он сиротинка.
У чужих людей спросит паренек:
Где отец и матушка, чей же я сынок?..
Для тети эти песни были что навоз для песчаника. На соседнем хуторе бобылем жил заика-столяр. Лицо его будто вылепили из меда и воска — он был повелителем шестидесяти пчелиных народов, с которыми менял сахар на мед; за то время, пока он складывал губы и членораздельно произносил слово пчела, успевала вылупиться рабочая пчелка. Он заготовлял впрок гробы для окрестных стариков и старух, почивших в осеннее ненастье или теплой весенней ночью; для молодух, скончавшихся родами; для парней, угодивших под копыта разбушевавшихся по весне жеребцов. Гробы стояли под навесом для ульев, где столяр ночевал в период роения пчел. Мне было жутко смотреть, когда он утром подымался из гроба, служившего ему ложем.
— Лучше попривыкнуть загодя, — успокаивал он меня, затратив на эту фразу минут десять.
Готовя к похоронам гроб, столяр подкладывал на днище слой стружек, а поверх настилал большой лист белой бумаги. Все мертвецы покоились на стружках; никто не заказывал для одра своих дорогих усопших пух и перья.
Однажды у столяра куда-то запропастилась чернильница. Он сорвал бумажную простыню, переворошил стружечное ложе, предназначенное покойнику Паулю Леману, выудил из стружек пропавшую чернильницу и, раздувая щеки, как старый кларнетист, сел выписывать счет.
Он играл на кларнете в деревенской капелле — это было его третьей профессией. Через деревянную трубку с заостренным концом и никелированными клапанами он изливал говорливому миру свои чувства.
Праздники на дядином хуторе отмечались по приказу земли: канун великого поста, когда она изъявляла готовность к новым делам, и сельский праздник урожая, когда она сдавала плоды своей деятельности.
Родственники на чисто вымытых телегах катили через пустошь к хутору. На столе появлялся жареный годовалый индюк в венке из красной капусты. Куры сносили по яичку в каждую из пятидесяти мисок с бульоном, а на фарфоровом блюде с синими цветочками дремала свиная голова, жуя пучок петрушки.
Все ели, пили, икали и похваливали угощение.
— Может, отведаете еще жареного бычка? — предложил дядя.
Тетя, смутившись, прикрыла лицо фартуком:
— Липе, а ведь бычка-то мы продали…
— Неужто продали? Значит, лишний был. Да, вот как мы живем, — хвастался дядя.
Гости перемигнулись, а дядя сказал:
— Майка, а ну сыграй-ка!
Тетя извлекла из кармана фартука завернутую в носовой платок губную гармошку, поднесла к благочестивым губам, и завибрировавшие от ее дыхания латунные язычки издали первые звуки песни о «Верном товарище». Между звуками следовали большие паузы; у каждого гостя было время прислушаться и сообразить что к чему, пока тетя подыскивала следующую ноту. Со второго куплета мужчины стали подпевать. Разгоряченные «Котбусовской хлебной», они справились с куплетом раньше тети и успели опрокинуть еще по стопке. Один лишь дядя танцевал с батрачкой, не останавливаясь даже во время немых пауз.
К полуночи гости, держась за животы, разбрелись по лугу в разных направлениях.
Начернив копыта рыжего мерина сапожной мазью, дядя возил в городок коровью и куриную продукцию и хвастался там перед женщинами:
— Нужны вишни и сливы? Пожалуйста. Приезжайте, берите, сколько захочется. Груши и яблоки? Приезжайте, у нас всего полно!
Одинокие горожанки наведывались на хутор, а дядя помогал им взбираться то на дерево, то на сеновал.
У тети не было детей, зато у дяди — множество: через год по одному от каждой батрачки. Правда, еще до появления младенца на свет дядя находил для батрачки мужа за приданое и таким образом пристраивал девку. Дядина страсть к размножению поглощала все, что приносило небольшое хозяйство.
Никто из родни не говорил: «Бедные батрачки!» Все причитали: «Бедная, несчастная тетя, как она это терпит!»
Воскресные богослужения у церкви и христианский отрывной календарь помогали тетиному сердцу смиряться: «Где вера, там любовь; где любовь, там благословение; где благословение, там бог; на бога уповаешь — в нужде не унываешь»!
Весной на хуторе появилась новая батрачка. Мне захотелось взглянуть на нее, когда начали собирать раннюю вишню. Было воскресенье, час до полудня. Щебет ласточек звучал острой приправой к гудению пчел; воробьихи, сидевшие на яйцах, спинками подпирали соломенную крышу сарая. Батрачки нигде не было видно. У дверцы сарая я вдруг наткнулся на дядю, он стоял, застегивая штаны; в волосах его торчали соломинки, а журавлиные клинья на лбу устремились куда-то вдаль. Мне было велено пойти навстречу тете, которая должна вернуться из церкви.
По дороге я забежал к столяру, чтобы пожелать ему доброго утра. Он сидел у гроба, набитого доверху стружкой, и по случаю воскресенья играл на кларнете песенку «Ау, ау, пастушка, пусти меня в избушку…». На коленях у столяра сидела тетя и аккомпанировала ему на губной гармошке.
Перевод Н. Бунина.