КРУЖИЛИХА[24]

(Отрывок из романа)

Дети завода

Как-то был у Листопада спор с Зотовым: где рабочее место директора. Зотов доказывал, что в кабинете.

— Ты пойми,— говорил он,— мы с тобой действительно генералы, под нашим командованием армии. Начальники цехов, главный конструктор, главный технолог, главный механик, главный металлург, главный энергетик — это ведь высший командный состав! Что же мне, бегать за каждым? Слушай, ведь начальник цеха смыслит в своем деле, ей-богу, не меньше нас с тобой. Их нервирует, когда крутишься у них перед глазами: они думают, что директор им не доверяет... Я бываю на сборке и на испытаниях, а вообще я у себя, люди приходят — я на месте, моментально приму — культурно... А к тебе звонишь, звонишь — один ответ: он на заводе. А если ты кому-нибудь срочно нужен? Где тебя поймаешь? Это пережитки первого периода стройки: «Где начальство?» — «На лесах»...

А Листопад тосковал в кабинете. Сидеть за письменным столом было ему трудно. Посидит час-полтора и идет в цеха.

Но все-таки получалось так, что едва Листопад появлялся в кабинете, как раздавались телефонные звонки и приходили посетители, и всем им Листопад действительно был очень нужен,— очевидно, без сиденья в кабинете никак не обойтись...

Вот и сегодня. Едва он вошел, как Анна Ивановна доложила, что три раза звонил комсорг завода Коневский, спрашивал директора. Коневский за все время обращался к Листопаду не больше четырех-пяти раз и всегда по серьезному делу. Листопад велел Анне Ивановне сейчас же созвониться с ним.

Коневский явился очень скоро. Это был узкоплечий, еще не сложившийся юноша с молодыми темными усиками, с горячими карими глазами, с лицом неправильным, подвижным и прелестным, какое может быть только у очень молодого и очень хорошего человека. Ворот вельветовой блузы с застежкой-молнией не закрывал его шеи, нежной, как у девушки. Он старался выглядеть солидным и укротить горячность; кровь то и дело приливала к его лицу.

Листопад оглядел его с чувством собственнической гордости. Эти вельветовые блузы достал по его заказу начальник ОРСа: Листопаду хотелось, чтобы у молодых людей на заводе был вот именно этот демократически-элегантный, непринужденный вид...

Коневский рассказывал о слесаре, подростке пятнадцати лет, который проштрафился: прогулял целую неделю, и теперь его надо отдавать под суд. Коневскому было жалко Тольку, из-за этого он сюда и пришел; жалко потому, что прогулял он — Коневский это понимал — по ребяческому легкомыслию. Но чтобы выручить Тольку, надо было сделать что-то незаконное, и это было мучительно Коневскому. Кроме всего прочего, Толька — родственник Уздечкина. Об этом надо было сказать директору, но тот может подумать, что Коневский заступается за Тольку из соображений кумовства и семейственности. Сам Уздечкин ни за что не будет хлопотать за родственника, он в таких вещах человек щепетильный. Он даже задрожал, когда Коневский необдуманно сказал ему: «Федор Иванович, а не поговорить ли вам с директором?..» Толька отмежевывается от Уздечкина (Коневский полагал — по щепетильности), говорит: «Он мне вовсе не родственник, какой он мне родственник, подумаешь, сестрин муж. Он мне никто!»

Коневский так и изложил все дело, не упомянув о родстве Тольки с Уздечкиным.

Листопад смотрел на него ласковыми глазами и молчал. Волнуется парень: молодость!

Пусть еще поволнуется — забавно смотреть, как он краснеет.

— Вы что же предлагаете?— спросил Листопад.— Конкретно — как, по-вашему, надо действовать, чтобы обойти закон?

Коневский побледнел и сразу залился румянцем — до чего это здорово у него получается...

— Я думал, что, может быть, можно задним числом дать приказ о недельном отпуске.

— Этим же не я занимаюсь,— сказал Листопад нарочно ленивым голосом.— Этим начальник цеха занимается.

— Начальник цеха не возьмет на себя такую ответственность.

— А я возьму, вы считаете?

Карие, с голубыми белками глаза взглянули на Листопада смело, горячо и серьезно.

— Да, я считаю, что вы возьмете.

— Вот вы какого обо мне представления,— сказал Листопад.— Считаете, что я народные законы могу обходить... Но скажите мне такую вещь...

Он стал закуривать и закуривал очень долго.

— Вы с другой точки зрения — с партийной, комсомольской, государственной — не смотрели на это дело? Вы подумали о том, какой пример будет для остальной нашей молодежи, если мы с вами покроем этот прогул?

Коневский встал.

— Александр Игнатьевич,— сказал он,— я смотрю на это дело с человеческой точки зрения, и мне кажется, что это самая партийная, самая комсомольская точка зрения и что она больше всего совпадает с духом нашего государства и с духом Конституции.

Он произнес эту маленькую речь сгоряча и, как только кончил, смутился ужасно.

— Как фамилия мальчугана?— спросил Листопад.

Он записал: Рыжов Анатолий, механический цех.

— Я вам сейчас ничего не скажу. Позвоните мне вечером.

Анна Ивановна все эти четверть часа стояла у неплотно закрытой двери кабинета и вслушивалась в разговор. Она ничего не сказала Коневскому, но проводила его любящим взглядом.


Вот живешь, думала Анна Ивановна, и воображаешь, что все делаешь как нужно. Думаешь, как бы не потревожить соседей, деликатничаешь, по коридору ходишь на цыпочках... А может быть, надо иногда без стука войти к ним и вмешаться в их жизнь. Скоро четыре года, как я живу в этой квартире. Толе не было двенадцати лет, когда я приехала, но уже тогда считалось, что дети — это Оля и Валя, а Толя взрослый. Мать посылала его во все очереди, и дрова он носил, и с девочками сидел, когда она уходила. Она была тогда здоровая, могла и сама стоять в очередях... Помню, Таня как-то сказала, что Толе совершенно некогда готовить уроки. А потом он остался на второй год и сказал, что ему все надоело, что как только ему исполнится четырнадцать лет, он пойдет на производство... Все лучшее из еды отдавалось Вале и Оле, а о нем стали говорить, что он таскает из дому вещи, и я начала, уходя, запирать комнату, чтобы он не стащил что-нибудь... Он поступил на производство, и помню — пришел при мне с работы весь перепачканный и мыл в кухне свои маленькие черные руки: мне стало его ужасно жалко, и я дала ему пирожок... Пирожок! Я должна была вмешаться, настоять, чтобы ему создали в семье нормальные условия, чтобы он продолжал учиться в школе,— ведь не было у них такой уж большой нужды... Может быть, и материально следовало ему помочь, а я не обращала на него внимания, заботилась только о Тане и о себе... О, какие мы черствые, отвратительные эгоисты!

А вот теперь он под суд пойдет, и мы все будем в этом виноваты, все его домашние... Александр Игнатьевич — добрый человек, он бы его выручил; но захочет ли он помогать родственнику Уздечкина, у них такие отношения... Саша Коневский не сказал, но ведь Александр Игнатьевич узнает!.. Как хорошо сказал Саша о Конституции. Чудный мальчик Саша, чувствуется, что вырос в очень хорошей семье...

Напрасно Федор Иванович до такой степени обострил отношения с директором. На что это похоже — так хлопать дверью, как он на днях хлопнул! Но он очень несчастлив... Он, видимо, сильно любил жену и, видимо, привык работать в другой обстановке, и при его раздражительности и самолюбии ему, понятно, трудно работать с Александром Игнатьевичем... И дома у них тоска! Я не помню, чтобы они смеялись...

Как много горя принесла война. Какие хорошие вещи — человеческая взаимопомощь, человеческое внимание друг к другу. Вот когда они особенно нужны! Но мы о них так часто забываем...


Листопад велел плановому отделу подготовить сведения: сколько на заводе на сегодняшний день молодежи до восемнадцати лет, с разбивкой по возрастам, сколько из них учится, сколько не имеет семьи, и так далее. А сам пошел в механический — ему хотелось видеть мальчугана, о котором ходатайствовал Коневский.

За годы войны много подростков пришло на завод. Одни пошли по горячему желанию быть полезными родине в тяжелую минуту; других пригнала нужда: отцы-кормильцы воевали, надо было поддержать семью.

Из этих молоденьких многие оказались хорошими работниками, о них говорили на собраниях, писали в заводской газете, и Листопад знал их в лицо.

Так знал он Лиду Еремину, работавшую на сборке в литерном цехе. Ее все звали просто Лида. Она поступила на завод шестнадцатилетней девочкой. Небольшая такая девочка, с острыми локотками, в локонах, в белых туфельках,— мамина дочка.

Лида привыкла жить так, чтоб были и туфельки и конфетка после обеда и чтобы, когда она ведет сестренок на детский утренник, то все бы на них засматривались и говорили:

— Какие прелестные, присмотренные девочки!

Когда отца мобилизовали, а мать собралась поступать в почтовую контору, Лида нашла, что теперь ее очередь содержать семью.

— Ты сиди дома, мама,— сказала она.— Я заработаю больше тебя.

Ей было жаль бросать школу, но она решила, что доучится после войны.

В первый же день ей пришлось переменить несколько работ. Сперва ее посадили укупоривать изделие в бумагу. Потом велели укладывать в ящики. Потом бригадирша сказала: «Переходи туда, будешь навертывать восьмую деталь».

Она не сердилась и не терялась, она понимала, что ее пробуют. Она сосредоточила все мысли на этих незнакомых предметах, с которыми ей теперь придется иметь дело каждый день, пока не кончится война. У нее были легкие, ловкие пальцы: в классе никто не умел так завязывать бант, как она. Она работала на закатке и на клеймении, завертывала седьмую деталь,— и так шла от хвоста конвейера к его голове, от последней операции к первой, от второго разряда к четвертому.

В нерабочие часы мастер преподавал работницам технический минимум, Лида аккуратно ходила на занятия и сдала испытания.

Первая операция: вставлять капсюль в корпус. Лида сидела в голове конвейера. Капсюли похожи на крохотные графинчики, с наперсток величиной: горлышко графинчика — сосок капсюля. Сторона, противоположная соску, обернута фольгой: прямо — елочная игрушка.

Около Лиды ставили ящички с капсюлями: по пятьсот штук в ящичке, особая упаковка, сургучная печать на веревочке, приклеенной мастикой,— сверху, как откроешь, лежит аттестат... Лида выработала специальные жесты: шикарно — молниеносным движением пальцев — срывала пломбу, шикарно — как бросают карту, которая выиграла,— бросала аттестат на конвейер... Норма на закладку капсюля была сперва одиннадцать тысяч за одиннадцать часов, потом, поднимаясь постепенно, дошла до двадцати двух тысяч. Лида делала пятьдесят пять. Один раз она попробовала работать еще быстрее и сделала шестьдесят три тысячи. Но после этого у нее долго дрожали руки, и она почувствовала себя выжатой, опустошенной,— испугалась и запретила себе это делать: лучше отказаться от громких рекордов, но уж держаться на двух с половиной нормах и не сдавать этих позиций ни за что! Были женщины, которые начинали блестяще: напряжется, даст в какой-то месяц три нормы, а потом скатывается на сто-сто двадцать процентов....

Лида сидела у конвейера с повязанной платком головой, чтобы какой-нибудь волосок случайно не выпал и не уколол нежную деталь,— кругом должно быть чисто, никаких лишних вещей, боже сохрани, чтобы были в одежде булавки, иголки! Может быть большая беда. Одна женщина вот так уколола первую деталь булавкой: ей оторвало палец и опалило лицо... Для Лиды лучше было умереть, чем потерять красоту; и она очень береглась. Металлические стаканчики двигались мимо нее по ленте, левой рукой она перехватывала стаканчик, правой вставляла сосок капсюля в канал. За Лидой сидели два контролера ОТК: они проверяли после нее взрыватели, чтобы не было пустых; они едва успевали проверять, так быстро она работала!

Сначала на закладке капсюлей, кроме Лиды, была еще одна работница. Но она начала спать. Сидит и дремлет и пропускает взрыватели!

— Уберите ее,— сказала Лида бригадиру,— пусть она спит в другом месте.

Она была безжалостна, она ничего не прощала людям. В своем юном задоре она не понимала, как это можно опуститься до того, чтобы клевать носом у конвейера. Что вам снится, гражданка? Убирайтесь спать домой, я справлюсь без вас...

Иногда и ее размаривало от усталости. Тогда она не запевала песни, как делали другие: пение отвлекало ее от работы. Она предпочитала поссориться с кем-нибудь, чтобы взбодриться,— например, придраться к контролерам, что они по два раза просматривают один и тот же взрыватель. Видно, им двоим тут делать нечего; так пусть, которая лишняя, идет в транспортеры. Пусть кинут жребий — кому оставаться на конвейере, кому возить тележки...

А то можно было поднять шум на весь цех, чтобы сбежались и профорг, и парторг, и комсорг, и женорг, все орги, сколько их ни есть, и сам начальник товарищ Грушевой: что за безобразие, опять ящики не подают вовремя, она двенадцать минут просидела без капсюлей, держат бездельников, когда это кончится!.. Ей очень нравилось, что все начинают ее уговаривать, а Грушевой бежит звонить по телефону, кого-то распекать и жаловаться директору.

После смены Лида мыла руки, снимала с головы платок и распускала по плечам свои крупные пепельные локоны. Выйдя из цеха, она принимала то мечтательное выражение, которое она любила у себя. Из маленького чертенка она превращалась в хорошо воспитанную девочку — мамину дочку. В редкие выходные дни она гуляла с молодыми офицерами и морячками из морского училища; они обращались с нею так, словно она была стеклянная: она создана для изысканных чувств и слов, все девушки кажутся грубоватыми рядом с нею... Восхищенным морячкам в голову не приходило, что она умеет кричать пронзительным голосом на весь цех, а при случае не задумается дать по физиономии — будьте уверены...

В сорок четвертом году ее наградили орденом «Знак Почета».

Она носила колодочку с ленточкой; это эффектно; на мальчишек это производит жестокое впечатление...

В доме она занимала теперь то место, какое до войны занимал отец. Мать старалась, чтобы к ее приходу все было прибрано и ужин был горячий,— еще платье надо прогладить для Лидочки, чулочки заштопать для Лидочки...

Мать вырезывала из газет все, что писалось о Лидочке, и Лидочкины портреты и посылала отцу.


С Костей Бережковым Листопад познакомился так. Однажды позвонил к нему главный бухгалтер: как быть, одному рабочему начислили за месяц девятнадцать тысяч зарплаты, неслыханная цифра, начальник цеха и парторг настаивают на уплате, платить или воздержаться?..

— Что за рабочий?— спросил Листопад.

— В том-то и дело,— сказал главбух,— что если бы старый, кадровый, а то мальчишке семнадцать лет, без году неделю на производстве.— Видимо, последнее обстоятельство и внушало главбуху подозрение.

Листопад заинтересовался, позвонил Рябухину. Тот объяснил: полтора месяца назад завод получил срочный заказ. Выполнение заказа задерживалось из-за перегрузки станков «Sip». Тогда Костя Бережков изготовил на «Sipe» кондуктор для сверления отверстий на расположение и с помощью этого кондуктора обработал детали. Да, действительно заработал девятнадцать тысяч и действительно на заводе всего около двух лет, чертовски талантливый парнишка, из него будет инженер...

Листопад приказал немедленно выдать Косте Бережкову зарплату, а сам пошел в цех — посмотреть, что за Костя. Оказалось — обыкновенный мальчик, высокий, с крупными чертами добродушного лица, большерукий, рукава короткие,— из спецовки вырос... Он поговорил с Костей: один, живет в общежитии; мать с четырьмя младшими детьми живет далеко, в маленьком городке; отец погиб на фронте. На завод Костя пришел из ремесленного училища.

— Не учишься?— спросил Листопад.

— Я занимаюсь с Нонной Сергеевной,— сказал Костя.

— С какой Нонной Сергеевной?

— С товарищем Ельниковой, конструктором. Нас несколько человек с нею занимаются,— объяснил Костя.

Потом Листопаду сказали, что Нонна Сергеевна, по собственному почину, отобрала несколько мальчиков и девочек из бывших ремесленников, они ходят к ней домой, и она их учит. Саша Коневский считал, что следовало бы это дело ввести в общую систему технической учебы, время от времени устраивать ребятам экзамены, это было бы поучительно для всей заводской молодежи. Занятия лучше проводить в клубе, чтобы могли присутствовать все желающие... Рябухин не согласился с Коневским: ребята не ходят в клуб, потому что там холодно, а у Нонны Сергеевны тепло. И чаем она поит, говорят ребята, и у нее много интересных книг по технике, их можно брать с полок и рассматривать.

— А Нонне Сергеевне,— сказал Коневскому Рябухин,— ты и не заикайся, чтобы переходила в клуб и что ее учеников будут экзаменовать: женщина с фокусами, фыркнет и бросит все, и конец хорошему начинанию. Подождем, сама к нам придет.

Листопад премировал Костю, а когда спустя сколько-то времени захотел опять увидеть его. Кости на заводе уже не оказалось: отослал матери свои девятнадцать тысяч и ушел в индустриальный техникум.

Листопад рассердился: как отпустили человека, полезного для производства? Грушевой разводил руками, бормотал что-то насчет того, что Нонна Сергеевна очень настаивала... Эта Нонна Сергеевна крутит людьми по своему усмотрению. Указать бы ей ее место, да не хочется связываться с бабой...

Вот таких молодых людей, как Костя Бережков, Лида Еремина, как способный техник Чекалдин, Листопад знал в лицо и живо интересовался ими. Но существовало еще несколько тысяч подростков, у которых не было никакой славы. От них, случалось, приходили в отчаянье старые мастера, привыкшие иметь дело с опытными и дисциплинированными рабочими. А между тем они работали и давали продукцию, и их неловкими усилиями, слитыми воедино, выполнялась программа военного времени. Кроме Лиды и Кости, был на заводе мальчик Анатолий Рыжов, он прогулял целую неделю, и его надо отдавать под суд.


Небольшого роста коренастый мальчуган работал у сверлильного станка. Кругом были такие же мальчуганы в таких же спецовках, но у Анатолия Рыжова было выражение, отличавшее его от всех,— выражение угнетенности; и по этому выражению Листопад еще издали угадал прогульщика. Прогульщик мельком взглянул на подходившего директора и продолжал свое дело.

— Рыжов?— спросил Листопад.

— Рыжов,— ответил Толька.

— Это ты неделю шлендрал?— спросил Листопад.

— Я,— ответил Толька. Про себя он подумал: «Эх, люди!.. Тут преступление и наказание, а он с шутливыми словечками: «шлендрал».

Толька сурово насупился и вложил в зажим новую деталь...

Листопад остановил станок и спросил:

— Тебе сколько лет?

— Шестнадцать — отвечал Толька. Ему не исполнилось шестнадцати, но он исчислял свой возраст не со дня появления на свет, а по году рождения: если родился в 1929 году, значит в 1945 году шестнадцать лет.

— Где ж ты был?— спросил Листопад.

Толька ответил не сразу. Ему надоело отвечать на этот вопрос.

— В деревне.

— В деревне? Что делал? Работал, что ли?

Толька молчал.

— У тебя семья в деревне?

— Нет, тут у меня семья, на Кружилихе.

— Кто у тебя?

— Мать.

— Ты один у матери или много вас?

— Один,— сказал Толька и сам удивился: ему до сих пор не приходило в голову, что он у матери один. При матери он числил Федора, Ольку, и Вальку, а себя — в последнюю очередь и между прочим.

— Ты по доброй воле к нам пришел,— сказал Листопад.— Законы военного времени тебе известны, так? Ты понимаешь, что мы тут не шутки шутим. Мы все силы напрягли — завершаем великое дело, ради которого сотни тысяч наших советских людей отдали жизнь; а ты дезертируешь...

Он говорил суровым голосом и чувствовал нежность ко всем этим ребятам, к этим чистым глазам, которые смотрели на него, которых он раньше почему-то не замечал.

— А вы где, ребята, живете?

Ребята замялись: никому не хотелось выскакивать,— отвечать первым...

— Вот ты — где живешь?

— Я? — переспросил Алешка Малыгин.— Я тоже в семье живу.

— А ты?

— В юнгородке,— отвечал беленький, похожий на девочку Вася Суриков.— Я, и вот он, и вот он,— мы живем в юнгородке.

Юнгородком называли десяток стандартных двухэтажных домов, построенных в годы войны для молодых рабочих, не имевших жилья.

— Как там у вас, в юнгородке?— спросил Листопад.— Хорошо?

По тому, как переглянулись ребята, он понял: совсем нехорошо.

— Ничего,— указал Вася Суриков с снисходительностью мужчины, понимающего трудности и не боящегося их,— жить можно.

Листопад смотрел на них, и чувство умиления, почти благоговения, наполняло его душу.

Он надвинул Тольке кепку на нос и сказал:

— Обожди, ребята, еще немного, перейдем на мирное положение, получите отпуска, дадим вам путевки в дом отдыха, кое-кто, наверно, пожелает учиться,— все еще будет, ребята. Все.

Подошла Марийка, расстроенная.

— Вот, товарищ директор, никакой сознательности,— сказала она, качая головой.— А еще родственник председателя завкома. Осрамил Федора Ивановича на всю Кружилиху! — сказала она Тольке с сердцем.

Листопад не понял:

— Как председателя завкома? Кто родственник?

— Да он же, а кто же,— сказала Марийка.— Вот этот красавец молодой... Ну, как же. Покойной жены Федор Иванычевой родной брат, вместе и живут.

Листопад помолчал, соображая.

— Ладно,— сказал он,— работай, Рыжов, замаливай грех.

«Ах, хорошая вещь ребята,— подумал он, уйдя от них,— ах, хорошая!..» Взбодренный, словно вспрыснутый весенним дождем, он прошел в конторку к мастеру Королькову, кликнул по телефону Мирзоева и поехал в юнгородок.

Мирзоев сидел за баранкой необычно серьезный и строгий, с сведенными тонкими бровями.

— Чего у тебя сегодня вид бледный? — спросил Листопад.

— Отмечаю траурный день,— тихо и торжественно отвечал Мирзоев, глядя перед собой печальными глазами.— Ровно три года назад погиб мой лучший начальник и товарищ, которого я возил: командир нашего батальона... Это был человек! Буду жить еще сто лет — буду помнить.

У каждого за годы войны выросли свежие могилы. Будь жива Клаша: был бы сын, сыновья, мальчики с чистыми глазами и мужскими душами... Сколько потеряно, сколько лет пройдет, пока зарастут могилы быльем-травой!


Чернее тучи вернулся Листопад из юнгородка и сразу позвонил Уздечкину.

— Федор Иваныч? Прошу вас ко мне зайти. Сейчас же.

В том, что увидел Листопад в юнгородке, был виноват не один Уздечкин. Вину с Уздечкиным делили и Рябухин, и Коневский, и прежде всего он сам, Листопад. Но Уздечкина Листопад не любил, и весь гнев его пал на Уздечкина.

Он встретил его стоя, в той надменной и неприступной позе, которая приводила Уздечкина в бешенство. И до конца разговора не сел, и Уздечкин вынужден был стоять перед ним. Уздечкин был худой, неуклюжий, сутулый,— и так неуклюже и сутуло и стоял перед великолепным директором.

— Федор Иваныч,— сказал Листопад,— на что это вы недавно просили у меня денег? Шестьдесят тысяч. На что?

— Шестьдесят тысяч мы просили у вас на ремонт Дома культуры,— отвечал Уздечкин.

— Ах, на ремонт Дома культуры. Что там нужно?

— Паровое отопление нуждается в ремонте. Частичное остекление. Общая окраска помещений. У директора Дома есть мысль перекрасить зрительный зал под мрамор.

— Могучая мысль. И на все про все шестьдесят тысяч?

— Мы же знаем, как вы неохотно отзываетесь на наши просьбы,— кольнул Уздечкин.— В основном вложим наши средства.

— Откуда у вас средства?

— Молодежь предлагает отработать субботник.

— Так... А скажите, Федор Иваныч, почему вы у меня не просите денег на ремонт юнгородка? Не под мрамор, а просто — чтобы создать там человеческие условия жизни!

«Ага! — подумал Уздечкин.— Ну нет, тут не подкопаешься!»

— Мы занимаемся юнгородком,— сказал он.— У нас есть акт обследования комиссии, который мы на днях будем обсуждать.

— Обсуждать?! — обрушился на него Листопад.— Что вы, черт вас побери, будете обсуждать!? Степень активности членов комиссии? Или каким цветом крышу красить?.. Там же все отсырело, ребята пропадают от сырости! Мусор, грязь, у управхоза вот такая морда — дрыхнет, должно быть, по целым дням... Вы раковину видели, водопроводную, над которой они умываются? Трубы забиты,— до края грязная вода стоит! Это он, чтобы умыться, должен сначала всю эту мерзость вычерпать оттуда... Это — жилье? Вас бы поселить в таком жилье, товарищ председатель завкома, тогда бы вы занимались не престижем своим, не склоками, а занимались бы тем, чем нужно, чего ждут от вас рабочие!.. Вы публично в грудь себя кулаками колотите, кричите, что я вас подменяю, что я вам не даю вашу марку ставить на всем, что на заводе делается, а на поверку выходит, что если я лично не влезу в самое вот такое малюсенькое дело, то оно с места не двинется!

Черт бы вас побрал, кто этой раковиной должен заниматься, я или вы?.. Я вас спрашиваю: я или вы?

— Мы не перестаем заниматься бытом,— со страшной выдержкой сказал Уздечкин.— Весь наш жилищный фонд требует ремонта, а не только юнгородок. Мы отремонтировали три квартиры для семей фронтовиков, у нас двадцать семей остронуждающихся,— в конце концов не может завком охватить все сразу...

— А не можете охватить, так уходите — уступите место тем, которые могут!

Уздечкин презрительно смотрел в сторону. Настоящее, непритворное спокойствие вдруг овладело им. Вот куда клонит директор: чтобы Уздечкин ушел с поста. Ну, нет. Его не Листопад назначил: он избран членами профсоюза — тайным, прямым, всеобщим голосованием... Директору придется считаться с этим.

— Всеобщие трудности, за них завком не несет ответственности,— сказал он тихо.— У нас сотни заявлений, разбираем в порядке очередности... Вот намечен ремонт Дома культуры, делаем, что можем, для семей фронтовиков,— этим в первую, конечно, очередь, потому что это прямые иждивенцы завода...

Листопада затрясло.

— Слушайте,— сказал он,— вы мне этого слова не говорите. На заводе нет иждивенцев, ни прямых, ни косвенных. Есть дети завода, одни учатся, другие работают, но все они дети завода, все до единого,— и потрудитесь обо всех заботиться!.. Это я вам говорю как член профсоюза, как ваш избиратель, которому вы обязаны отчетом! Понятно? Да как на вас положиться,— заключил он,— когда вы в своей собственной семье не можете позаботиться о парнишке, не можете дать ему лад... Чего другим от вас дожидаться!..

Тяжело ненавидеть человека, с которым приходится работать вместе. Это началось, когда жена Листопада лежала в гробу. Уздечкин поймал себя тогда на подлой мысли, что вот-де и у Листопада такое же горе, вот и у Листопада жена умерла, есть же все-таки на свете справедливость... Он ужаснулся этой мысли, прогнал ее, постарался забыть...

Но больное самолюбие — а Листопад его не щадил — раздражалось изо дня в день. Организм отказывался бороться с этой болезнью. Силы падали. Уздечкин вышел от Листопада в состоянии мертвенной усталости и нервного оцепенения.


Листопад сказал начальнику соцбыта:

— Съездите в юнгородок, осмотрите дома, представьте смету на ремонт... И не так ремонтировать, чтобы главные дыры заткнуть,— добавил он, засверкав глазами,— а так, как вы бы отремонтировали собственную квартиру!

1945—1947

Загрузка...