РУТ ВЕРНЕР Восьмерка задним ходом

© Verlag Neues Leben, Berlin, 1976.


Мы сели в машину одновременно. Господин Модер распахнул дверцу справа, я — слева, третий же, имени которого я не знала, устроился на заднем сиденье.

С господином Модером я познакомилась две недели назад. Сегодня это была наша пятая встреча. Поначалу мы не проявляли друг к другу никакого интереса, как это обычно и водится между инструктором по вождению автомобиля, у которого полно учеников, и одной из его учениц, заинтересованной лишь в том, чтобы как можно скорее получить права. Но уже во время второго нашего занятия или чуть позже я стала невольно думать о нем; то вдруг я чувствовала к нему симпатию, потом он снова выводил меня из себя, и я чуть ли не презирала его.

Из его рассказов я узнала, что у него двое детей — девочке девять, мальчику семь лет — и что у него прекрасная жена, в чем вскоре я смогла убедиться собственными глазами, поглядев на ее фотографию. В семье Модеров царили упорядоченные супружеские отношения. Меня это совсем не удивило: мой инструктор любил порядок и меру, это был во всех смыслах «человек середины» — так он сам называл себя не без гордости. Здесь-то и скрывалась причина моего интереса: как ведет себя такой человек в жизни?

Он родился в Данциге, был евангелического вероисповедания и очень сожалел, что ему не довелось венчаться в костеле девы Марии. Меня раздражала та серьезность, с какой он воспринимал это огорчительное обстоятельство. Я спросила, неужели на его свадьбе было так много гостей. Ведь высокий готический собор, к которому стекались самые старые улочки нашего города, мог вместить по крайней мере тысяч двадцать пять народу. Слегка задетый и даже обиженный моим грубоватым ехидством, он посмотрел на меня своим кротким взглядом, и трудно было сказать, какого цвета у него глаза, серые или голубые, скорее всего нечто среднее между тем и другим, как и вообще все в нем. Он тихо сказал:

— Я хотел этого из-за алтаря Мемлинга.

Тут я резко изменила тон. Этот расписной алтарь действительно великолепен, сказала я, а уж мне довелось поездить по свету и повидать немало церквей. Мои слова его обрадовали.

Возможно, художник Ханс Мемлинг завоевал симпатии Фрица Модера, инструктора по вождению, как раз тем, что на его картине все было просто: в мире существовало только добро и зло да еще всевидящий господь бог, чьи помощники-ангелы рассортировывали людей будто на аптекарских весах: добрых отправляли на небо, злых в преисподнюю.

Правая створка алтаря производила более сильное впечатление, она была намного жизненнее, чем левая, где праведники с приятными, но несколько скучноватыми лицами ожидали отправки в рай. Злодеи же подвергались ужасным пыткам. Они горели в адском огне, их плоть была изранена, лица искажены, будто бы они, если можно так выразиться, испускали последний вздох. Впрочем, это и так уже свершилось в конце их земного пути.

Господин Модер делил людей по тому же принципу, что и художник, расписавший алтарь, — на добрых и злых. Существенную роль играли при этом и его политические взгляды. Что же касается Ханса Мемлинга, то о нем в этом плане известно мало. Можно лишь предположить, что в 1473 году он, так же как и господин Модер в 1937-м, не хотел войны. Как раз тогда его фреска «Страшный суд», над которой он не один год работал в Брюгге, была погружена на корабль и отправлена одному меценату в Италию. Корабль оказался втянутым в торговую войну между Англией и ганзейским союзом, в открытом море он был взят на абордаж судовладельцем Петером Бенеке. Последний «пожертвовал алтарь», именно так говорится в старых книгах, костелу девы Марии.

В этом пункте сходство взглядов, надо думать, кончалось: Ханс Мемлинг наверняка зарезервировал для этого данцигского корсара место в той части алтаря, где помещалась преисподняя; в глазах Фрица Модера разбойник был героем.

Партия Католического центра, за которую он всегда голосовал, была для него своего рода точкой отсчета, социал-демократам он не отказывал в праве на существование, немецким националам тоже — «люди середины» должны проявлять терпимость. Нацистов и коммунистов он отправил бы в чистилище, впрочем не всех. «И среди них попадаются люди, которые хотят добра, их просто ввели в заблуждение». За последние два года центр тяжести в его политических антипатиях несколько переместился: коммунисты были под запретом, нацисты нет. Он находил это недопустимым и несправедливым, тем более что нацисты как раз тогда развернули клеветническую кампанию и против католической партии.

Больше всего на свете господин Модер любил автомобили. Собственную машину он собрал своими руками. Он был терпеливым инструктором, на которого можно положиться, и мне было приятно, что во время нынешней поездки втроем он сидел рядом. Его успокаивающая, дружеская близость была мне необходима.

Как звали человека, сидевшего сзади, я не знала. Об этом я уже говорила. Я узнала его за двадцать семь минут до начала нашей поездки, и почти столько же времени я его ненавидела. Еще до того как мы сели в машину, я зашла в его кабинет, тихо пожелав ему доброго утра. Ответа не последовало. Сидя за письменным столом, он заполнял какой-то формуляр. Места за двумя другими столами пустовали. Он был небольшого роста — насколько можно судить о человеке, когда он сидит, — волосы у него были жидкие и светлые, на верхней губе, чуть погуще, усы. Руки узкие и холеные. Я подумала, что у него непременно должны быть голубые глаза, но он еще ни разу не взглянул на меня.

В углу стояла деревянная вешалка, четыре больших крюка которой были изогнуты в виде змей, там висело темно-зеленое пальто из грубого сукна и тирольская шляпа. Простояв еще некоторое время неподвижно, я повторила чуть громче:

— Доброе утро!

Человек поднял глаза, посмотрел на меня, и я тут же догадалась, о чем он подумал. Это было написано в его взгляде, в глазах, которые действительно оказались голубыми, наверное, они умели даже становиться дружелюбными, когда он имел дело с себе подобными. Но теперь перед ним стояла женщина, у которой не было ни светлых волос, ни голубых глаз, да и во всем остальном она явно не соответствовала его представлению о расовом идеале.

— Хайль Гитлер! — резко выкрикнул он в ответ.

Это означало, что со мной все ясно. Я поняла, насколько бессмысленно пытаться сдавать ему экзамен: результат уже предрешен. Оставалось только взглянуть на него с презрением, еще раз громко и отрывисто сказать «доброе утро», повернуться спиной и гордо удалиться из здания полицайпрезидиума. Только таким способом я могла помешать ему торжествовать победу. Но может, я сдавалась раньше времени? И разве дело мое не стоило того, чтобы побороться?

Один раз мне уже довелось сдавать такой экзамен. И здесь, в Данциге, у меня тоже должны быть водительские права — так решили товарищи. Собственного автомобиля у меня никогда не было, но в искусстве вождения я превосходила многих.

— Сядьте, — сказал чиновник.

Вопросы следовали один за другим. Он выискивал самые головоломные и вдобавок требовал от меня трехцветных схем. Передавая мне красный карандаш, он чуть ли не швырнул его, и тот закатился под стол. Возникла пауза. Чиновник не двинулся с места. Я тоже. В конце концов я полезла в свою сумку и достала красный карандаш оттуда, он был совсем затупившимся.

Экзамен длился двадцать пять минут. На все вопросы я ответила правильно.

Когда мы вышли из помещения и направились к автомобилю, господин Модер вздохнул с явным облегчением: ему пришлось долго нас дожидаться.

Но самая тяжелая часть экзамена была впереди. Уже сейчас я нервничала, чувствовала, как меня покидают силы, заново возвращалась к мысли: а не лучше ли прекратить все это и покинуть сцену с гордо поднятой головой, с ненавистью в глазах, вместо того чтобы добровольно обречь себя на поражение и доставить удовольствие этому производному от грубошерстного пальто, тирольской шляпы с кисточкой и неизменного «хайль Гитлер»?

Ну уж нет, я ведь чувствовала себя вполне уверенно за рулем, к тому же добрейший господин Модер был рядом. Перед ним этот чиновник обязан изображать справедливость, он даже не стал проваливать меня на устном экзамене, хотя там мы были только вдвоем. А может, он затем и позволил мне сдать теорию, чтобы не отказать себе в удовольствии помытарить меня по улицам, как ему вздумается?

Итак, лучше было покончить со всем этим сразу. Но разве не значило бы это добровольно, без борьбы признать его власть?

Мы ведь находились не на территории фашистской Германии, а в так называемом «вольном городе Данциге», конституцию которого гарантировала Лига Наций, — этого обстоятельства не хотели признавать нацисты, с этим они и боролись. И как раз поэтому нельзя было отступать без борьбы ни на шаг.

Сегодня, тридцать семь лет спустя, многое позабылось. Но я отчетливо помню мгновение, когда мы вышли из красного кирпичного здания и направились к темневшему на снегу автомобилю. До сих пор я ощущаю леденящий холод дверной ручки и мою радость по поводу того, что не этот экзаменатор, а господин Модер с его подбадривающей улыбкой оказался рядом. Впрочем, через мгновение пришла другая, гораздо менее приятная мысль — ощущать нациста за спиной, пожалуй, еще страшнее. Я чувствую на себе его взгляд и деревенею.

Неуверенной рукой я поворачиваю ключ зажигания, включаю первую передачу, шины взвизгивают, и автомобиль рывком дергается с места. В отчаянии я смотрю на господина Модера, вид у которого тоже не очень обнадеживающий. Вторая скорость, скрежет при переключении, третья скорость, скрежет при переключении.

— Еще раз взять с места.

Благодарю за казарменный тон! Я больше не чувствую себя неуверенной. На этот раз я трогаюсь без осложнений.

— Повторить.

Третий старт тоже проходит удачно. И четвертый. И пятый.

Господин Модер слегка побледнел.

Долго ехать по прямой мне не дали.

— Направо. Направо. Налево. Направо.

Каждый раз команда отдается в самый последний момент. Во всяком случае, он не из трусливых, этот нацист, похоже, перспектива аварии его не смущает.

Теперь я была уже спокойна и ко всему готова, тем не менее присутствие господина Модера очень мне помогало, помогали его широкие плечи и сосредоточенный взгляд, руки, готовые тут же подхватить руль, если я сделаю неверное движение. К тому же меня поддерживали, правда больше психологически, чем практически, его тихие советы, какие опытный инструктор подает, едва шевеля губами, даже на глазах у самого строгого экзаменатора.

Без происшествий мы добрались до старой части города. Естественно, что эти узкие, нелегкие для проезда улочки входили в обязательную программу экзамена. Не совсем обычным показалось мне лишь то, что я должна была пересекать их по многу раз, вдоль и поперек, да еще и задним ходом.

— Направо. Налево. Направо.

Нога господина Модера слегка коснулась моего толстого зимнего пальто. Внимание, ловушка, предупреждало его слабо выдохнутое «нет» — здесь нет правого поворота.

— Назад. Налево. Направо.

Мы все объехали уже по меньшей мере дважды. Рынок, ратуша, фонтан Нептуна, Артусово подворье, Высокие ворота. Сколько ворот мы уже миновали — Высокие, Золотые, Зеленые, Бротбенкентор, Фрауэнтор, — сегодня я уже не могу вспомнить, в каком порядке они следовали друг за другом.

Вот уже в третий раз мы сворачиваем на Ланггассе. С двух сторон красивые узкие фронтоны и фасады домов, самые старые из которых насчитывают четыре столетия, их строили итальянские, немецкие и фламандские архитекторы. Эту улицу особенно любил господин Модер, да и не только он. Когда гордость его слишком уж явно ассоциировалась с «немецким духом», я напоминала ему, что почти шесть столетий город этот принадлежал Польше и жители Данцига отнюдь не стали счастливее оттого, что немецкий рыцарский орден захватил их город, так же как отнюдь не добровольно подчинились они сорокалетнему прусскому господству.

Во время нашего третьего тура по Ланггассе мы еле ползли: впереди тащился трамвай, кажется, это был четвертый номер, рядом преградила дорогу ручная тележка с углем, то и дело улицу перебегали люди.

Меня это устраивало: чем больше уходит времени, тем лучше. Уже двадцать минут этот человек меня экзаменует. Перед маленьким магазинчиком, где продавались табачные изделия и сувениры и где на двери висела та самая табличка, на которую совсем недавно обратил внимание мой сын, мы застряли окончательно. Здесь, в Данциге, моему сыну исполнилось шесть лет. Отдавать его в немецкую школу мне не хотелось: тамошние учителя своим образом мыслей слишком уж напоминали моего сегодняшнего экзаменатора. Польские школы разрешалось посещать только детям из польских семей — и я занималась с ним сама. Сын уже научился читать небольшие предложения, это приводило его в восторг, и он поминутно останавливался, пытаясь разобрать незнакомые слова. Когда однажды я тянула его за собой по Ланггассе, он спросил про эту табличку — на ходу я не обратила на нее внимания. Я не сразу поняла, о чем он, когда, подбежав, он задал вопрос:

— Что значит «нежелательно»?

— Это все равно что «не нужно», «не разрешается».

— А что такое «евреи»?

Я не ответила.

— Это вроде как «курение нежелательно»?

Он развеселился и запел, подпрыгивая на одной ножке:

— Курение запрещено, евреи запрещены, звуковые сигналы запрещены.

— Перестань сейчас же! — прикрикнула я на него.

Дети никогда не прощают несправедливости.

— Хорошо, — сказал он и откинул голову назад. — Сорить разрешается, воровать разрешается, евреи разрешаются.

Я ударила его, первый раз в жизни. Он заплакал…

Пробка все еще не рассосалась. Четвертый трамвай неподвижно стоял на месте, человек, тащивший угольную тележку, сбросил с плеча лямку и высвободился из оглоблей. Потом огляделся по сторонам. Это был усталый пожилой человек. Наверное, всю свою жизнь он развозил уголь на этой тележке.

Мой экзаменатор опустил стекло и, потеряв терпение, высунулся из окна. Господин Модер воспользовался моментом, чтобы шепнуть мне:

— Плохое настроение сегодня.

Он имел в виду нашего экзаменатора. Ничего господин Модер не понял. Он и не представлял, какая борьба и во имя чего разыгрывалась рядом с ним в автомобиле. Его объяснение было наивно, безобидно и даже дружелюбно — плохое настроение. А вдруг я недооцениваю его, может быть, он считает, что это я не понимаю смысла происходящего, и пытается держать меня в неведении как можно дольше? Он отвернулся, прежде чем я успела взглянуть ему в глаза. Побледневшее лицо, плотно сжатые губы — о чем думал сейчас этот «человек середины»? Вполне возможно, что он всего лишь не хотел смотреть правде в глаза, точно так же как не хотел задуматься над истинным положением дел в своем родном городе.

На угольных брикетах стали скапливаться белые пушинки. Снег. Это еще больше усложнит экзамен. Что толку в этой передышке на Ланггассе — она лишь продлевает мои мучения.

Мы проехали мимо городского театра. Вечером играли «Госпожу Холле». Распродажа дров, распродажа угля, направо, налево — должно же это когда-нибудь кончиться. Я бросила быстрый взгляд в зеркало и заметила, как экзаменатор за моей спиной ухмыльнулся.

Он велел мне ехать к зданию, где помещалось представительство Лиги Наций. Мы проехали мимо. Я посмотрела в боковое стекло. Хлопья снега, налипшие на него, затрудняли видимость. Мне показалось, что полицейские больше не стоят у входа.

Во время нашего третьего занятия мы с господином Модером проезжали это место.

— Лестер — очень порядочный и смелый человек, — заметил он.

Я кивнула.

— Но почему же вы осмеливаетесь говорить о Верховном комиссаре Лиги Наций, в чьи обязанности входит сохранение конституционных гарантий вольного города Данцига, только шепотом?

— Вы же сами знаете.

Мои слова задели его.

— Знаю, потому и задаю этот вопрос.

К замечанию господина Модера я еще раз вернулась после занятий. В самом деле, невозможно было найти пример лучше, чем сам Верховный комиссар, чтобы наглядно продемонстрировать такому человеку, как Фриц Модер, что происходило в этом городе.

Ирландец Син Лестер шесть лет представлял свою страну в Лиге Наций, когда в 1934 году его, человека незаурядного, интеллигентного и основательного, обладающего недюжинным опытом и пекущегося о справедливости, назначили в Данциг. Он со всей серьезностью отнесся к этой миссии и был полон решимости охранять конституционные права города, не допуская их нарушений ни одной из сторон.

Когда Лестер только приехал в город, он не подозревал, в какой степени конституционный устав уже попран нацистами.

Получив первые доказательства этого, он счел их «проявлением известного рода крайностей, которые, к сожалению, встречаются в целом ряде стран среди определенных слоев населения», включая и его родину.

Прошло время, прежде чем он понял, что на его глазах как бы в уменьшенном размере, но зато тем более определенно разыгрывалось все то, что происходило в немецком рейхе, — в несколько замедленном темпе, правда, однако благодаря уже приобретенным навыкам систематичнее. Я охотно побеседовала бы как-нибудь с Верховным комиссаром и задала бы ему, скажем, такой вопрос: как вы оцениваете, господин Верховный комиссар, постановление данцигского сената, согласно которому в полиции теперь имеют право служить лишь убежденные нацисты? И как реагировали вы на сообщение, так потрясшее господина Модера? Оно гласило: «Врагам национал-социалистского государства, а также сторонникам партии Католического центра отныне нечего делать в аппарате данцигского городского самоуправления».

И как относитесь вы к тому, что преследуемые евреи в потемках разыскивают ваш дом и умоляют вас о помощи?

А что скажете вы о жалобах польского населения? О том, что людей избивают только за то, что они говорят на своем родном языке?

Как приняли вы депутацию от рабочих порта, перед которыми была поставлена альтернатива: вступить в национал-социалистскую партию или лишиться работы?

Что ответили вы на заявление нацистского гауляйтера Альберта Форстера: «Как первое лицо в провинции, я не несу ответственности ни перед кем, кроме моего фюрера»? А позже, когда ваш дом был еще открыт для тех представителей буржуазии, которые выступали за соблюдение конституции, другое высказывание того же Форстера: «Бывший социалист Син Лестер допускает, чтобы данцигские марксисты пичкали его своими вздорными измышлениями, в то же время, когда речь заходит о национал-социалистских идеях, он демонстрирует непонимание и пренебрежение». Что вы ему ответили тогда?

Гауляйтер Форстер сожалел лишь о том, что он не в состоянии расправиться с Верховным комиссаром как с простым смертным, поскольку за тем стояла Лига Нации. Однако, когда Лестер обратился в Лигу за поддержкой, наступил трагический момент — как для Верховного комиссара, так и для всего мира. Лига вовсе не поспешила активно вмешаться, она смотрела сквозь пальцы на распродажу Данцига нацистам. Эта распродажа совершалась не сразу и не оптом, она шла исподволь, медленно, участок за участком — в политике это так же опасно, как в коммерции.

Единственным, кто поддерживал Лестера в Лиге Наций и одновременно предостерегал его, был Литвинов, советский министр иностранных дел.

Британский консерватор Антони Иден отвечал в Лиге за данцигский вопрос. До сих пор я помню, как выглядел Иден, — газеты часто помещали его фотографии не только как министра, но и как «человека, одетого в Англии изысканнее всех».

Каждое конкретное предупреждение Лестера о нацистской опасности в Данциге встречало со стороны Идена лишь отговорки: «Мы непременно изучим ситуацию, мы проследим за тем, что происходит».

Грайзер, президент данцигского сената и одновременно правая рука гауляйтера, с явным удовольствием принял к сведению пассивность Идена и заметил, что он ведет себя «как джентльмен».

Лестер не сдавался, ему удалось добиться, чтобы президента сената вызвали на ассамблею Лиги. Там Грайзер произнес напыщенную речь, которую закончил возгласом «хайль Гитлер!». Как смеялись тогда над этим участники ассамблеи! Но именно только смеялись. А Форстер мог уже позволить себе говорить о Лестере как о «нарушителе спокойствия».

Преследуемые нацистами все еще приходили к Лестеру, ища у него защиты своих прав и надеясь на улучшение положения, пока Грайзер и здесь не поставил заслон. Перед входом в здание появились полицейские, один из агентов в штатском спрашивал посетителей о цели их визита и разъяснял затем, что с подобными просьбами следует обращаться не к Лестеру, а в сенат, ибо все это относится к разряду «внутренних дел Данцига». Затем последовали аресты.

Теперь уже никто не ходил к Лестеру. Его корреспонденция просматривалась, его телефон прослушивался. Гауляйтер Форстер заявил: «Верховному комиссару господину Лестеру больше нечем заниматься в Данциге, и мы не понимаем, почему именно в нашем городе он должен получать сотни гульденов жалованья только за то, что принимает морские ванны и занимается рыбной ловлей».

Когда мы проезжали мимо резиденции Лестера, полицейских у входа больше не было: в них отпала необходимость. Лишенный Грайзером всех своих полномочий и оставшись без поддержки Лиги Наций, Верховный комиссар одиноко жил на своей вилле. Спустя какое-то время он обратился в Лигу с просьбой о том, чтобы его отозвали. Просьба была тут же удовлетворена. Новый Верховный комиссар не был «нарушителем спокойствия» — он сотрудничал с нацистами. Теперь, когда в Лигу, уже по другим каналам, поступали протесты, касавшиеся положения дел в Данциге, Иден отвечал: «Если бы все это было так серьезно, Верховный комиссар непременно проинформировал бы меня». Для Лиги Наций в Данциге по-прежнему царило спокойствие, оно царило там вплоть до 1 сентября 1939 года, когда в серые предрассветные часы нацисты начали вторую мировую войну.

Не зная всего этого, нельзя было понять, почему мой экзаменатор, издевательски ухмыляясь, заставил меня трижды сделать круг возле резиденции Верховного комиссара, почему господин Модер быстро взглянул на меня и по крайней мере теперь понял, что происходило в автомобиле.

Удалось ли вам пережить войну, господин Модер, и то ужасное разрушение Данцига, за которое целиком несет ответственность гитлеровский рейх? На столь любимой вами Ланггассе осталось только три дома, все остальные превратились в руины. Тяжело пострадал и костел девы Марии. А как же алтарь работы Мемлинга? Нацисты прихватили его с собой — так они поступали повсюду с сокровищами искусства, представлявшими особую ценность. Известно ведь, как создавалась уникальная картинная галерея Геринга.

Спустя несколько лет алтарь был обнаружен в Тюрингии и передан Гданьску Советским Союзом.

После того как мы покружили несколько минут вокруг резиденции Верховного комиссара, нашим дорогам предстояло довольно неожиданно разойтись. Вскоре я написала господину Модеру письмо, но он не ответил.

Мы выехали за пределы самой оживленной части города и направились к Лангфуру. Только теперь, когда вести машину стало легче, я почувствовала, насколько я измотана.

Внезапно экзаменатор указал мне на переулок, у въезда в который висел знак, запрещающий движение.

Снова ловушка. Я останавливаюсь.

— Нет, — говорит он, — сворачивайте здесь.

Я выполняю указание, и он продолжает изменившимся, звучащим почти что ласково голосом:

— А теперь мы попробуем восьмерку задним ходом.

Господин Модер, который до этого момента не вмешивался и не произнес ни слова, оборачивается и недоверчиво переспрашивает:

— Восьмерку — задним ходом?

— Мне что, повторить?

— Извините, — испуганно бормочет господин Модер.

Две капли пота скатываются по его вискам.

Фриц Модер, конечно, не знает, что тревога его напрасна, потому что восьмерка задним ходом — мой конек. С огромные удовольствием я бы сейчас расхохоталась. Но я скрываю свою радость, так же как до этого скрывала усталость.

Воспоминания накатывают на меня, и человек на заднем сиденье как будто перестает существовать.


Китай, 1932 год. Товарищи посчитали необходимым — по тем же соображениям, что и здесь, в Данциге, — чтобы я получила водительские права; это давало возможность более свободного передвижения коммунистам, находившимся в подполье. Шанхай — город иностранных и китайских торговцев, каждый с автомобилем, город ста тысяч рикш, с невероятной скоростью мчавшихся перед своими тележками и умиравших в тридцатилетнем возрасте. Втиснуть автомобиль между рикшами, которые ожидают пассажира, — это большое искусство. Чтобы обучить ему начинающих водителей, их заставляли бесконечно упражняться в восьмерке задним ходом, больше того, восьмерка эта проходила между столбиками, расставленными на узком расстоянии друг от друга и оставлявшими автомобилю пространство для маневра лишь в несколько сантиметров. Если один из столбиков падал, считалось, что экзаменующийся провалился, — понятно, что прежде всего автомобилисты в Шанхае терпеливо осваивали восьмерку задним ходом.

Товарищи меня предупредили, что с первого раза экзамен не сдает никто, по крайней мере им такие случаи неизвестны. Если удавалось сдать со второго раза, это было уже серьезным достижением; основная же масса сдавала с третьего захода. Вот почему товарищи выразили готовность поставить бутылку вина, сдай я экзамен с третьего раза. Если же потребовалось бы идти сдавать еще и в четвертый, и в пятый раз, что в принципе тоже было возможно, то выставить бутылку вина должна была уже я.

Товарищи из нашей маленькой интернациональной группы любили посмеяться и нередко подшучивали друг над другом. Как самая молодая, я часто становилась объектом этих шуток, но поскольку застенчивой никогда не была, то с лихвой платила тем же. Порой мы вели себя как расшалившиеся дети, и никому бы и в голову не пришло, что у руководителей нашей группы уже тогда было имя и вес в рабочем движении — не в Шанхае, конечно, где они были на нелегальном положении и жили с чужими паспортами, работая в каком-нибудь неприметном месте. Коммунистическая партия в Китае была запрещена. Каждому, кто был ее членом или поддерживал ее, грозила смертная казнь. Но правильно ли, что я рассказываю о наших дружеских шутках, а не о нашем героизме? По собственному опыту я знаю, что любой герой в повседневной жизни бывает самым обычным человеком.

Серьезность нашей работы и постоянная опасность не позволяли нам расслабляться, но мы вполне осознанно наслаждались жизнью, особенно в те короткие минуты, что мы — страшно редко и в нарушение всех законов конспирации — проводили вместе. Подшучивание друг над другом тоже входило в программу хорошего настроения, вот так я и получила фантастическое предложение, касавшееся восьмерки задним ходом.

Мой первый экзамен никого не интересовал, потому что в любом случае за ним должен был последовать второй. Товарищи даже не знали точно, на какой день его назначили. Я старалась как могла, и начало было обнадеживающим. Даже во время восьмерки задним ходом, которая всегда выполнялась в заключение, я проехала значительное расстояние без осложнений, пока мы не вышли на последний полукруг. Может быть, я волновалась из-за того, что самым невероятным образом чуть было не сдала экзамен, не знаю, но только уже где-то на последних двух метрах один из столбиков вдруг покачнулся. Это было допустимо, нельзя только, чтобы он упал. Столбик, милый, не падай, выстой, повторяла я про себя, но он уже лежал на земле. Ну и ладно, почему, в конце концов, я должна с первого раза добиться того, что не удавалось даже тем, кто намного лучше меня держался за рулем? Однако глубина разочарования открыла мне глаза: я поняла, какую мечту лелеяла в своей душе. Инструктор и экзаменатор посмотрели на меня с сочувственной улыбкой. Предстояло еще отогнать машину обратно. Движение было оживленным. Я ехала довольно быстро и уверенно. Вдруг из переулка вылетел «крайслер». Его водитель не учел, что главной улицей считалась наша и мы пользовались преимуществом проезда. Тормоза у меня взвизгнули, и, бросив быстрый взгляд на тротуар, я резко вывернула руль. Сильный удар о бортик тротуара, и мы приземлились на тротуаре, точно между двумя фонарными столбами. Я вовсе не хвалюсь ни присутствием духа, ни своим особым умением, просто мне выпал один счастливый случай из тысячи несчастливых, где могло быть все: человеческие жертвы, перевернутый автомобиль вместе со сбитым фонарем — это было куда вероятнее.

Мой инструктор-китаец потирал правое колено, чиновник с гримасой боли на лице ухватился за свой локоть, сама я сильно ударилась о руль и никак не могла перевести дыхание.

Движение застопорилось. Как обычно при уличных происшествиях, собралась толпа и шумно обсуждала случившееся, были слышны похвалы и ругань, предлагалась помощь.

Чиновник схватил свой блокнот, выскочил из автомобиля и, проложив себе дорогу через все разраставшуюся толпу, записал номер «крайслера», ожесточенно споря с нарушителем.

Вернувшись, он, несмотря на свою ушибленную руку, обнял меня за плечо, поблагодарил, осыпал похвалами, все время повторяя вперемежку со своим незамысловатым английским слова «дин хао, дин хао» — очень хорошо, очень хорошо. В заключение он сказал: «Вы выдержали экзамен».

Да, это был великолепнейший момент, когда при встрече с товарищами я как бы невзначай сообщила им результат.

Они не поверили мне и сочли шутку довольно-таки заурядной, но я продемонстрировала права. На какое-то мгновение все утратили дар речи, потом раздался смех, они требовали подробностей, и мой рассказ то и дело прерывался взрывами смеха. Естественно, на столе появилось вино, и нам выдалась редкая возможность посидеть всем вместе. Часы таких встреч я считаю лучшими в моей жизни.

Один из участников нашей группы, работавшей по заданию комитета международной солидарности, был позже схвачен, приговорен к смертной казни и расстрелян, другой долгие годы провел в тюрьме. Судьба остальных мне неизвестна, но я точно знаю, что никто из них не предал своих товарищей, вот почему я живу на свете и могу записать эту историю.


Итак, восьмерка задним ходом в городе Данциге. Пусть он гоняет меня еще хоть два часа, я не сдамся добровольно.

— Повторить.

Моя безукоризненная восьмерка раздражает его, что ж, хорошо, я повторю. Переключая скорость, я чувствую, как сиденье подо мной слегка дрожит. Смотрю вбок. Господина Модера бьет озноб. Я вижу, как ударяются друг о друга его колени, он закрывает лицо руками, потом отнимает их, стучит кулаками по приборному щитку и выкрикивает несколько раз подряд одну и ту же фразу:

— Я этого не выдержку! Я этого не выдержу!

Экзаменатор выскакивает из машины, открывает переднюю дверцу и орет:

— Убирайтесь!

Он дергает господина Модера за пальто, ему кажется, что тот вылезает из машины недостаточно быстро. Господин Модер тяжело дышит, он даже не наклоняется за своей шляпой, которая выкатилась на дорогу. Он удаляется неуверенной походкой, с непокрытой головой, подергивая плечами.

Побежать бы вслед за ним, думаю я про себя, схватить его за руку, привести в чувство и вместе с ним стряхнуть с себя весь этот кошмар!

Экзаменатор захлопнул заднюю дверцу, прошел вперед и уселся рядом. Господин Модер бросил меня в беде, без него продолжать эту гонку бессмысленно. Оставшись со мной один на один, чиновник мог в любой момент положить конец нашей игре в кошки-мышки, объявив, что я провалилась. А может, он с радостью растянет свои издевательства подольше, чтобы довести меня до такого же состояния, как господина Модера, а я сгоряча попадусь на удочку и доставлю ему максимум удовольствия, пока буду отчаянно крутить руль. Выскочить из машины, пока я не начала кричать так же, как господин Модер.

Собрав всю силу воли, я приказала моим рукам не отпускать руль.

Бедный господин Модер, он так хорошо относился к окружающим, и ко мне в том числе, однако в этом мире нельзя относиться ко всем одинаково хорошо, без разбору.

— Восьмерка задним ходом, — сказал человек рядом со мной. — Если вы позволите, — добавил он с издевкой.

И вторая восьмерка мне удалась.

— Обратно на главную улицу, затем первый левый поворот до холма.

Я оглянулась назад…

Пройдут по маленькой улочке люди, они будут рассматривать следы от колес на снегу и шляпу. Будут гадать, каким образом этот внушающий уважение головной убор смог оказаться рядом с запутанными узорами автомобильных шин, но никто из них не докопается до истины.

Въехать на холм, остановиться, двинуться задним ходом — все это не составляет труда.

Ну теперь-то все?

Нет, еще раз в город; этот район я знаю. Странно, что фашист выбрал именно его. Только бы не пришлось сворачивать. Дальше прямо, все правильно, еще один кусок пути, а теперь я хотела бы проехать мимо новых жилых кварталов. Они построены очень продуманно: в комнате, выходящей окнами на юг, есть эркер с двумя двойными рамами на значительном расстоянии друг от друга, он задуман как маленький зимний сад. Давай проедем еще три дома, там, в угловом окне на четвертом этаже, растут вечнозеленые кустарники, на третьем за оконными стеклами цветут альпийские фиалки, на первом вьется плющ, и только на втором этаже нет ничего похожего; на втором этаже в простенке между окнами стоит корзина. Если ребенок в корзине сейчас не спит, то можно увидеть, как он болтает в воздухе своими сильными маленькими ножками, как маленькой ручонкой тянет ножку к себе, желая с ней поиграть. Нужно спросить у врача, нормально ли это, что моя дочь играет всегда только с одной своей ножкой, не может ли это привести к неравномерному развитию мышц?

Доставь мне эту радость, давай сейчас проедем мимо. Ты держишь меня при себе так долго, а она одна со своим братом. Шестилетний ребенок — не такая уж хорошая нянька для младенца.

Я знаю, как трудно было в такое тяжелое время, да еще при моей работе, решиться на второго ребенка. Отец девочки находится за десять тысяч километров от нас, он никогда не видел ее и, быть может, никогда и не увидит. Я знала все это. И я хотела ребенка. У кого поднимется рука бросить в меня камень?

Когда мы проезжали мимо нашего дома, я сбавила скорость и посмотрела вверх. Нацист наблюдал за мной. Через пятьдесят метров он приказал дать обратный ход.

— Остановите!

Машина остановилась прямо возле дома, где я жила. Тяжелое подозрение зашевелилось во мне. Этот фашист вовсе не экзаменатор, он из данцигского гестапо, все, что было до сих пор, — всего лишь игра, видимость, сейчас он выйдет из машины и отправится обыскивать мою квартиру.

— Остановите!

Вот оно. Кое-что он, возможно, обнаружит, если будет действовать умело, но ничего такого, что могло бы повредить другим товарищам.

Но дети!

Этот вопрос мучил меня уже давно и я никак не могла найти решения, не было даже малейшего проблеска. Я пыталась противостоять этому, закалить свою душу. Я убеждала себя: да, они творят ужасные дела, но детей они не убивают. Тогда, в начале 1937 года, еще можно было так думать. Иногда я утешала себя тем, что у обоих детей были светлые волосы и голубые глаза и это, может быть, примут во внимание. Я цеплялась за эту идиотскую мысль потому, что не могла придумать ничего лучше.

Каждый новый день начинался с того, что я заготавливала лишнюю бутылочку молока для малышки про запас, на случай, если я не вернусь. Сын знал, где ее найти и как ее давать ребенку. Он ухаживал за своей сестренкой гораздо серьезнее, чем это обычно делают дети в его возрасте. Он мог сам взять ее из кроватки, знал, как нужно поддерживать головку, когда берешь ребенка на руки, мог сменить мокрую пеленку и запеленать ребенка снова. Возможно, на этом и основывалась его бережная любовь к сестре: случись что, их наверняка разлучили бы, отправили бы в разные детские дома.

А может, я ошибаюсь, борюсь с призраками? Обычно ведь они не приходят поодиночке, приходят сразу человек десять, как правило ночью и с собаками.

Возможно, у этого фашиста был вполне безобидный повод, чтобы остановиться здесь. Может быть, он хотел проверить, в порядке ли шины, а может, он случайно оказался приятелем того нациста, что жил этажом выше меня. Я нарочно проехала мимо наших окон и затормозила, будто бы не расслышав его приказания, двумя подъездами дальше. Он не сделал мне замечания, вышел из машины и двинулся назад, в направлении моего дома. Перед ним он замедлил шаг.

У меня перехватило дыхание.

Он не вошел. Он повернулся, подошел к краю тротуара, посмотрел налево, затем направо, пересек улицу, прошел по другой стороне еще несколько метров, заглянул в витрину продуктового магазинчика и исчез внутри.

Как чудесно было снова возвратиться в повседневность! Этот человек просто-напросто завернул в магазин, славящийся своими деликатесами.

Я тоже покупала в этом магазине. Несмотря на высокие цены, я регулярно заглядывала туда — и не только из-за отменного качества продуктов. До сих пор я помню дружелюбное круглое лицо хозяина, его маленькие глаза и всегда чуть потную лысину. Я не знаю, был ли он членом нацистской партии, постепенно ведь к этому принуждали и лавочников. Меня он обслуживал с подчеркнутой вежливостью, казалось даже, он отдает мне предпочтение перед другими клиентами — он всегда предлагал мне самые свежие продукты, взвешивал не скупясь и старательно заворачивал покупки.

В тот день, когда мой сын увидел табличку в магазине на Ланггассе и превратил ее в ужасную песенку, предупредительность хозяина подействовала на меня особенно благотворно. Он отрезал мне двести граммов грудинки, которая в этом магазине была особенно хороша. Прежде чем положить ее на весы, он отделил жирные куски, а затем с улыбкой передал мне пакет.

— Спасибо за любезность, — сказала я и испугалась, потому что в моем голосе чувствовались слезы.

Он сразу посерьезнел, молча взглянул на меня и ответил так же тихо:

— Я больше не понимаю, что происходит…

Фашист вышел из магазина с пакетом и снова сел рядом со мной. Я была уверена, что там внутри грудинка с толстым слоем жира — своего рода акция сопротивления со стороны владельца магазина.


Сопротивление! Пусть этот фашист — дурная карикатура на весь их порядок — принадлежит к сильным мира сего и изводит меня своими придирками как расово неполноценную, он и не подозревает, кто сидит рядом с ним.

Таких, как я, много, они встречаются у всех народов, с любым цветом кожи, во всех странах, и здесь, в Данциге, тоже, и даже рядом с ним в автомобиле. Они работают, они никогда не согласятся стать пассивными жертвами.

Дом, в котором мы живем, он знает. Наша квартира, к счастью, ему неизвестна. Там стоит тумбочка, на которой я пеленаю малышку, рядом книжная полка, радио, я люблю слушать музыку, и граммофон. На диске лежит пластинка: Бетховен, увертюра к «Эгмонту». Никто никогда не слышал, как она звучит. Великий композитор должен простить мне это, наверняка он счел бы причину уважительной, ведь он и сам любил свободу.

У этого граммофона есть одна особенность. Когда на пластинку ставят иглу, он молчит. У него нет мотора, Я сама вынула его и зашвырнула в море. Затем я тщательно вымерила пространство внутри, сделала чертежи по размерам и, как в головоломке, стала соединять катушки, лампы и конденсаторы. Подобная деятельность никогда не была моей сильной стороной, чертежи меня больше запутывали, чем помогали, и каждый раз один маленький конденсатор оказывался лишним. Какие только решения я ни пробовала, он никак не хотел помещаться в этом ограниченном пространстве. После многочасовых усилий я его все-таки перехитрила и для надежности сразу же прочно припаяла.

Хотя я давно уже не была новичком, мне никогда не удавалось добиться совершенства в изготовлении передатчика. Совсем иначе обстояло, дело с самими передачами. Ритмично и четко отправляла я мои сообщения в эфир, их принимали многие, в том числе и приспешники моего экзаменатора-нациста, — и в Данциге, и в третьем рейхе, но смысл сообщений был им недоступен, хоть бы они тысячу раз перебрали все комбинации чисел, скрывавших в себе настоящий текст.

Вы можете перевернуть в моей комнате все вверх ногами — ключ к тексту вы не найдете. Он нигде не записан. По ночам, когда дети спят и весь дом успокаивается, я работаю с шифром. Лишь тот товарищ, для которого предназначен этот текст, знает ключ, но он недосягаем для вас.

Так идут из этой страны сообщения, приходят советы, и наша группа работает.

— Направо. Налево. Снова налево.

Теперь ты гонишь меня как одержимый, ты что-то задумал, я едва поспеваю за тобой. 51… 53… 57… Столько минут мы уже едем…

— Направо. Налево. Направо. Направо.

Что за узкая улица, и этот страшный грузовик, большой и мощный, он движется прямо на меня, нет, мы не разминемся, я не могу повернуть, в самом деле не могу.

— Направо! — рычишь ты.

Хорошо, направо. Я проезжаю почти вплотную к тротуару, слишком близко, машину подбрасывает вверх, два колеса проходят по панели. Было, однако, вполне достаточно места, чтобы не сделать этой ошибки.

— Выходите — вы не выдержали.

Не говоря ни слова, я выхожу, оставляю дверцу открытой, оборачиваюсь и смотрю на него в упор.

Что он знает о выдержке!


Перевод Н. Литвинец.

Загрузка...