М. А. Солдатовой, матери многих своих и чужих детей
Чем дальше продвигался враг в глубь нашей земли, тем длиннее становился маленький стол у Александры Петровны Покосовой. И когда я недавно по дороге на один из уральских заводов заглянул к Покосовым, стол, раздвинутый в полную длину, занимал почти всю комнату. Я попал к вечернему чаю. Сама Александра Петровна, как всегда, прямая, с коротко остриженными седыми волосами, в узких железных очках, командовала чаепитием. Бурлящий, попыхивающий паром и похожий на паровоз, готовый вот-вот пуститься в путь, медно-красный самовар, смешно удлиняя и перекашивая лица, отражал в своих начищенных округлостях все необычайно выросшее и незнакомое мне население квартирки.
По правую руку Александры Петровны, припав губами к блюдечку, стоявшему на столе, сидела девочка лет трех. У нее были большие черные глаза с длинными выгнутыми ресницами. Пар, подымавшийся с блюдечка, путался в черных завитках туго вьющихся волос девочки. По левую руку хозяйки, надув щеки что есть силы, дул, вызывая маленькую бурю в своем блюдечке, нежнолицый паренек лет семи в вышитой украинской рубашке. Рядом с ним, любуясь собственным изображением в самоварной меди, строил веселые ужимки аккуратный мальчуган в гимнастерке, скроенной по-военному. Его смешные гримасы приводили в скрытый восторг тихонько прыскающих в свои чашки двух малышей, сидевших напротив,— девчурку с двумя коротенькими торчащими в разные стороны русыми косичками и скуластого черноглазого крепыша, коричневые щеки которого покрывал пушистый налет южного загара. За другим концом стола расположились четыре молодые женщины. Одна из них торопливо прихлебывала чай, скосив глаза на стенные часы.
Увидев такое неожиданное многолюдье в обычно одинокой, пустынной квартирке, я в нерешительности остановился у порога.
— Заходите, заходите, пожалуйста, рады будем! — приветливо заговорила Александра Петровна, продолжая ловкими руками орудовать у своего самоварного пульта.
— Да у вас, видно, гости... Я уж лучше потом как-нибудь.
— Какие тут гости? Это все родня. А кто и не родня, так все равно свои. Вы в самый раз попали. В аккурат все народы мои в сборе. Снимайте вашу дошку да садитесь с нами чаи гонять. А ну-ка, ребятки, пораздвиньтесь маленько, освободите местечко гостю.
Я разделся и подсел к столу.
Пять пар ребячьих глаз — черных, светло-голубых, серых, карих — уставились на меня.
— А вы, верно, не узнали,— заговорила Александра Петровна, придвигая ко мне золотистый стакан чаю,— выросли дочки-то? Ведь это Лена и Евгения. А те — сношеньки мои. Одна-то, правду сказать, и не моя сноха, да я ее все равно уже вроде своей считать привыкла.
Молодые женщины радушно переглядывались. Та, что пила чай, поглядывая на часы, встала, вынула ложечку из чашки.
— На работу спешит,— объяснила Александра Петровна.— В ночной смене занята. Самолеты делает, моторы всякие,— шепотом, наклонившись ко мне, добавила она.— Вот так и живем, значит.
...Когда в бою с немцами погиб зять Александры Петровны, лейтенант Абрам Исаевич, дочь Антонина, жившая до войны в Минске, привезла к бабушке на Урал черноглазую курчавую Фаню. Стол им тогда еще не надо было раздвигать. Тем более, что Антонина вскоре уехала в армию врачом. Прошло некоторое время, и к Александре Петровне приехала из Днепропетровска сноха с сынишкой Тарасиком. Отец его тоже был в армии. Потом прибыла, вместе с одним из эвакуированных подмосковных заводов, дочка Елена с Игорем. Пришлось вставить в стол доску. А недавно явилась Евгения, жена севастопольского моряка. Она привезла с собой маленькую Светлану. С Евгенией приехала ее подруга, крымская татарка с четырехлетним Юсупом. Отец Юсупа остался в партизанском отряде крымчан.
Вдвинули еще одну доску в стол... Шумно стало в тихой квартирке Александры Петровны. Дочери, сноха и крымчанка работали, возиться с детьми приходилось неутомимой бабушке. Она легко управлялась со всей гурьбой, внучата привязались к этой высокой, прямой, никогда не подымающей голос женщине. Целый день слышалось в домике: «Баба Шура, дай бумагу, я красить буду», «Баба Шура, я хочу рядом с тобой сидеть»,— и кудрявая Фаня старалась занять место около бабушки. «Бабэ Шурэ»,— звал Юсуп. «Бабо Шура. Чуешь, що я кажу»,— не сдавался Тарасик, отстаивая свое место за столом.
— Всем, всем места хватит, чего спорить! Вчера Светлана рядом со мной сидела, стало быть, сегодня очередь Фанички. А тебе, Игорь, стыдно. Еще москвич!..
Детвора освоилась с новым местом. Игорь ходил в школу, Светлана — в детский сад. Ребята уже перестали вскакивать по ночам, когда раздавался гудок соседнего завода. Заживала пораненная ночными тревогами детская память. И даже маленькая Фаня уже не кричала со сна.
— Ах вы, народы мои милые,— говаривала Александра Петровна, обнимая, забирая в охапку льнущих к ней ребятишек,— ну, народы, идем кормиться.
И «народы» усаживались вокруг большого стола.
Иногда заглядывала соседняя жилица Евдокия Алексеевна. Она, поджав губы, неодобрительно осматривала детей и спрашивала:
— Ох, тесно тебе жить стало, Александра Петровна. И как это только вы тут все умещаетесь? Прямо колчега Ноева... Семь пар чистых, семь нечистых...
— Что ж, что тесно? Ну, ужались чуточку. Время-то, знаешь, какое. Каждому приходится в том ли, в этом, а потесниться.
— Да уж больно все-то они у тебя разномастные,— говорила Алексеевна, искоса приглядываясь к ребятам.— Тот-то вон, черненький, из кавказцев, что ли, будет? А эта откуда прибыла? Евреечка, что ли? Не из наших тоже?
Александре Петровне надоели эти недобрые расспросы соседки.
— Что ты все кривишься да жмешься? — спросила она однажды решительно.
— Да уж больно у тебя они какие-то... на все фасоны. Тебе бы еще для полного подбора грузинца заиметь али с Азии киргизенка какого. Что это у вас за род такой, все племена перепутали.
— Киргизенок у меня есть, племянник,— спокойно ответила Александра Петровна,— славный какой. Недавно из Фрунзе карточку сестра прислала. В артиллерийской школе учится... А только, знаешь, Алексеевна, ты бы лучше к нам не ходила, прости меня на обидном слове. Ты не серчай. Мы тут живем и тесноты не замечаем. А ты как явишься, так от тебя духота идет, ей-богу, честное слово. Вот на таких-то, как ты, и немцы примеривались. Загадали, вредные, что сгонят людей с места, народы-то разные друг с дружкой перемешаются, язык с языком не сойдется, вот и пойдет разброд. А вышло-то напротив, народ-то еще теснее сошелся. Нет у немцев соображения, что мы эту глупость давно позабыли, чтоб к людям по масти придирку строить: эти, мол, свои, а те чужие... Есть, конечно, которые этого в понятие взять не могут. Только у нас за столом для них-то вот места и не найдется.
Вечером Александра Петровна, угомонив свои многоязыкие «народы», укладывает их спать. Тихо становится в домике. За замороженным окном, над городом, над заводскими трубами, над подступающими к поселку горами плывет ровный, неумолчный гул. Игорь — москвич засыпает под него. Он знает, что это ревут на стендах новые авиационные моторы, там, на заводе, где работает мать. Вот так же гудело по ночам в заводском поселке под Москвой. А Светлане и Юсупу кажется, что за окном шумит море. Тарасик, засыпая под этот далекий спокойный гул, видит густой вишневый сад, бушующий под теплым ветром. Маленькая Фаня спит, ничего не слыша, но утром, когда все будут хвастаться своими снами, и она придумает что-нибудь.
— Ну, улеглись мои народы,— тихо говорит Александра Петровна и поправляет огромное цветастое лоскутное, похожее на громадную географическую карту, одеяло, под которым, уложенные поперек широченной кровати, ровно дышат украинец Тарасик, москвич Игорь, минчанка Фаня, севастопольцы Светлана и Юсуп.
1942