Свойства их разны были всегда:
Ковко железо, а сталь — тверда.
Сплавь их — получишь в одном металле
Ковкость железа и твердость стали.
Старинное правило, как делать булат
Дела и люди Урала
На одном из уральских заводов в цехе боеприпасов висит совсем простой, без расцветки, плакат:
«Пана Карпова, ты свое слово сдержала».
Он висит над рабочим местом. Невольно ищешь глазами, а где же эта Пана Карпова, сдержавшая свое слово? И видишь белокурую худенькую девушку с плотно сжатыми губами, со сдвинутыми бровями, неслышно и безостановочно повторяющую одни и те же движения,— она лепит стержни для мин; легким обнимающим жестом проводит по ним руками, снимая с них лишнюю землю, и ставит на скользящую мимо люльку конвейера. Секунда — поворот, секунда — поворот,— и уплывают одна за другой песочные пирамидки. Видно, что Пана Карпова и сейчас держит свое слово и будет его держать. Но, глядя на эту фигурку, на ее неутомимые, легкие жесты, на сосредоточенный, душевный взгляд,— чувствуешь и другое: силу, помогшую Пане Карповой сдержать свое слово, силу, которой не измерить и не учесть и которая заражает, держит в волнении всех окружающих. Пана Карпова — это образ того огромного, прекрасного, светлого патриотического порыва, каким охвачены сейчас люди Урала в шахтах и на полях, в цехах и лабораториях. Самое простое, казалось бы, чисто механическое движение, повторяемое в тысячный раз, получает дополнительный душевный вклад,— через взгляд, через руки, через все существо работающего человека. Словно просвечивает и течет любовная теплая волна самоотдачи: для тебя, Родина! Для тебя, родной брат и товарищ на фронте!
Вот почему, объезжая уральские заводы, присматриваясь к группам работающих на полях, заходя в кабинеты ученых, переживаешь вместе с гордостью и острую до слез любовь к советскому человеку, веру в народ наш, кладущий за Родину душу свою, и чувствуешь потребность рассказать о нем, рассказать об этих людях, чтобы увидели их не только через цифру выполненной программы и сдержанного слова, но и в этой их неучитываемой, неизмеримой душевной самоотдаче.
Воспитание
Тот, кто проделал длинный осенний путь с запада на восток вместе с заводским эшелоном, мог наблюдать в пути группы подростков. Они выскакивали из теплушек и бежали за кипятком всегда стайками, никогда — в одиночку. Полудетские лица их были озабочены, неподвижны, насуплены, словно мысль работает и хочет освоить неожиданное, случившееся с ними, и еще не может его схватить. Ноги их путались в длиннополых, не обношенных форменных шинельках. Это были ученики ремесленных училищ и фабзавучники, присоединенные к рабочим коллективам своих заводов. Ребята, едва начавшие осознавать себя, уже имеют за плечами большое романтическое прошлое, уже накопили опыт жизни.
Остановите того, кто бежит медленней всех, широколицего веснушчатого паренька, почти безбрового, с носом-пуговкой, переваливающегося в слишком длинной шинели. Это Шурка. Он из смоленского колхоза, любимец матери. Дома, бывало, не уснет, пока мать не подтянет его к себе, под материнский бок, хоть старшие и засмеивали и дразнили за это. Когда Шурку отсылали в город, в ремесленное училище, он ревел белугой и слез не утирал. Мать напекла ему в дорогу жирных рассыпчатых пшеничных лепешек и твердых ароматных ржаных коржиков. Город Москва совершенно подавил и ошеломил Шурку, три дня он, как зверек, ни на чьи вопросы не отвечал. Потом начал отвечать, опустив подбородок на грудь и таким шепотом, что его приходилось переспрашивать. А потом уже носился по училищу бойчее всех, и только к вечеру, после приготовления уроков, как начнут от усталости слипаться глаза, Шурка вспоминал мать, тихо подбирался к воспитательнице и ластился к ней стриженой головой,— ему недоставало ласки.
А воспитательница, немолодая полная женщина, своих шестерых поставила на ноги и все это очень понимала. Она старалась дать мальчикам, сразу вырванным из больших крестьянских семей, из теплого избяного уюта, вместе с лаской то, чем сама увлекалась и что в те дни увлекало всю Москву: чувство высокой, прекрасной гордости за подготовку нового поколения рабочего класса, класса — хозяина родной земли.
Государство взяло на себя эту подготовку и щедро поставило ее. Ничего не пожалело,— светлые, большие, умно обставленные классы, теплые, хорошо проветренные спальни, мягкие кровати с простынями и пододеяльниками, еженедельная смена белья, души А какая еда! В первое время ребятам не хватало хлеба, по крестьянской привычке набивать им желудок.
А потом они вошли во вкус мясных блюд, гарниров, компотов, стали все чаще оставлять хлебные карточки на столе. Гуляли они парами, как до революции институтки и «пансионерки» закрытых учебных заведений, и с каждой прогулкой им раскрывалась Москва, красота ее архитектурных групп, старинные камни Кремля, мшистый, потемневший, густой, такой особенный, как «на картинке», цвет этих камней в зеркально-ясном осеннем небе Москвы.
Уже они так привыкли к новой жизни, что дома, в колхозной избе, сразу заметили бы и духоту, и житейские неудобства. Но еще не осознали они того главного, чем одарила их новая жизнь. И заметили это в пути...
Враг подходил к Москве. Шла эвакуация заводов. По ночам, ища безопасного выхода для заводского эшелона, тихо маневрировал темный паровоз вокруг всего города; на платформах доканчивали погрузку. И ребята ремесленных училищ, испуганные, сжавшиеся, наблюдали, как покрывались брезентом машины, как из пригородного лесочка рабочие несли охапки свеженаломанного порыжевшего березняка и заботливо укрывали им сверху свои машины, маскируя их от вражьего глаза.
Третий раз мальчики меняли семью. Теперь из уютных, светлых спален и классов, из размеренного учебного дня с хорошими учителями и ласковыми воспитательницами они попали в необычный, неопределенный мир с неизвестным завтрашним днем. Душная, тесно набитая теплушка, чужие взрослые люди, скудный котелок на железной печурке, чистка картошки, поиски старых бревен на остановках, рубка леса, забота о себе и своей пище, о том, чтобы не опоздать вскочить в вагон, а там — укутанные на платформах заводские цехи, в соседних вагонах — заводские рабочие, их новая семья, на первый взгляд такая неласковая, незнакомая,— их неведомый трудный завтрашний день!
Засыпая на досках теплушки, ребята вспоминали, как к ним, в ремесленное училище, приезжали писатели читать свои стихи и рассказы; приезжали ученые, профессора, певцы, актеры, музыканты; в те первые месяцы вся Москва хотела помочь государству готовить из них новый рабочий класс. Разница была слишком велика, скачок слишком чувствителен.
— Набаловали вас,— ничего, привыкайте,— сказал им как-то дежурный по эшелону без злобы. Но дети обиделись. Они уже привыкли считать, что не баловство, а законное, простое дело было их воспитание. От него сейчас остались следы — голос выработанных привычек. В определенные часы, трижды в день, громко заговаривал желудок: он требовал еды; утром рано, проснувшись, тянуло помыться и зубы почистить, в часы прежних занятий ребята искали книгу, тетради, испытывали голод мозга, потребность поучиться; а вечером было пусто — недоставало урока, который непременно требуется приготовить на завтра. Мальчики тогда не знали, и окружающие их тоже не знали, что в этих «позывах» образовавшихся привычек, в этой выработанной цепи рефлексов — самое важное, самое дорогое, что они успели получить в училище,— великое чувство режима, устроенный на весь день распорядок времени, приучивший к себе организм человека. Не знали ребята и того, что чувством режима надо очень дорожить и беречь его, стараясь при всех обстоятельствах как-то отвечать на него, то есть жить, не разбивая образовавшихся рефлексов. Если б в теплушке с ними был прежний учитель, он им рассказал бы в утренние часы о городах и краях, куда они ехали, а вечером спрашивал бы у них о рассказанном. Но время учебы кончилось, мальчишки становились взрослыми людьми.
Вот они в чужом городе, на огромном, знаменитом заводе, в сверкающем сталью и стружками, шумящем проводами механическом цехе. Шурка — в фартуке вместо мундира, с черными пятнами металлической пыли на носу и у переносицы — токарь третьего разряда. И рядом с ним — старый, седой рабочий, земляк мальчугана, тоже смоленский.
Шурка стал молчалив. Вначале он пристрастился было курить, и как-то его поймали на том, что он потянулся к плохо лежавшему чужому добру. Хотели судить Шурку, но вступился хозяин украденного Шуркой кисета,— вот этот самый смоленский токарь. У него давно не было семьи, сына он потерял на фронте. А Шурка не знает, что сталось с его матерью и родными,— в тех местах хозяйничали немцы. Рабочий разговорился с мальчиком, угостил его, как взрослого, табачком. Они сидели на скамейке перед бараком; слово за слово — выведал старик у мальчика всю подноготную, рассказал ему о своих делах, пригласил работать вместе. И день за днем «взрослым», хорошим обращением, уважительным подходом старый токарь пробудил в своем товарище смутное рабочее самоуважение. Стал Шурка чаще молчать и думать, курить бросил сам собой, захотел ближе и лучше узнать машину, начал следить за рабочим местом, за чистотой своей койки. И тут как-то он поделился со старым токарем своим огорчением, что нет прежнего порядка в жизни, нет аккуратного, по звонку, чередования дела и отдыха, еды и спанья. Только было привык к нему, и вдруг — словно и не было!
— Порядок — он хорош в самом человеке,— ответил токарь,— велика честь жить по звонку. Ты вот сам будь звонком своей жизни, образовывай себя!
И Шурка всерьез принялся образовывать в себе тот великий внутренний звонок, ту строгую внутреннюю дисциплину, без которой нет полного человека. Он стал хозяином своего времени.
Тысячи уральских ремесленников переходят сейчас в ряды взрослых рабочих. В Магнитогорске есть один не совсем обычный горновой, тоже Шурка. В цехе его зовут «Малыш». А если спросить у него самого, то он скажет, что его зовут Александр Александрович Бронников. Этот Малыш — низенького роста, курносый, очень миловидный мальчик лет шестнадцати, перепачканный графитом, ладный и грациозный. Он горновой в бригаде Дроздова, на трудной и ответственной плавке. Измерить его работу можно записной книжкой. Там на замусоленной страничке Александр Александрович небрежно занес свой заработок последнего месяца: две с четвертью тысячи зарплаты и полторы премиальных.
— Ого! — скажете вы, прочитав.— Небось, мать отнимает?
— Сам домой несу,— важно ответит Малыш.
Улыбнется он только, если вы спросите, нравится ли ему работа горнового.
— А то как же?
И белые зубы сверкнут в совершенно черных от сажи и графита губах.
Горновые — высокая квалификация, у них инженерная ставка. В старые времена доменное дело велось скрытно, на Урале была в ходу так называемая «мастеровщина», тщательное оберегание секретов производства. Доменный процесс считался загадочным, различные явления его — «непонятными». Была целая своя каста, немногочисленная, мастеров и инженеров, имеющих якобы особый многолетний опыт распознавания этих явлений. Они «лечили» домны за особую плату и в искусно создаваемых внешних условиях. До 1929 года и у нас, в системе Наркомтяжпрома, еще были такие доменные «лекари», требовавшие особого уважения к себе и считавшие, что без них доменное дело идти не может. Но советская молодежь быстро пораскрыла все эти секреты и сделала их известными для каждого. И сейчас Малыш, Шура Бронников, горновой Магнитки, тоже имеет такой «многолетний опыт» и уже прекрасно справляется со всеми загадочными явлениями доменного производства.
На заводе, где директором Д. Кочетков, работает токарем шестнадцатилетний уралец Витя Толкачев. В самые напряженные дни работы над оборонным заказом Витя сбежал из цеха на футбольный матч — проступок в военное время очень большой. На собрании его перебрали, что называется, по косточкам. Но, слушая, как о нем говорят, Витя глядел под ноги, кривил рот, супился; мол-де, «а мне наплевать: возьму вот и удеру!» И в цехе укоренилось мнение, что из этого парня толку не выйдет.
Лишь старый, умный кировец, токарь Гребс Владимир Федорович, думал иначе. Он прикрепил мальчика, с которым никто не хотел иметь дела, к себе: пусть-ка попробует поработает со мной!
Старый и малый работали два месяца: Гребс, высокий светлоглазый ленинградец, с лицом и повадками северянина, молчаливый и справедливый, но без нежностей, и упрямый уральский мальчишка, не знающий, что такое дисциплина.
Гребс ни с кем в цехе не делился, как идет работа, и ничего не рассказывал о Викторе. Но вот Владимира Федоровича выдвинули в мастера, и Витя остался один на почетном гребсовском месте, на месте, где работал виртуоз, знаток своего дела. Добрая слава токаря Гребса и его станка сделалась наследством Вити. Словно испугавшись, что его переведут отсюда, Витя трудился изо всех сил, трудился в упоении, перенеся в работу весь свой задор футболиста, всю радость ощущения своих мускулов, своей ловкости,— и через несколько дней, на удивление цеха, начал выполнять бывшую выработку Гребса. Станок его учителя заработал на полный ход, по-прежнему!
С тех пор Витя Толкачев вошел в график стахановцев. В цехе впервые увидели, какие золотые руки у мальчика. Про него пустили хорошее слово «быстроручка», стали звать его «Толкачом». А Витя, чувствуя новую свою репутацию, с уральской упряминкой, подтягивая за собой других, вышел на самую передовую линию. Прежде чем ввести на заводе новую норму, ее дают обычно на пробу, на подготовку, чтоб посмотреть, как с нею справятся рабочие. В субботу на новую пробу поставили Витю-Толкача. Он сделал пятнадцатичасовую работу за восемь часов. Снял и сложил свой фартук. Вымыл руки, вытер их насухо, пришел в контору и, ни на кого особенно не глядя, деловым топом сказал: «Желательно внести тысячу рублей на танковую колонну». Из кармана своей курточки Витя вынул кошель, отсчитал аккуратно деньги и положил их стопочкой. Вите дали расписку и сказали:
— Ну, Толкачев, в выходной ты свободен. Иди хоть в футбол играй, дело свое ты сделал.
Виктор поднял глаза на говорящего, попробовал было снисходительно, как взрослый на шутку, усмехнуться: мол, не такое время, чтоб в футбол играть! Но шестнадцать Витиных лет взяли свое, и мальчик увидел перед собою законное, свободное, заработанное честным трудом время, как светлую, длинную приятную дорожку отдыха и удовольствия, и вдруг, повернувшись, вприпрыжку побежал к выходу.
Встреча с востоком
Почти все, что у нас было опытного, талантливого, знающего, перекочевало на восток. Но Урал встретил эту армию не с пустыми руками. В уральском народе десятками поколений воспитывались старинные культурные навыки к заводскому труду. Свое, вековое мастерство переходило от деда к внуку, от отца к сыну. Есть здесь потомственные сталевары, насчитывающие сталеваров в семье с «незапамятных» времен. Есть доменщики, чей опыт может поспорить с самыми передовыми доменщиками юга, хотя они работают на старых, «заштопанных», технически примитивных печах.
На такой допотопной, маленькой домне завода имени Куйбышева уральцы взялись осенью прошлого года за ответственнейший оборонный заказ. Стране нужен был один из ферросплавов, делавшийся раньше в электропечах юга. Его никогда не выплавляли в домнах. Но уральские доменщики взялись его выплавить.
На заводе имени Куйбышева работает коренной уралец Семен Иванович Дементьев, по собственному его выражению, «произошедший весь доменный процесс». Начинал он с коногона, возил на кóнях (уральцы делают ударение на первом слоге) руду к домне, а сейчас он старший мастер. У него франтоватые, по-заграничному модно закрученные кверху рыжие усы, а глаза неожиданно простодушны и детски кротки, в полном противоречии с самонадеянными усишками. Дементьев сконфуженно крутит их — такие уж они от природы — и глядит на вас добрым взглядом рабочего человека: «Всю жизнь всех вывозил и сейчас, если надо, вывезу». Ему-то и достались основные трудности необычной для домны плавки. Главный инженер завода Герасимов, руководивший бригадой по этой плавке, говорит про Дементьева, что в уходе за печью, в выпуске плавки он проявил огромный практический опыт, небывалое мастерство. Вот с такими местными мастерами и пришлось встретиться приехавшим новым кадрам.
В этот же город, где жил Дементьев, перебросили с юга горняков-криворожцев. В первое время никак не могли криворожцы свыкнуться с местным обычаем. У себя они привыкли к большим домам с десятками квартир, встречались с соседями на лестницах, в клубе, в парке отдыха и культуры, в столовке. Жизни не представляли себе без радио, без газеты. А здешний народ — молчаливый. После работы прячутся по домам. Как идти к ним в гости, если вокруг рудника — снежное поле, до ближайшей улицы три километра, а домики редкие, в садах, запутаешься в них, покуда найдешь нужный номер. И криворожцы тосковали. Особенно скучал голубоглазый и хрупкий Москаленко, мастер. Он был человек со вкусом, любил смотреть на жизнь через понравившиеся ему образы искусства: вспыхнет интерес, и облегчится жизнь. А тут художественных впечатлений не было. Да и до них ли? И мастер экскаваторного цеха Москаленко, по собственному его признанию, сидел «на чемодане». Представься возможность, и он бы уехал отсюда. Возможность все никак не приходила, и Москаленко ежедневно ранним утром отправлялся на рудник.
Перед ним была богатейшая железом гора. Дышалось в крепкий мороз удивительно легко. Экскаваторы — огромные американские бьюсайрусы — все работали хорошо, а один особенно хорошо. Москаленко и сам не заметил, как взгляд его, соскучившийся без книг, без театра и без картин, стал внимательней к жизни. Этот взгляд отметил в работе экскаватора что-то необыкновенно ритмичное, почти музыкальное. Управлял им уральский парень, машинист Митя Пестов. Он сидел в кабинке и не спеша, словно ка гармонии играл: тут нажмет, там тронет пальцем, потянет рычаг на себя, от себя, и огромная машина, издавая тягучую музыку и слушаясь каждого движения Мити, так и ходила гармонией, взад и вперед.
Москаленко видел Пестова и раньше. Невысокий, кряжистый и кудрявый, как дубок, с широким ясным лбом, рассеченным поперечной складкой философа, с яркими, застенчивыми глазами, с детской шраминкой на губе, он был хозяйственным парнем и домоседом. Сам, своими руками, поставил себе избу, ходил по праздникам на охоту. И жена его, повыше его ростом, молчаливая, суровая, как другие уральские жены, тоже не прочь была побаловаться ружьишком в лесу, принести домой подстреленную дичину и выпить с мужем в «кумпании»[43], когда ходят парни стеной, с гармошкой из своей слободы в соседскую.
Острые глаза Москаленко следят за Митиным лицом, они видят в нем больше, чем известно самому Мите. «Замечательная у него наружность, незабываемая»,— думает Москаленко, стоя в снегу и поблескивая голубыми глазами. Кто знает, какое беспокойство пробудил этот пристальный взгляд начитанного криворожского мастера в молодом и бездумном пареньке?
— Пестов, ну а сможешь ли ты экскаватором спичку с земли поднять? — пошутил неожиданно Москаленко.
— Можно,— невозмутимо отозвался Митя.
И тут произошло невероятное: шутка перешла в дело. Решили испытать Митю — положили на землю, в снег, обыкновенную спичку, уговорились, что Пестов поднимет ее крайним правым зубом экскаваторного ковша, и отошли к сторонке.
Раздалось тонкое, почти звериное подвывание машины. Затанцевали гусеницы. Чудовищное тело экскаватора напряглось, заскрежетало, шея скосилась острым углом, как у кузнечика в прыжке, и вдруг — деликатно, по-девичьи, поплыло к земле и нежно, правым зубом, как языком, слизнуло спичку. Так забирает слон хоботом копеечку с земли. Ковш поплыл, скрежеща, в воздух, к самому лицу Москаленко, и кудрявый Пестов, выглянув из окошка, озорно так вымолвил:
— Можете закурить!
С этого случая Митя ясней стал понимать самого себя, свободней входить в обладание своих внутренних богатств и «талана». Если экскаватором можно спичку поднять с земли, то сколько же он, при умелом обращении, железа нагрызет для фронта?
Однако «железо нагрызть» свыше нормы мешали Митиной бригаде важные «объективные» обстоятельства. И ему, и работавшему в другой смене на этом же участке замечательному уральцу, машинисту Батищеву, приходилось часами ждать паровоза для отгрузки руды. На весь рудник шла одна-единственная рельсовая колея. Вывезет паровоз руду с их участка — и свистит мимо них, дальше, чтоб обслужить соседний участок, А груды растут вокруг, только движению экскаватора препятствуют,— поневоле остановишь машину, высунешься из кабинки, покуришь, балясы поточишь. И тогда Батищев и Пестов решили «рационализировать» это дело,— они добились того, чтоб на их участок была проведена отдельная ветка. Теперь по-другому пошла работа: экскаватор знай вгрызается и вгрызается в землю, несет в ковше руду, откроет пасть — и сыплется из нее черная струя прямо в думпкары; а паровоз только и делает, что оборачивается взад и вперед, туда с рудой, оттуда с порожняком. Заинтересовали и паровозников. Раньше, бывало, не знаешь, кто там у топки возится, а теперь и Ломоносов, и Катаев, и Калугин, паровозные машинисты,— все знатные люди. В феврале, когда рудникам недодавали энергии и приходилось подолгу стоять, Митя в четыре дня выполнил месячную норму. Вот это и есть прославившаяся в Тагиле «комплексная выработка по методу Батищева — Пестова».
Москаленко больше не сидит «на чемодане»: корешки сотворенного им на новом месте прикрепили его к этому месту жизненной связью. Он стал партийным организатором рудника. Да и сидеть на руднике вообще некогда. Рудник держит знамя и держит так, что отбить у него это знамя трудненько, разве что на короткое время.
Фронт и тыл
Есть много семей сейчас, разъединенных войной,— отец на фронте, неизвестно где, ребята эвакуированы, неизвестно куда, или не успели выехать и застряли у немцев, или партизанить ушли. Тянет написать друг другу, подать о себе весточку — и некуда, адреса нет. Не каждый ведь может урвать драгоценную минуту у радио и сообщить в пространство, в эфир: «Дорогой папочка, мы живы-здоровы, учимся на отлично, пиши нам туда-то!»
А душа тоскует, тянет поговорить, поделиться, и когда под праздник собираешь заботливо посылочку бойцам,— а таких посылочек на фронт идет множество,— невольно напишешь в письме такое, чего никак бы не написал в мирное время. Тон особо теплый, слова не подобраны, а сами пришли, проскользнуло живое человеческое чувство,— весь душевный порыв к близкому, к мужу, к сыну, неожиданно вырвался к чужому случайному человеку, к тому, кого назначит судьба получить посылку.
Недавно приехал к нам с фронта на побывку уральский писатель, товарищ Савчук.[44] Он рассказал, что эти посылочки всегда находят своего адресата. Безымянный сверток, где уложены кисет с табаком, носки, носовой платочек, теплые варежки и письмо к близкому, без его имени,— в чьи бы руки ни попал, идет к сердцу, вызывает горячий ответный порыв. Сиротке, написавшей письмо, бойцы собирают и шлют деньги, чужой вдове устраивают «аттестат», завязывается новая дружба в переписке, и уже неведомая Нюра становится родной бойцу, а случайный адресат — «дорогим Гришей».
Но особенно крепко сдруживаются на фронте с теми, кто готовит в тылу вооружение. Дружба с фронтом недаром дается, это высокая, большая честь, и ее заслуживают высоким, большим трудом.
Когда, бывало, в родном городе Омске она еще двухлеткой семенила по полу, ни чужой, ни свой не могли удержаться, чтоб не ущипнуть ее за щечку или не подразнить,— до того была занятна эта пресерьезная пухлая девочка строгой северной, сибирско-уральской красоты: как выточенные нос и щеки, большие глаза без улыбки, насупленный лобик и копна золотых крепких кудряшек на голове. Такой она осталась и выросши, только приучилась в ответ на задиранья еще больше супиться и серьезно молчать. Отец был железнодорожник, а Тамара пошла продавщицей в магазин. Но знатный машинист Союза, Зинаида Троицкая, обратилась с призывом к советским девушкам: идти в машинисты. И Тамара бросила службу в магазине. Вот она в черных, засаленных штанах, в картузе на кудрях — у топки, помощником машиниста. Копоть садится на румяные щеки, на ресницы. Тамара — серьезный работник, свой паровоз она чувствует и ладит с ним, привыкла разговаривать с машиной. А разговор с машиной — тонкая штука. Разные звуки у машины: когда она хорошо, налаженно работает и всего у нее в меру, угля и влаги,— один голос, одно шипенье; когда котел не в порядке или угля недостает — другая нота. В долгие часы у топки приучилась Тамара узнавать эти разные голоса и тотчас отзываться на них, принимать их к сердцу. Прошлой зимой встал вопрос о подарках для фронта. Каждый завод посылал с ними и своего знатного человека, раздать подарки, поглядеть, что делается на фронте, и бойцам рассказать о тыле.
Но вагонов с подарками много, а паровоз — один. И этот один паровоз должен был повести на фронт тот машинист, кто лучше всех поработал. Честь вести поезд с подарками Третьей дивизии выпала машинисту Пигину и его помощнице Тамаре Тихоновой, работавшей с ним на пару.
Привезла Тамара поезд на фронт. Розданы подарки, гвардейцы порадовались, подивились на белокурую молоденькую сибирячку, и, может быть, кое-кто подумал с сожалением: «Э-эх, головы, головы! Послали младенца! А нет того, догадаться, что кочегар на паровозе, настоящий сильный парень, куда здесь нужнее, чем красавица».
Фронту необходимо было сделать ряд важных перевозок. Пигин, опытный, видавший виды машинист, сразу взялся за дело, и Тамара стала у своего котла. Под сильнейшей немецкой бомбежкой взад и вперед ездили неутомимые гости тыла по передовой линии фронта. Как ни выли над головой бомбы, сибирячка спокойно слушала голос своего друга, паровоза, кормила его, сколько следует, откликалась ему, и паровоз благополучно доставлял все, что перебрасывало командование. Сделав свое дело, машинист с помощником поехали домой, на Урал.
Ехали быстро, на хорошей пассажирской скорости, но еще быстрей стучала по проводам депеша командующего: она передавала по месту их службы благодарность за фронтовую работу Пигина и Тихоновой.
На кофточке у Тамары — орден Красного Знамени. Говорить она не мастер и все так же супится в ответ на улыбку, вызываемую ее возрастом и румяными, свежими, как яблоко, щеками. Говорит она коротко:
— Третьей гвардейской я обещала, что в помощниках машиниста не задержусь,— вот и стала машинистом.
Часто тесная дружба фронта с тылом завязывается через газету. Старший лейтенант артиллерийского полка И. И. Страхов прочитал в «Правде» про девушку Шуру Луневу. Семнадцатилетняя Шура Лунева, потерявшая отца на фронте, тоже причастна к артиллерийскому делу. В далеком уральском городе, в особом цехе боеприпасов, она стоит на выделке грозного для врага «гостинца». Дело у нее хоть и не очень сложное — одна операция: вырезать на предмете канавку под ведущий поясок,— но оно требует особой точности. Это работа пятого класса, допуску в ней разрешается до одной сотой миллиметра, не больше. И обычно, установив предмет под инструмент, проверяют точность установки особым проверочным калибром. Но Шура Лунева делает всю операцию на глаз. Руки и нервы ее привыкли к абсолютной, полной уверенности в своих силах. Она доверяет себе больше, чем любому калибру. Почти машинальными, уже не требующими затраты сознания жестами она подставляет снаряд, пускает и останавливает свой станок — и готов желобок. Развивая внутреннюю точность, заменяя уверенным жестом всю процедуру проверки, Лунева освобождает лишнее время и выгадывает на расходе внимания. Как пианист, научившийся играть, не глядя на ноты, играть по памяти,— она цельнее, качественно лучше, полнее ощущает всю операцию и проводит ее абсолютно без брака, от которого (при неуверенности в себе) не всегда спасает и ежеминутная проверка. Старший лейтенант прочел обо всем этом, задумался о собственной работе артиллериста, тоже требующей особой точности, и написал Шуре письмо — деловое. Поделился в нем мыслями — как бы мост построил между выделкой грозного снаряда и его вылетом: письмо одного работника отечества к другому. Так возникла их дружба.
...В. Киселев-Гуссв находился в действующей армии, когда он узнал, что его отзывают назад, на ленинградский завод. Киселев подумал, что просто вернуться и работать опять так, как он раньше работал,— немыслимо, не годится. Фронт показал ему образцы невиданного героизма. Создавали их простые люди, обыкновенные, почти молча. И вместе с подвигом они приучали окружающих к иной, более высокой норме душевной жизни, к иной, более высокой норме требовательности к себе. Работать в тылу надо не хуже, чем на фронте! А как? Что для этого нужно?
Он приехал в Ленинград в тяжелые дни. Город выдерживал осаду. Сквозь сизый туман двигались люди, ползли трамваи, все казалось таким, как всегда. И все же не таким, как всегда,— словно лапа лежала на сердце и глушила дыханье. Люди рассчитывали каждый свой шаг, каждое движение, чтобы сохранить в себе силу для работы.
В. Киселев-Гусев стал скромным профсоюзным работником, председателем заводского комитета. В эти дни на далеком Урале прославился фрезеровщик Дмитрий Бóсый, поднявший движение тысячников. И задумал Гусев найти в Ленинграде своего Босого, подхватить и создать движение тысячников в осажденном немцами городе. Для этого нужно было выбрать работника, угадав в нем будущего тысячника, организовать коллектив, переговорить с техническим персоналом. Первое время идея предзавкома встречалась, как милая мечта,— с грустью.
«Многие стахановцы,— писал позднее Киселев-Гусев,— с которыми я вел неоднократные беседы на эту тему, так прямо и говорили: Босому на Урале можно давать десять и более норм, а нам, «дистрофикам», пока нечего об этом и думать».
Киселев-Гусев знал, однако же, что не физическое притяжение создало тысячников, а, наоборот, облегченная, упрощенная технология, новый остроумный прием, небольшая доделка к гибкому фрезерному станку. Все дело — понять принцип, понять движение мысли Босого. И он терпеливо, ежедневно говорил об этом с молодым ленинградским рабочим С. А. Косаревым, в котором угадывал новатора. В Ленинград пришла весна. Бледные акварельные краски на небе, разрезанном золотом адмиралтейской иглы; темные, сыростью пахнувшие воды каналов; первая травка между торцами, развороченными снарядом. В весенний день Косарев пришел к предзавкома сообщить, что придумал приспособление, «обещающее не менее тысячи процентов». Осторожно, как военную тайну, готовили на заводе выход нового тысячника «на народ». Райком, партбюро, дирекция десятки раз в белые ночи пробовали приспособление Косарева. Предзавкома волновался, как на фронте волнуются перед атакой. И 28 мая ТАСС сообщил из Ленинграда по радио, что в осажденном городе Ленина, под грохот артиллерийской стрельбы, на одном из заводов родилось движение тысячников: Косарев дал сперва тысячу процентов выработки, а на следующий день тысячу пятьсот процентов.
Я не видела ленинградца Косарева и предзавкома Киселева-Гусева. Но мне пришлось видеть теплый блеск в светлых глазах Дмитрия Босого, когда он читал письма и документы о ленинградском движении тысячников...
И еще один рассказ о дружбе.
На одном из старейших уральских заводов работает сталеваром молодой татарин Нурулла Базетов, работает так хорошо, что о нем написали в газете.
Газету прочитал на далеком Юго-Западном фронте красноармеец узбек Разимат Усманов. Оба эти человека друг друга не знали, и трудно сказать, что именно потянуло Усманова к Базетову, а не к любому другому стахановцу. Вернее всего — Урал, Восток, воздух родных широт, возможность заговорить с интонацией родного тебе языка.
«Я даже не знаю, как вас зовут по имени и отчеству и молодой ли вы, как я, или старик, как мой отец, или есть у вас дети, или нет,— писал Усманов с фронта сталевару Базетову. Если пожелаете, наладим переписку. О себе я могу сообщить, что я, так же как и вы, стараюсь делать свое дело скоростными методами. Вы плавите сталь, а я истребляю фашистов. Я косил их на всем пути от Перемышля до Киева и от Киева до пункта, на котором закончилось наше отступление, от которого теперь идем в обратный путь на запад. Выкосил много, всех не упомнишь».
Нурулла Базетов взволновался от этого письма. Ему писал близкий человек потому что только близкие люди спросят о детях так, как это сделал Усманов. Татарин Нурулла, после своего дела и своих мартенов, крепче всего любит жену Фатиму и детей — Шавкара, Решипа, Фарита и Светлану. Он тотчас ответил Разимату Усманову.
«Вы мне дороже и ближе самого лучшего друга. Мне тридцать три года, из них пятнадцать лет я работаю на производстве. План прошлого 1941 года мною выполнен 19 октября, и несколько тысяч тонн стали я выплавил сверх годового плана. Пусть наш уральский металл как можно скорее зальет глотку всей фашистской нечести».
Так родилось замечательное содружество этих двух людей тыла и фронта. В день Красной Армии Базетов становится на вахту и снимает с квадратного метра пода печи одиннадцать с половиной тонн высококачественной стали. Разимат Усманов не отстает от друга. Он начинает вести счет скошенным его пулеметом фашистам, счет переваливает за сотню. И опять необычные друзья пишут друг другу — тоном и формой восточной пышной, поэтической речи, передающей родную, тысячевековую интонацию народов Востока:
«Только тогда отойду от печи отдыхать, когда скажут: Базетов, война кончилась, Родина наша свободна от фашистов, бери отпуск!»
«Только тогда выпущу пулемет из рук, когда перестанет биться сердце или мне скажут: ну. Разимат, поднимайся от пулемета, все фашисты, забравшиеся на нашу землю, уничтожены!»
Высокий эпический язык этой дружбы породила у нас оборона Родины.
Школа руководства
Недавно в великолепном зале огромного Индустриального института города Свердловска состоялось вручение почетных премий группе ученых. Поднимались на трибуну убеленные сединой академики, знатные металлурги, профессора, застенчивые скромные люди — врачи, создавшие замечательные целебные средства против страшных эпидемических заболеваний. Среди всех этих людей трое казались совсем молодыми и держались особнячком. Одного, Дмитрия Босого, в зале сразу узнали, хотя он снял бороду, помолодел, похорошел. Но другие два были незнакомы. Простое русское лицо с открытым взглядом, веселые губы, певучий говорок — это недавний человек на Урале, Алексей Семиволос, знатный бурильщик Кривого Рога. Он произвел революцию в бурильном деле, стал обуривать за смену много забоев. Другой — высокий, сутуловатый, с низко зачесанной на лоб темной челкой и глубокими, выразительными глазами мечтателя — уралец Илларион Янкин. Он ездил поучиться у Семиволоса и перенес к себе на Урал его опыт, но перенес не пассивно: если Семиволос ввел многозабойное бурение, то Янкин прибавил к нему и многоперфораторное. Это зачинатели, такие же, как Босый. От них пошла новая методика, новая производительность труда. Получив диплом, они в обнимку уселись в первом ряду и стали его разглядывать.
А хорошенькие городские девушки из зала уже незаметно ближе и ближе подтягивались к первому ряду и нет-нет да засматривались на них — новых молодых людей нашей эпохи, окруженных ореолом советской романтики.
В войну эти новые молодые люди — лицо поколенья, молодежь сороковых годов XX века,— раскрылись с необычайной яркостью и определенностью. Были эпохи в прошлом, когда отцы не понимали своих детей, философы задумывались над тайной завтрашнего дня, потому что не видели, что скрывается за лицом молодежи. Гадали поэты еще недавно, в десятых годах нашего века, до революции,— каковы они, те, кто идут на смену старикам? Пугали беспутством всяческих «Огарков» (было такое общество опустошенных молодых людей), невежеством, нежеланьем учиться, неспособностью на жертвы. Все это смешно вспоминать в наше время. Мы, отцы, видим новое поколенье, завтрашний день свой, глаза в глаза. И на вопрос, какое оно, можем ответить единственным словом: надежное. На детей наших можно спокойно положиться. Они и нам помогут, если понадобится.
В ноябре, под снегом, эвакуировали на Урал один из старейших наших заводов. Отличный заводской мастер, Григорий Михайлович Егоров, молодой парень с веселым круглым лицом, невысокий ростом, широкоплечий, не успел из загона ступить на землю, как его услали в соседний город показать рабочим другого завода новый для них гидравлический пресс. Егоров поехал, а покуда ездил взад и вперед, товарищи его на новом месте уже разобрали по своим бригадам лучших рабочих. Егорову достались одни новички, трудная смена. Стал Егоров со своей сменой отставать. А время острое, завод необходимо как можно скорее наладить. Нарком на людях пристыдил мастера:
— Что же ты, Егоров? Дома лучше всех работал, а здесь на черепаху сел?
Мастер ответил было наркому: «Обожди малость!» — но услышал суровое: «Фронт не ждет!»
Собрали бюро, поставили на бюро егоровский отчет (а отчитываться пришлось в одних неуспехах) и крепко поругали его. Вышел Егоров после заседания бюро красный, взволнованный. Сам он рассказывает об этом времени так:
— Решил не выходить из цеха, серьезно обучить смену. Двенадцать часов мастером проработаю, а еще часов восемь на станках с новичками. Берешь рукой их под руку и прямо так, наложением рук, и показываешь им, что надо делать. Они пальцами с пальцев моих чувствуют, где нажим, какое касанье, сколько силы приложить, куда потянуть, повернуть. Вижу — сообразил человек, сам начал руками владеть, я ему тут же совсем сырых, новеньких подсаживаю. «Обучай тех, кто меньше твоего знают!» Он обучает и при этом сам учится, последнюю беглость приобретает. А работали мы в таких условиях: цех едва перекрыт, как на вольном воздухе, и от мороза замерзала эмульсия, варежка на руке гремела. В нашей продукции фронт очень нуждался. И скоро моя смена вышла в передовые.
Четырех человек в егоровской смене наградили, а сам Егоров получил орден Ленина.
Казалось бы, все так обыкновенно в этом рассказе: приналег, поработал, вывез. Но в случае с Егоровым есть новое качество. За что хорошего мастера Егорова отчитали на бюро? Он, как пословица говорит, без вины виноват,— его услали на другой завод, когда он еще не успел подобрать себе смены; очутился парень не по своей вине с сырыми, необученными рабочими. В мирное время и с обычной психологией мастер на его месте сослался бы на объективные причины, и его никто не стал бы ругать, потому что ругать его было бы несправедливо. Но сейчас, в военных условиях, Егорову и в голову не пришел вопрос о правоте — неправоте, вопрос о справедливости. Не пришел потому, что справедливость сейчас одна — чтоб пошла продукция, чтоб фронт получил оружие, и Егоров, принимая упреки, мерил себя не объективным мерилом, а вот этой высшей мерой суда над собой — любовью к Родине. Когда у матери болен ребенок, она не утешает себя тем, что не виновата; и к сердцу, к душе ее, к ощущению болезни ребенка, боли за него, потребности выходить его у нее органически не смогут примешаться какие-нибудь внутренние расчеты с собой: «Объективно-де я все сделала и нельзя меня винить». Как массовое явление на наших заводах и в наших уральских людях наблюдается сейчас вот такое материнское, кровное, «пристрастное» отношение к делу, сведшее на нет всякие объективные причины и ссылки на них. И это очень характерное, очень важное явление.
Как-то я зашла к Янкину проститься. Он с товарищами уезжал. Я спросила — когда. И мне ответили: если самолет будет, так сегодня, В этом коротеньком ответе — такая огромная реальность: новое поколенье, вот эти три знатных работника Урала,— оно давно уже село на самолеты, освоилось с новой формой транспорта, и это для него так же обыденно — летать, как для нас ездить. Мы, старики, еще только, как купаться в холодную воду, нерешительно и вскрикивая, знакомимся с новым, переживаем его как исключенье, как новизну, потому что мы все еще храним в памяти старое, прежнее чувство его необычности. А для нашей молодежи пропорции уже изменились. Исключенье стало повседневностью. Они дети своего века, и техника века — это их техника.
Мало кто задумывался над тем, как повлияла наша Советская Конституция на воспитанье характера. А ведь ранние права гражданина, полученные молодежью, постепенно приучили и к очень ранней ответственности. Парню еще нет двух десятков, а он руководит коллективом, заставляет себя уважать. Сперва — с пионерами, потом с комсомольцами, он вырастает в хорошего командира, хранящего и в зрелые годы черты особой — молодежной — тактики.
Паровозное депо на станции Свердловск-Пассажирская работало до войны из рук вон плохо. В коллективе было немало бездельников, бракоделов, разгильдяев. На работу в депо люди шли с опаской — пойдешь и засыплешься. И действительно — шли и засыпались. Когда сейчас рассказывают про историю депо, неизменно прибавляют: «Сколько тут хорошего народу погублено». Поэтому на Петра Филипповича Попова, когда он пошел в паровозное депо Свердловска секретарем парткома, стали смотреть с удивлением и жалостью,— словно захотел человек рискнуть своей жизнью и репутацией без всякой надежды на удачу.
Попов — небольшой, красивый паренек, комсомольского воспитания, ладно скроенный, с широко поставленными глазами, о каких поэты любят говорить: «газельи»,— казалось, никак не подходил для своей задачи. Но если б кто вгляделся в эти газельи глаза, он заметил бы их фиксирующую неподвижность, похожую на поверхность очень твердого сплава. В первый месяц его работы, покуда Попов, не спеша и не делая никаких необдуманных шагов, только всматривался этими неподвижными, твердыми глазами в людей и в дела вокруг,— все шло, как и раньше. Люди устроили семьдесят два прогула и дали сорок пять случаев брака. Но на второй месяц Попов уже пригляделся. Он раскусил начальника депо. Начальник работал по старинке. Паровозное депо делится на два отделенья: собственно паровозное, куда, пыхтя и отдуваясь, вползают на отдых после проведенных рейсов локомотивы, и ремонтное, где совершается так называемый подъемный ремонт, то есть больные локомотивы поднимаются, разбираются, чистятся и чинятся. Люди первого отделенья — машинисты, их помощники и кочегары — имели очень мало касания к людям другого отделения — слесарям и механикам, и обе эти разные группы людей считали, что между ними ничего нет и не может быть общего: кончают свое дело, когда другие начинают свое. Старый начальник депо был годами воспитан на этом разграничении двух работ и двух групп людей — собственно паровозников, которые только ездят, и ремонтников, которые только чинят. Ни о каких новшествах он знать не хотел и держался правила: как до меня, так и я.
Но в истории техники и в истории характера есть такая одна минута, когда надо идти вперед, потому что если ты не пойдешь вперед, ты пойдешь вспять. Застаиванье на старых приемах работы в такие минуты уже не помогает освоенью этих приемов и привычке к ним, а губит и разваливает характер работника, оставляет незанятой мысль и незагруженным время, толкает на небрежность, неряшество, лень, разбалтывает дисциплину. И молодой, воспитанный комсомолом парень Петр Филиппович Попов, почуял, что перед ним в паровозном депо вовсе не «погибший» коллектив лодырей и бракоделов, вовсе не скверно подобранный состав работников, а именно такая «пауза», созданная плохим, переставшим расти начальником, который держит людей в сторонке от общего технического развития. Новым этапом для работников депо, который они «обошли», не желая одолеть, было лунинское движение, то есть метод работы, когда паровозник не только ездит, но и хозяйничает на своем паровозе, знает и любит его, отвечает за него, умеет произвести силами своей бригады первый необходимый ремонт, профилактику машины.
Попов собрал вокруг лозунга «За лунинское движение» всех партийцев депо и вызвал начальника на прямое действие: или ты «за», или ты «против». Начальник был против. Тогда его убрали. Вместо него зоркие глаза Попова высмотрели молодого инженера М. Я. Перекальского, сибиряка, потомственного железнодорожника. Что-то есть в облике Перекальского от шестидесятых годов, искони русско-интеллигентское, с упорством и одержимостью на все передовое. У него выдающийся вперед подбородок, на котором он не дает вырасти бороде, хотя вы ее, эту бороду, все равно чувствуете, до того она была бы на месте на этом русском лице; он высок, худ, сутуловат и, говоря с вами, очень медлителен; часто, как бы затрудняясь в слове, обтирает лицо ладонью и запускает пальцы в волосы. Но встанет — словно пружина выпрямилась,— и вы уже знаете, что в действии этот человек решителен и скор.
Он оказался прекрасным товарищем секретарю парткома. За короткое время Перекальский забрал весь коллектив депо в крепкие руки и завоевал очень большой авторитет у рабочих. Чем? Он не боится идти вперед. Он не остановится перед производственным риском. До того как принять решенье, он и раз и другой взвесит и обдумает; соберет свой командный состав мастеров, рабочих, расскажет им, выслушает, посоветуется; но как только решенье принято,— кончено. Никаких совещаний, ничьих вмешательств! Приказано — сделай.
— Это главное мое правило,— говорит Перекальский.— Решено, а там хоть умри, да выполни, не оставлю ничего на половине, доведу до конца. И даже если в ходе работы выяснится, что можно бы иначе, я не позволю переворачивать и перемудрять, это расхлябает дисциплину.
Медленно, говоря это, он сжимает свои выразительные пальцы. Так — вот этим напором, этой верностью самому себе, своему приказу, своему решенью, этим изгнаньем из практики всяких «если бы да кабы», всего того, что пахнет хоть малейшим сомненьем,— и сумел Перекальский стать подлинным начальником паровозного депо, где столько было «загублено хороших работников».
Что же коллектив депо? Люди, о которых шла дурная слава, что они лодыри и прогульщики? Эти люди не оказались ни лодырями, ни прогульщиками, как только время их стало загруженней, требованья к ним тверже и рука, управляющая ими, жестче и крепче. Когда коллектив почувствовал, что им руководят правильно и силы его находят настоящее и полное примененье, когда он увидел перед собой дорогу, и ступил на нее, и понял, что это хорошо и приводит к большим результатам,— он раскрыл лучшее, что в нем было. Попробуйте спросить у Попова или Перекальского, с кем они сейчас работают,— и оба ответят: «С замечательным коллективом, с таким, что чудеса можно творить».
Дорога, особенно та, о которой я пишу,— это нерв оборонной промышленности. От ее маневренности, от состояния ее парка, от оборачиваемости порожняка, от быстроты разгрузки зависит своевременная подача угля и руды заводам и заводской продукции фронту. Поэтому «чудеса», которые можно творить с коллективом паровозного депо, имеют для нашей Родины особенное значение. Каждому депо, каждой станции в Союзе следовало бы знать об этих чудесах и поучиться им. Одно из таких чудес — экономия угля и создание запасного угольного фонда на зиму.
Меньше стало угля в стране — но разве он добывается только из шахты? Разве не знает любая хозяйка, любой мастер, как можно отжать все то, что имеешь, и как много лишнего найдешь тогда у себя под рукой?
Чтоб сэкономить уголь, паровозники депо еще в мае устроили общественный осмотр своего парка; где на котлах (на внутренних стенках котла) сказалась накипь — постановили вычистить котлы; где в трубах оказались течи — приказали устранить течи. Вслед за осмотром провели теплотехническую конференцию. Лучшие машинисты вставали и рассказывали, как они берегут топливо. Слушатели учились. Словно врачи, раскрывавшие человеку тайну его пищеварения, указывавшие, как малою пищей, но хорошо и правильно усвояемой, организм может получить больше калорий, нежели излишком пищи, проглатываемой без толку, так и опытные машинисты раскрывали новичкам тайну экономичной топки паровоза.
Как много можно сэкономить угля, если топить умеючи! Вот старый, видавший виды кочегар. Он никогда никому не говорил о том, что он знает: ему и в голову не приходило поделиться опытом, не приходило в голову все огромное значенье этого опыта, выработанного годами молчаливой, однообразной работы в своей кочегарке. Но старик услышал чужие речи. И молчаливые губы раскрылись. Он говорит о том, как надо уметь выбрать время, чтоб раскрыть топку,— боже сохрани, ежели когда попало. Все равно, что рот на ветру. Застудишь — деформация произойдет. Или вот подача угля в кочегарку. Есть такой механизм стоккер,— он сам подает уголь в топку. Но понадеешься на стоккер — кучу добра зря прожжешь. На уклонах нельзя им пользоваться, на стоянках тоже. На уклонах и на стоянке бери в руки лопату и загружай уголь понемножку, равномерно. Человеку не все равно, если сыплется лишнее топливо, а стоккеру все равно,— под уклон, где паровоз идет легче, он будет сыпать столько же, сколько в гору, и на стоянках тоже. Стоккеру что? Не бережет, не жалеет, не чувствует. А машинист, он знает: где забота, там лопата.
Вслед за этим оратором заговорили и другие молчальники. Каким богатейшим, каким разнообразным оказался их жизненный опыт, накопленный в кочегарке паровоза! И какими хорошими, своими словами умели они передать его! Золотое правило — перед тем как бросать уголь в топку, хорошенько размельчить его и не только размельчить, а и водой смочить,— машинисты передавали образно: уголь должен быть мелким, чтоб «комок в рот пролезал». Ни в одном учебнике не прочтешь того, что говорилось на этой необычайной конференции. Когда она кончилась, партком передал ее в массы — множеством листовок, стихов, иллюстраций, стенновок.
Машинисты принялись с лета экономить уголь на зиму. Следя за чистотой своих котлов, за исправностью трубы, за подачей, за качеством, за измельченностыо угля, перенимая чужой опыт, они заметили, как снижается у них количество идущего, в топку и нарастает гора сбереженного «черного золота». Машинист Николаев сберег двести девятнадцать с половиной тонн угля, машинисты Тихонова и Пигин, работающие на пару, сто восемьдесят тонн. Абакумов и Тихомиров — сто семьдесят тонн. Короче сказать, вместо месячного запаса угля паровозное депо Свердловска накопило уже полуторамесячный запас,— задолго до зимы.
Так, становясь лунинцами, машинисты сумели быть хозяйственниками, а экономя уголь, они воспитали в себе навыки производственной и технической культуры. Но что самое хорошее — люди не зазнались. Их много хвалили, они крепко держат знамя НКПС и знамя Третьей гвардейской уральской дивизии. У них многое достигнуто,— выполнен весь годовой план ремонта, они выдали до конца года сверх плана еще двадцать пять паровозов. Но если вы вступите в этот мир великой ночной бессонницы, в железнодорожный мир с его призывными короткими гудками маневрирующих паровозов, с его колеблющимся в ночи фонариком на путях, с его лентами рельсов, идущих из бесконечности в бесконечность; если вы перешагнете за порог закопченного, осененного куполом депо, где подняты над рельсами, как оперируемые на стол, гиганты паровозы, вы нигде не увидите того «почиванья на лаврах», какое встречаешь иной раз в захваленных цехах. Деловая, нацеленная на большую работу публика; быстрые, крепкие шаги у проходящего; чувство времени в жестах и в выражении лица, в голосе и в походке. Вам ясно, что тут идет напряженная, но не штурмовая, а по-своему ровная и слаженная деятельность. Маленький секретарь парткома Петр Филиппович проходит мимо вас с потеплевшими глазами,— он сегодня доволен людьми. В ремонтном цехе слесарь Ваняшкин один, как богатырь, сделал за день работу шести слесарей. И если в паровозном отделении девяносто семь процентов — лунинцы, то в ремонтном семьдесят пять процентов — стахановцы... Подавляющее большинство!
Двадцать семь лет назад первая мировая война с немцами привела уральский транспорт к разрухе, а уральских транспортников — почти к отчаянью. Люди махнули рукой на всякую надежду улучшить положение: забыли о расписанье, не соблюдали правил, не выходили на работу. По неделям стояли и не двигались поезда. Окружной инженер Северо-Верхотурского округа писал в рапорте Горному департаменту: «Крупнейшим предприятиям округа грозит сильнейшее расстройство из-за невероятных трудностей в получении нужного количества вагонов...». Такие вопли неслись в Горный департамент из всех округов. Прошло двадцать семь лет. Изменился строй на нашей земле. Подросли новые люди, воспитанники великой советской системы, люди, умеющие видеть в общественном благе свой личный, гражданский интерес. И все страшные трудности и тяготы новой Отечественной войны с немцами вместо разрухи несут обострение воли и сил советского человека, подсказывают ему новые, передовые методы.
Домашняя хозяйка
Годами стояла уральская домашняя хозяйка у кухонной плиты, изо дня в день соединяя в себе бухгалтера, счетовода, кассира, закупщика, заготовителя, повара, чернорабочего, завхоза, уборщицу, планировщика и директора своего маленького хозяйства. Соединяя все эти функции в одном лице, она никогда ни от кого не получала за них не только заработной платы, но часто даже и простой благодарности. Молчаливо подразумевалось, что вся эта огромная работа естественна, как природа, что домашняя хозяйка — само собой должна ее «от века» производить и что никаких особенных качеств и талантов для таких обыденных, маленьких, незаметных дел не требуется.
Но вот великолепный цех большого Кировского завода на Урале. В этом цехе, требующем высокого класса точности, стоят самые «интеллигентные», как здесь выражаются, машины в мире — машины-умницы, сложные, тонкие, требующие заботы и умного обращения. Но машины стоят, а квалифицированных рабочих не хватает. Где взять их? Как быть?
— Нас выручили знаете кто? Уральские домашние хозяйки!— сказал нам заместитель начальника цеха товарищ Марголис.— Они пришли сюда прямо от кухонной плиты и от базарных корзинок. И какие же это работницы, доложу вам! Выдумать таких надо. Во-первых, подход к станку. Наша машина им сама в руки пошла, как ручная. Заботливые, внимательные, аккуратные оказались, пыли не дадут сесть. Во-вторых, сосредоточенность на нескольких операциях: она и за одним, и за другим, и за третьим сразу уследит и не проморгает. В-третьих, экономия на материале, на масле, на инструменте,— стружку и ту жалеет, попусту не бросит, а уж напортить ничего не даст ни себе, ни другим. В-четвертых, укладка во времени, чувство времени, организованные движения. И работать любит. Уж ее гонишь, гонишь после смены,— обязательно всех позже уйдет, всех раньше придет.
Об этом говорит не один Марголис, об этом говорят и другие начальники цехов на десятках уральских заводов. Домашняя хозяйка накопила за годы и годы своей незаметной, «серенькой» деятельности нажитую тяжким опытом культуру времени и привычку хозяйственного отношения к материалу. Но раньше она была организатором лишь ежедневной «потребы» семьи, и работа ее исчезала, как только бывала выполнена, оставляя за собой лишь добавочный труд мытья кастрюлек. А сейчас она стала делать материальную, весомую, прочную вещь, идущую на фронт, необходимую в обороне, вещь с долгим бытием.
И домашняя хозяйка развернулась в редкостную работницу, жадную на труд, счастливую тем, что труд ее говорит ей «спасибо», что из неблагодарного, домашнего, он стал благодарным, народным трудом.
Горновой у домны — это тяжелая ответственная профессия. Не каждый мужчина справится с ней. Весь Урал знает горнового Фаину Шарунову. Но Шарунова — сильная девушка, с мужской хваткой. А поглядишь на Евдокию Петровну Щербакову, когда она выходит после окончания смены в берете и жакетке, кто подумает, что это горновая на одной из крупнейших наших домен!
Щербакова — маленькая, щуплая русая женщина, с невеселым лицом, задумчивая. В глазах и в тоне ее, когда она говорит негромко,— непролитые слезы. Евдокия Петровна приехала на Магнитку из Уфимской области и долго работала в столовой. Жизнь ее сложилась тяжело, неудачно. Муж оказался непутевый. Ребенок на руках. Нервы зашалили. Но пришла война, и маленькая хрупкая женщина попросилась в доменный цех.
Никто не верил, что Щербакова может стать горновым, ходить с тяжелой лопатой, ровнять канавы для чугуна, быть в этом вихре жара, круглых огненных брызг и черной графитной, острой, как стекло, пыли.
Но Щербакова сделалась прекрасным горновым, передовой работницей в цехе, и ее светлые глаза, как и всех доменщиков, подолгу застаиваются на игре огня, на великом зрелище выпускаемого из домны огненного потока...
Анастасия Яковлевна Усольцева — другой человек. Это степенная, молчаливая работница; глаза у нее смотрят по-хозяйски, исподлобья, без всякой мечтательности. Работает она в одном из цехов огромного комбината. И однажды к ее станку пришла целая комиссия — изучить и зафиксировать режим ее работы.
На большой лист, разграфленный и размеченный, нанесены были все особенности этой работы, а потом вывешены для примера и сравнения.
Усольцева не изобретатель, не Бóсый. Она ничего не приделала к своему станку, не предложила новых приемов. И все же оказалось, что эта суховатая женщина в платочке, с гладко причесанными волосами, с поджатыми губами, стала вожаком и передовиком своего дела. Работа ее раскрыла перед цехом огромное значение ритма.
Чтобы сделать эту работу наглядной, ее записали рядом с рабочим режимом другой работницы, Зуйковой, соседки Усольцсвой, тоже стахановки. Что же мы видим?
Усольцева приходит к станку за полчаса до начала смены. В эти полчаса она обеспечивает себе хорошую настройку станка, заточку инструментов, чистоту рабочего места — на весь производственный день.
Соседка приходит лишь к звонку.
Усольцева останавливает свой станок за десять — пятнадцать минут до конца смены, чтобы приготовить место для своей сменщицы.
Соседка ее даже к звонку не всегда успевает закончить намеченную программу.
Усольцева, подготовив станок и хорошо его зная, работает так, что на производственный труд у нее уходит 95,6% всего времени, на заточку резцов 2,9% и на уборку 1,5%.
Соседка ее производственному труду посвящает только 86,1% всего времени. Остальное время тратится у нее на уборку, заточку, настройку и, наконец, на отдых, которого в графе режима Усольцевой вообще нет.
Посмотрим теперь, как протекает у обеих женщин самый процесс работы.
Усольцева в первые четверть часа набирает темпы в 160—165% выполнения нормы и ниже этого уровня уже не спускается, а, наоборот, постепенно и равномерно повышает его до 200—270% и на этом держится.
Ее соседка через полчаса достигает 150%, но на этом не удерживается, а снижает темп до 100%. Потом рывками то повышает его, то понижает, падая иногда ниже 100%.
Спрашивается, в чем же секрет превосходства Усольцевой? Как может она, не имея графы на отдых, работать лучше своей соседки, которая этот отдых имеет?
Оказывается, Усольцева отдыхает во время плавного хода станка, верней сказать — не устает настолько, чтобы нуждаться в отдыхе. Хотя станок ее фактически работает на час больше соседних, Усольцева добилась от него такого спокойного хода, что, загрузив свое время почти сплошь и не делая никаких перерывов на отдых, она к концу смены утомляется гораздо меньше, нежели ее соседка. У той станок работает нервно, и сама она работает нервно. А от нервной, неритмичной работы, даже с отдыхом, устаешь гораздо больше, нежели от безостановочной, напряженной, ритмичной работы.
Это большое, важное наблюденье! Оно ясно показывает значение ритма не только для производства, но и для здоровья и нервной системы работницы.
А в самом производстве ритм — великое, можно сказать, величайшее дело: это программа, выполняемая ежедневно; это такое производственное дыханье, где месяц можно дробить на дни, дни на часы, часы на минуты, и каждая минута будет показывать одно: программа на заводе выполняется. Вот почему такие работники, как Усольцева, делают сейчас государственной важности дело — они борются за ежеминутное выполнение программы.
Плановики и технологи
Три танковых завода на Урале поработали так, что директоры их стали Героями Социалистического Труда, а сами заводы и множество их работников награждены орденами. Это событие равносильно тем делам на фронте, о которых сводка сообщает крупными буквами, а военные специалисты пишут особые анализы. Попробуем и мы проанализировать наши последние победы в тылу,— чем они достигаются? Что в них нового по сравнению с прошлым годом?
Возьмем для примера один из трех заводов, тот, где директором товарищ Кочетков. Это замечательный, крепкий завод. Коллектив его (кировцы) — исключительный по высоте своей квалификации, слаженности и опыту. Производство его (моторы) четко и организованно. Работает он на полном развороте своих изученных мощностей. И хотя он, казалось бы, достиг своего предела, он не перестает повышать этот предел, увеличивать и увеличивать выпуск продукции.
Зайдите в любой из его цехов. Вот на стене таблица с графиком, график отмечает рост производительности труда в цехе по участкам за год. И оказывается, что, например, в цехе шестеренок производительность за прошлый год выросла в два с половиной раза, в соседнем — на коленчатом вале — в пять раз, а на гильзе — в четыре с лишним раза.
Если б речь шла о более слабом заводе с менее опытными рабочими, то можно было бы объяснить этот бурный рост повышением учебы и накоплением опыта, достижениями отдельных стахановцев и тысячников, увлекших за собой весь цех. Но на таком заводе, как тот, о котором идет у нас речь, дело обстоит сложнее. Чтобы на нем бурно увеличился выпуск продукции, требуется ко всему прочему еще и особая изобретательность в улучшении самой планировки, самой организации процесса труда. Здесь, как на фронте, дело идет уже не только о геройстве бойцов, но и о тактике самого боя. А это значит, что в победе играет особо значительную роль командный состав, тот, кто планирует и организует,— плановики, технологи, конструкторы, начальники и помощники начальников цехов, секретари цеховых парторганизаций.
Проходя в наши дни по цехам, вы всегда встречаете большую «литературу» — агитационные плакаты, листовки, «молнии», обязательстства. Иногда они возникают меловыми буквами у вас под ногами, на камнях пола; иногда они кричат со станков. Эти голоса, идущие к сердцу рабочих не через ухо, а через глаз, принесены в цех парткомами, выездными и заводскими редакциями газет, и мы уже давно к ним привыкли, давно почувствовали их громовую власть, перекрывающую заводской шум машин и моторов. Но на заводе, о котором я рассказываю, вы встретите в цехе шестеренок у каждого рабочего места нечто совсем новое.
Здесь появились плакаты от лица того среднего командного состава, который до сих пор в прямой агитации никак не участвовал: от лица плановиков. И самое содержание этих плакатов совершенно не похоже на то, к чему мы уже привыкли в цехах.
Но сперва объясним, какова обычно роль плановика в цехе. Завод получает определенное задание; оно передается в плановый отдел; оттуда идет к плановикам цехов, а уже те «спускают» определенный план (сделать столько-то и тогда-то) старшему мастеру, который передает его в смены, чтобы сменные мастера разметили работу по бригадам и вывесили общий список на стене. Рабочие подходят, читают и в общих чертах знакомятся с тем, что предстоит сделать.
И вот плановику Ивану Александровичу Розенбергу пришла в голову простая мысль: сделать так, чтобы каждый рабочий получил точное знание объема своей работы, и не на один день, а, скажем, с некоторой перспективой. Ведь, зная свою программу точно, получая ее прямо к станку, видя ее всегда перед глазами, притом не на один только сегодняшний день, а с перспективой на неделю, на декаду, на месяц, рабочий и сам сможет стать планировщиком, легче разметит работу на часы, па дни, легче сманеврирует, быстрее и уверенней справится. И Розенберг идет к секретарю цехового бюро Льву Абрамовичу Езрохи, человеку молчаливому, с глазами и головой философа. Он вносит предложение: вместо того чтобы «спускать» общий план мастеру, как обычно,— довести его самим до рабочего места, разработать и уточнить долю труда каждого рабочего и каждому сообщить ее на плакате перед станком. Да еще, может быть, добавить человеческой теплоты, усилить каким-нибудь напоминаньем, связать с сегодняшним днем, с текущими событиями, то есть не просто, а агитационно поднести рабочему самый план.
Езрохи сразу схватил мысль плановика. Он представил себе, какое огромное значение для развития и подъема внутрицехового соревнования среди рабочих может иметь такая простейшая мера, как плакат с точным указанием количества и объема работы у каждого рабочего, на каждом месте. Пройдет мимо станка товарища дальний сосед и краем глаза сразу схватит, сколько тому надо сделать. Вместо беготни к единственному списку на стене, где не всегда и разберешь, кто что выполняет, тут вдруг, словно в оркестре, у каждого рабочего места своя «партия», ясная, четкая, крупным планом, и люди знают, кто что в общей партитуре симфонии цеха играет. Так и зовет на соревнованье чужая цифра! Езрохи поддержал плановика, и в цехе возник своеобразный поход плана к станку, сыгравший очень большую роль в развороте соревнования, и в подъеме производительности труда.
Другие цехи, приглядевшись, стали перенимать хорошее начинание плановика.
Невольно вспоминаешь рассказы наших командиров, как перед боем бойцы «льнут» к ним, стараясь до точности выспросить и усвоить свою личную роль в атаке, уточнить место, время, последовательность действий, потому что жизненно важно для них наперед хорошо понять, что им делать.
Продуманное, конкретное планирование программы по рабочим местам, предложенное Розенбергом и осуществленное цехом, где начальником товарищ Сумецкий,— это один из множества факторов, обусловивших рост завода.
Заглянем в другой цех. Вот место, где родится пленительная вещь, хранящая в своей причудливой перекрученности, похожей на музыкальную модуляцию, секрет передаточного движения. Это царство коленчатого вала, огромный зал с уходящими ввысь сводами, наполненный сверкающими отполированными стальными валами. Дальше — производство гильзы, коробок, цветного литья, шатунов. И всюду — умные, солидные, чавкающие, стрекочущие, сверлящие, жужжащие, бьющие машины, токарные, фрезерные, шлифовальные, зуборезные расточные автоматы.
Движение тысячников открыло перед нами величайшую гибкость этих станков, способность их непрерывно совершенствоваться, заменять один другого, идти навстречу человеческому пожеланию. И вы сразу замечаете, что эти станки, почти ни один из них, не работают, как обычные. Вот высокий, простой, быстроходный фрезерный станок, но вместо резца он держит прикрепленный к нему круглый диск, абразив, и, вместо того, чтобы фрезеровать, он шлифует, то есть выполняет работу более дорогого и дефицитного, чем он, шлифовального станка. Вот обычный большой станок «цинциннати», но под ним ходит какое-то странное сооружение взад и вперед, а в сооружении — шестеренка, подставляющая ему свой бочок, где он методически прорезывает зуб за зубом, то есть выполняет вместо своей работы операцию, обычно производимую сложным и дорогим зуборезным станком. А вот и еще какая-то «странность». Стальная крепкая формочка с кружалом, в которое вкладывается округлая зубчатая деталь. Она строго коническая, а в конической детали нужно, чтобы вырезываемая в ней пустота всеми своими точками соответствовала точкам ее окружности, иначе вещь скосится и будет испорчена. Раньше этим делом занимался высококвалифицированный расточник, ежеминутно, вручную, проверяя особым прибором, правильно ли он точит, но сколько ни проверяй, брак был очень част. А сейчас изобретенный стальной футляр или корсет помогает проделать эту операцию почти автоматически.
За всем этим своеобразием использования обычных станков и скрываются огромные проценты выполнения, гигантски перекрытые нормы, тайны тех чудес, когда один комсомолец сделал за сорок пять минут работу двухсот семидесяти человек, а мальчик-ученик стал тысячником. Но на заводе, о котором идет речь, особо ярко видишь, что возле станка непрерывно творчески работают и конструктор, и технолог, работают бок о бок и рука с рукой с лучшими передовиками-рабочими. «Футляр», описанный мною выше, изобретен товарищем Карроэстом, помощником начальника цеха. Он облегчит и удесятерит работу не одного только своего цеха, не одного только своего завода, потому что подскажет такие же изобретенья другим. Инженеры, подобные Карроэсту или Ханину с завода, где работает Дмитрий Босый, или технологу Альтману и многим другим, развернулись в полную меру своих талантов только сейчас, научились под нажимом острой необходимости смело, во всю мощь своего интеллекта ставить и решать бесчисленное множество технических задач, и к этому их подтолкнули своей смелостью и инициативой сами рабочие.
Тесное творческое содружество передового рабочего с конструктором и технологом, великое воспитывающее действие этой дружбы для обеих сторон — вот еще один из важнейших моментов, решающих победу и решивших ее на данном заводе.
Из множества процессов, складывающих то, что определяет победу, я указала только два первых попавшихся. Но и по этим двум примерам ясно особое качество нашей победы. Дело в том, что она — не завершающий этап, не остановка, а непрерывно разматывающийся клубок творчества, непрерывное новаторство, непрекращающаяся тенденция побеждать. Нельзя себе представить, чтобы производительность труда у нас перестала расти, достигнув какой-то точки. Она не может перестать расти, потому что неисчислимы возможности ее роста и потому что в работающем человеке пробудился творец.
Энергетики
Наступит, может быть, еще на веку нашего поколения минута, когда мир переживет чудную тишину совершенной гармонии. Все лучшее, что есть у человечества,— острота разума, глубина чувства, откровение красоты в природе,— все это как бы сведет концы с концами, замкнет магнитные полюсы своих пределов. И в этот час совершенной гармонии человек увидит оплаченным каждый свой вклад, каждый свой дар, который он вносит в жизнь.
Удивительным проблеском этой гармонии повеяло на нас в самом, казалось бы, прозаическом месте — обыкновенной комнате, где полтора дня заседали обыкновенные люди — энергетики Свердловской области. Это были скромные заводские энергетики, люди так называемого «энергоцеха», который на заводе не всегда замечается и даже не посещается ни гостями, ни журналистами; и тема, которую они обсудили, была тоже самая обыкновенная: необходимость экономить электроэнергию.
Но это обсуждение раскрыло перед собравшимися ту логику жизни, при которой разные усилия служат одной и той же истине и разные люди, каждый своей дорогой, приходят к одной и той же цели.
До войны директора заводов мало задумывались над экономией электроэнергии. Забота их была одна: чтобы моторы служили безотказно, чтобы аварии устранялись тотчас, чтобы перебоя в подаче тока не было. Но вот энергии понадобилось больше. И появился государственный лимит, по которому каждый завод может расходовать в месяц не больше определенного количества, понадобился строгий учет каждого киловатт-часа. И тут выяснилось, до чего анекдотична система учета на иных наших предприятиях. Возьмем, к примеру, большой уральский завод с рабочим поселком. На заводе — десятки электропечей, компрессоры, краны, вентиляторы, тысячи станков, нужда которых в электроэнергии выражается в цифре девяносто девять процентов от общей потребности. Завод и поселок имеют и бытовую нужду — в освещении, в нагревательных приборах, но на это идет не больше одного процента общей потребности. Однако для того, чтобы учесть трату девяноста девяти процентов энергии на промышленные нужды, завод имеет только тридцать три счетчика, а для того, чтобы учесть трату одного процента на бытовые нужды, в поселке и на заводе поставлено четыре тысячи сорок восемь счетчиков! В быту экономили, а конкретно дифференцированному учету промышленной траты (основной и главной траты электроэнергии) до сих пор не придавали почти никакого значения.
Энергетики прежде всего начали вводить точный учет промышленного расхода. И когда сделалось видно, сколько берет такая-то печь, такой-то механизм, сколько простаивает, где холостой ход, а где напряжение и перебор, то раскрывшийся ритм потребления электроэнергии внутри цеха стал одновременно показателем самой производственной работы. Расход электричества ярко отразил своим графиком степень плавности технологического процесса, не только выдав с головой недостатки нашей работы, штурмовщину, неритмичность, дерганье, но и показав, что у технолога и энергетика — общий враг. На конференции, посвященной экономии электроэнергии, докладчики горько жаловались: «В первую декаду заводы почти не разбирают энергию, лимиты не используются на десять — двенадцать процентов. Во время смен и обедов работа и вовсе стоит, разница на восемьдесят мегаватт, хоть котлы и турбины останавливай. В третью декаду начинается гонка, нарушение лимитов, все трещит, энергии не хватает, приходится кое-где отключать». Неритмичность оказалась врагом экономного расхода энергии!
Но увидеть врага — не все. Надо еще победить врага. И энергетики, борясь за сбережение и правильный расход киловатт-часов, оказались включенными вместе с плановиками и технологами в борьбу за суточный и часовой график, за бесперебойную работу машин. Энергетики вмешались в заводской режим. Они потребовали изменения часов смены (так, чтобы пики одного завода покрывались низким расходом другого), они фактически приняли участие в планировании и, регулируя технологический процесс количеством расходуемой электроэнергии, творчески подтолкнули и самих производственников.
Возьмем два случая. Тысячник-токарь создал изобретение, во много раз повышающее выпуск продукции; основано это изобретение на ускорении режима резания. Но ускорение режима резания требует увеличения затраты электроэнергии,— значит, одной рукой он принес пользу, а другой — создал новые трудности. А нельзя ли стать тысячником, не перерасходуя, а, наоборот, уменьшая трату электроэнергии? Можно. Увеличив сечение стружки (вместо ускорения режима резания!), ты потребуешь для работы станка меньше энергии, а продукции выработаешь больше, чем прежде. Значит, есть способ и увеличить на станке выпуск продукции, и в то же время сэкономить электроэнергию. Но только найти этот способ надо технологу вместе с энергетиком.
Или второй случай: можно ускорить процесс плавки в электропечи путем повышения расхода электроэнергии на эту печь. Но можно сделать и так: сперва плавить металл в вагранке, потом в конверторе и уже потом в электропечи,— это соединение работы более старых печей с более совершенной электропечью («дуплекс-и триплекспроцесс») понижает в огромной степени расход энергии. А можно сделать и еще лучше: в вагранке варить чугун, в ковше по дороге его обессерить, в конверторе обезуглероживать, опять на пути из конвертора обесфосфорить и только потом задавать в электропечь, на долю которой остается лишь раскисление металла. Этот американский способ («квадриплекс») еще больше экономит электроэнергию и упрощает, делает более наглядным, более видным и удобным для проверки весь процесс плавки. Этот способ энергетик опять-таки должен найти вместе с технологом.
Связь энергетика с технологом, а раньше с плановиком — это в сущности связь производства с экономикой. Она говорит о том, насколько каждому производственнику полезно быть и экономистом.
Спрашивается, не регресс ли все эти меры? Ведь проводятся они под давлением трудностей военного времени? Но экономика — великий толкач прогресса. Введенные по необходимости экономить, все эти меры оказываются техническим новшеством, передовым словом техники. В Америке уже давно старые (по времени изобретения) машины работают на параллельной связи с более современными, маленькие с крупными, служа отличной регулировкой производственного процесса; там уже давно штамповка завоевывает детали не потому только, что делает их скорее, проще и легче, но и потому, что тратит при этом меньше электроэнергии. И прозаическая, рожденная, казалось бы, только необходимостью минуты борьба за бережливый расход киловатт-часа вдруг превращается в симфонию наглядного, яркого творческого движения человеческой мысли вперед, в симфонию общего производственного прогресса на заводе. Замечателен в этом смысле почин передового Уральского новотрубного завода. Там электрики вместе с технологами поставили сотни опытов, изучили оптимальную температуру электропечи, при которой сходятся показатели и самой скорой, и самой лучшей, и самой экономной плавки, и сумели сберечь у себя миллионы киловатт-часов, резко улучшив при этом заводскую технологию.
Вот о чем говорили с трибуны скромные заводские люди.
Интеллигенция
Летом повсюду, где уральская земля рождает цветы и травы, на дивных ее луговинах и в лесных дремучих зарослях, запестрели вперемежку с цветами детские платьица, зазвенели голоса ребят, их армии вышли на сбор лекарственных растений. Нигде и никогда раньше не знала наша земля таких тщательных и богатых сборов, такого знания и умения разобраться в дикорастущих злаках, в разных чередах, спорышах, раковых шейках, водяных перцах, подорожниках, черемисах, как в дни войны на Урале. Но подняли детей, обучили их, организовали, а потом проверили и классифицировали все собранное — местные интеллигенты. Это ботаник Михайловский в Ильменском заповеднике, это химики в Магнитогорске, агрономы в Ачите, учителя и врачи в других районах.
Почти каждое учреждение на Урале, каждая профессия выделили сейчас дополнительную, фронтовую функцию. И новая дополнительная функция потребовала приложения умственного труда к таким процессам, какие раньше делались механически; а с другой стороны, она же приблизила отвлеченную умственную работу к ручному и машинному труду. Изменился не только облик рабочего, но и облик интеллигента, и трудно подчас сказать, к какой категории отнести труд, совершаемый на оборону Родины.
Для сложных металлургических заданий, для проверки качества металла нужны так называемые шлифы — тончайшие шлифованные листы, так же как для некоторых оборонных орудий нужны особые «глаза», тоже тончайшие, обточенные из горного хрусталя пластинки. Фронт требует много таких изделий, которых заводским способом не создашь, для которых нужен ручной труд гранильщика, человека высокой и уже редко встречающейся профессии. Гранильщиков-уральцев считают по пальцам: каждого из них, с именем, отчеством, с душевным характером и складом, может назвать и описать каждый ученый геолог, работавший на Урале. Гранильщик — это расцвет и второе рождение камня, это одежда минерала, назначенного под стекло музейной витрины, это необходимый человек для специальных лабораторий, для коллекционеров, для минералогов, а сейчас — для фронта.
Николай Федорович Медведев — типичный коренной уралец. Это высокий черноволосый человек, худой и, как говорится, испитой — испил его в ранней молодости камень, когда он гранил хищным русским купцам изумруды. В 1920 году Николай Федорович вступил в партию и ходил на Колчака. Потом работал в Ленинграде и опять вернулся на родной Урал. Сейчас он живет в знаменитом Ильменском минералогическом заповеднике, в деревянном домике, окруженный камнями, — камни и под срубом, и у крыльца, и мальчики роются в них, собирая отполированные кусочки для своих коллекций. Как ни далеко Николай Федорович от фронта, а военный заказ находит его. Сейчас он работает над медными шлифами. Академик Заварицкий в подтверждение своей важной и оригинальной теории анализирует одно из крупнейших месторождений, и Николай Федорович изготовляет для него целую серию шлифов. Посмотрите в микроскоп, раскроется внутренняя структура любой руды, любого металла, во всех своих связях и закономерностях. Казалось бы, какое до этого дело фронту? А очень большое. От шлифа — до качества брони, от шлифа — до прочности отливки, от шлифа — до танка. И уральский человек, гранильщик Медведев, в далеком, глухом углу, среди камней и густых, порыжелых от осени кустов крушины, перед матовой, спокойной гладью серебряного Ильменского озера чувствует себя нужным, неотделимым от фронта, он полон сознания необходимости своего труда и связи своей судьбы с судьбою и жизнью своего общества.
Глубоко в тыл мы послали наши вузы и втузы, с преподавателями и лабораториями; в тыл вывезены культурные ценности, сокровища музеев, книги. Но время не терпит бездействия, не терпит оно и прежнего понимания одной своей профессиональной обязанности. Профессора и аспиранты высших школ, до войны сидевшие в каком-нибудь окраинном городке, еще недавно чувствовали себя лишь преподавателями, лишь работниками своих институтов. Они читали лекции, готовили специалистов. А сейчас те же самые люди, на такой же самой работе знают, что они не только преподаватели, но и ученые, не только ученые, но и практики-изобретатели, способные чем-то своим, выношенным, продуманным, помочь Родине, Они стали приходить с предложениями в горком, в исполком, к дирекции завода. Почти стихийно, независимо от других таких же опытов, стали из них образовываться на Урале в каждом городе, в каждом районе «комитеты ученых в помощь обороне», подчас ничего не знающие о такой же ученой организации в той же области за пятьдесят — сто километров от них. Это «комитеты» при горкомах партии, «дома ученых» при областных центрах, и работа их до сих пор никем не учитывается. Между тем у себя на месте они приобрели огромную популярность и делают большое, нужное дело.
Взять хотя бы «комитет ученых» при горкоме Магнитогорска. В Магнитогорск были эвакуированы многие втузы и военные специалисты. Работой своей собственной они были загружены по горло, а все же оставались часы и минуты, оставались ночи, когда напряженно думается о фронте. Оставалось утро, когда диктор читает последнюю сводку, оставалось острое чувство на весь день, на все часы, на всю ночь — чувство недостаточности своей работы сейчас, необходимости больше давать, напряженней трудиться.
Хозяин города, металлургический комбинат, стал делать своим ученым заказы, у прокатного цеха не хватило валков, валки были привозные, весь цех мог из-за них остановиться. Тогда по просьбе комбината ученые наладили производство этих валков.
Профессора пошли на завод, превратили свои лаборатории в маленькие производства, за валками последовали изложницы для домен, забота об инструменте. В цехах инструмент «горел» на работе, его быстрая изнашиваемость срывала ритм работы. Тогда ученые стали внедрять на заводе новый, передовой метод, заменяющий термическую обработку,— так называемое газовое цианирование поверхности инструмента, насыщение его азотом и углеродом, и прочность инструмента увеличилась в три-пять раз. Химики и медики помогли госпиталям наладить производство многих дефицитных лекарств. Всюду, где есть промышленность, есть химические отходы. И магнитогорские ученые дали из этих отходов для своей области заменители ртути, сульфидин, аммиак. Из-за отсутствия аммиака хирурги в госпиталях подчас приостанавливали операции, а сейчас в аммиаке нет перебоя.
Перечислить все, что сделано комитетом, долго, да и не стоит, потому что не один он на Урале, их множество, в каждом углу с гордостью скажут вам, что местные ученые сделали и чем помогают фронту. И здесь в отвлеченную работу мысли вошла функция руки как рабочего инструмента, и ученый ярко пережил производственную сторону изобретения.
Что на свете скромнее работы почтово-телеграфного служащего — не фронтовой «полевой почты», когда приходится доставлять письма под обстрелом, а, скажем, уральского телеграфа, далекого от фронта? Но вот в прошлом году пришел работать телеграфистом в один из уральских городов молодой связист Шинклер. Прямого профессионального дела у него было по горло; и обычно, когда принимаешь и передаешь телеграммы, думаешь не о том, что содержится в них, а только о чистоте, четкости, правильности своей работы. Но война обострила чувства и уши молодого связиста. Мимо него шла живая жизнь, шла волна героического трудового наступления, шел поток запросов, от которых зависели дела на фронте. Директор завода запрашивал о нужном транспорте, отец с фронта разыскивал эвакуированную семью, запрос не получил ответа, безмолвствовал адресат,— и весь этот живой поток мучил и волновал скромного служащего телеграфа, чье дело было только слушать и передавать. И однажды, чтобы помочь бойцу отыскать семью, он сам пошел по адресу: другой раз он принялся проверять доставку заводской телеграммы: третий раз запросил служебной телеграммой отмалчивающихся транспортников. А потом, перед уходом на фронт, обо всем этом, о живой работе на телеграфе, он написал интересную, простую книжку. Огромную пользу принес Шинклер не только расширением своих профессиональных обязанностей, но и передачей своего опыта, заразительным показом того, какую большую общественную задачу носит в себе самый скромный труд, хотя бы труд почтового служащего, если понять всю его государственную важность. Под Сталинградом этот скромный писатель-почтовик отдал Родине и свою жизнь.
За два года войны не только на фронте, но и в тылу гигантские шаги сделала советская медицина, и притом не только так называемая полевая хирургия, но и клиническая терапия, и диагностика, и фармацевтика. Наши врачи среди горя и ужасов войны получили возможность глубже заглянуть в тайны психических заболеваний при ранениях мозга и поражениях нервной системы; глубже заглянуть в тайну состава крови, этого, по выражению Гете, «совсем особого сока»; глубже развить учение о витаминах; и, наконец, как никогда раньше, использовать трудотерапию — лечение пораженного органа систематической мускульной работой. И тут, общаясь со своими пациентами — тысячами людей от станка и трактора, врачи накопили драгоценное знание нового цельного человека, знание, которое уже начинает влиять на их практику. Участились за время войны конференции и совещания для подытоживанья врачебного опыта. Доклады на этих конференциях часто стремятся решать отдельные вопросы, исходя из проблемы «всего человека», стремятся расширить отдельную узкую специальность за ее рамки. И вам невольно вспоминается тип врача в глубокой древности, у греков, у арабов, где врач был поэтом, знатоком человеческой природы и философом.
На одном из уральских военных заводов работает инженер Дранников. Это интеллигент в подлинном смысле слова, человек, понимающий, что исторический опыт нашего поколения надо не только пережить, но и осознать. В механическом цехе завода шел процесс рационализации токарного станка. Движение тысячников обнажило в этом процессе определенные, закономерные черты. И чтобы помочь всем военным заводам передовым опытом, Дранников в скупые, считанные минуты своего отдыха написал нужную книжку «Тысячники», первую ласточку технического обобщения передового опыта.
Часто вы встретите на улицах Свердловска, в палатах госпиталя, на ученых сессиях невысокого старика с дремучей белой бородой, с янтарными глазами, с тихим, спокойным голосом,— ему всегда все необыкновенно радуются. Бойцы любят слушать его, и каждый рабочий на заводе знает, что он сказочник Урала, старый писатель Павел Петрович Бажов. Он всю жизнь пишет только одну книгу, она давно издана, но ее можно продолжать без конца. Эта книга — «Малахитовая шкатулка», сборник уральских сказов о руде и минерале, о человеке, добывавшем тяжким трудом руду и камни на барина-заводчика, о таинственной Хозяйке Медной горы, олицетворяющей живую душу земли и ее отношение к людям. И нет, кажется, более русской, чем эта уральская книга, сохранившая все особенности уральского говора, необычного для средней полосы России. Русская она тем, что в ней показано, как чистая и совестливая душа народа побеждает соблазны алчности и легкой наживы, как высокий труд, умение приложить к камню, к руде свое человеческое мастерство помогает преодолеть темные страсти, легкость добычи, удовольствие наживы, как ни умирал человек в самых страшных, рабских, беспросветных условиях, а умел высоко поставить над ними свое человеческое достоинство.
Казалось бы, что общего у нашего сурового времени со сказкой? Где мост между напряженной работой в цехах, ночами бессонницы над оборонным заказом и этими ласковыми, простыми страницами о веселой дочери золотого Змея-Полоза, желтенькой Поскакушке, и добрых уральских парнях, которым она, как пламя над драгоценной рудной залежью, неожиданно показывается.
Много тут общего и родного. Бывают движения сердца народного, сразу становящиеся историей, запевающие сказкой. И разве не похожи на сказку дела и люди Урала, обещанья цехов и заводов выполнить столько, сколько раньше показалось бы им волшебством,— и эти волшебные обязательства выполнялись — тоже, как в сказке, словно людям приходила на помощь бажовская Хозяйка Медной горы.
1942