Я — КОМСОМОЛЕЦ[34]

(Отрывки из поэмы)

Любой ценой

Морозцем издали дохнула тундра

на черноту проселочных дорог,

и стал светлее предвечерний сумрак,

лишь начал падать реденький снежок.

Уральский снег!

Он будто бы в новинку,

а ведь совсем такой же, как у нас,

и Кадак, на язык поймав снежинку,

в том удостоверяется сейчас.

Возможно, и над побережьем нашим

сегодня сеется такой же снег,

и выбеленный путь уже украшен

следами пешеходов и телег.

Пестра, как вязаная рукавица,

оттаявшая поутру земля,

но первый снег на солнышке искрится,

сородичей моих не веселя.

Не вьюгами и не морозным ветром

страшит их первая зима войны,

а тем, что краем их владеет недруг

и лишь обидой закрома полны.

Снег расстилает полог свой широкий

на черноту проселочных дорог,

а со строительных лесов высоких

срывается ноябрьский ветерок

вслед перелетной стае запоздалой...

Но нам сегодня не до птичьих стай.

Мы слышим с фронта:

Самолетов мало!

Мы слышим с фронта:

Все, что можешь, дай!

Мы слышать это не переставали,

лишь этим жили мы со всей страной,

с тех пор как снова

нам напомнил Сталин,

что надо победить

любой ценой!

И в сумерках ноябрьского восхода,

и на закате,

и во тьме ночной

мы воздвигаем корпуса завода,

и мы воздвигнем их

любой ценой!

По первопутку двинулась на запад,

снег рассыпая, ранняя зима,

и Кадаку припомнился внезапно

его такой далекий Сарема.

И сразу, подобравшись поневоле,

еще быстрей задвигался мой друг:

всю силу скорби, горести и боли

вложил он в точные движенья рук.

Всего одним движеньем кирпичина

кладется в стену:

ляжет и — конец!

Он точен, Кадак,

но не как машина,

а как сосредоточенный творец.

Уж он не думает, что мы напрасно

растрачиваемся на пустяки.

Нет, и ему и всем нам

стало ясно,

что мы — бойцы,

хоть не фронтовики.

Как у солдат,

у нас вошло в привычку

все отдавать задаче боевой.

Мы поутру,

закончив перекличку,

идем на стройку с песней строевой.

Теперь нам стало многое яснее,

нам больше не до жалостливых слов.

Мы осознали долг свой

и сильнее

возненавидели своих врагов.

Мы опровергнем хищные расчеты

врагов, вломившихся в наш дом родной.

На головы их

наши самолеты

обрушат тонны гибели стальной.

Я не богат физическою силой,

и каменщиком быть мне тяжело,

но ненависть мне душу опалила

и боль в суставах, как рукой сняло.

Я кирпичи кладу немало дней уж,

их много тысяч — кирпичей в стене.

Порою так от них осатанеешь,

что за едой их видишь

и во сне.

Я вовсе не герой

и — не вините,—

быть может, им не стану никогда,

но все ж и я —

необходимый винтик

в машине коллективного труда.

И я кручусь.

А по соседству Кадак

кричит подручной:

— Верочка, раствор! —

Посмотришь — прямо командир отряда,

хоть и командует он до сих пор

одною девочкой темноволосой:

— Давай!

Не медли!

Поспевай за мной! —

И Вере,

черноглазой и курносой,

так хочется поспеть — любой ценой.

Так хочется,

чтоб Кадак был доволен,

девчонке,

засучившей рукава.

Эх, Верочка!

Тебе сидеть бы в школе

еще годочка три,

ну, хоть бы — два.

И вечером бы

не в сыром бараке

без задних ног

валиться на кровать,

а на галерке

Ленского во фраке

оплакивать

и к Ольге ревновать.

Однако детство

навсегда осталось

за рубежом нагрянувшей войны.

Без дома и родных

ты оказалась

под небом незнакомой стороны.

Тебя в сукно солдатское одели,

спецовку дали, пару рукавиц...

И так смешно

висят поверх шинели

два алых банта на концах косиц.

А твой старшой,

он кажется медведем,

молчит он,

будто полон рот воды...

Но на работе

за медведем этим

следишь, как зачарованная, ты.

И хорошо,

что не к другим подручной

попала ты,

а именно к нему.

С ним очень хлопотно,

зато не скучно,

с ним так...

Но продолженье ни к чему!

Растет завод.

Строительство в разгаре.

Все выше наша новая стена.

Ну, как не вспомнить тут о комиссаре?

Вчера мы с ним сидели допоздна.

Иные в недовольстве настоящем

обманом одурманиться спешат,

но действие дурмана преходяще

и за подъемом наступает спад.

А комиссар глядит в лицо потерям

по-большевистски.

Он правдив и прям.

И мы ему сегодня больше верим,

чем верили отцам и матерям.

Простой суровый облик комиссара

мы в памяти навеки сохраним.

Вот он вошел к нам.

Вот присел на нары.

И вот мы разговариваем с ним.

На лоб его

легла забота тенью,

виски его

блестят, как серебро...

Еще не перешли мы к наступленью

и все не радует

Информбюро.

И нелегко ему вести беседу,

следя по недоверчивым глазам,

поверил ли и слушатель в победу

раз навсегда,

как он поверил сам.

Не как в какой-нибудь чудесный случай,

а как в дорогу трудную,

какой

пройти ты должен

над смертельной кручей

и к цели выбраться

любой ценой!

Любой ценой,

во что бы то ни стало,

хотя бы трудностей и через край.

Ты слышишь с фронта:

Самолетов мало!

Ты слышишь с фронта:

Все, что можешь, дай!

А я сижу среди людей рабочих,

И для меня один вопрос решен —

я повторяю:

— Парень, если хочешь

стать человеком,

стань таким, как он!

Да, он умел встревожить гневным словом,

умел зажечь людей своим огнем.

Учил он долгу —

жизненным основам,

и Партию мы полюбили в нем.

...Все снег и снег.

И будто мы ослепли,

невидима нам линия вершин...

Весь тающими хлопьями облеплен,

к нам на площадку входит Карамзин.

Здоровается, проходя к барьеру,

с кем за руку,

с кем издали — кивком,

и улыбается, заметив Веру,

повязанную ситцевым платком.

Напоминает он, в какие сроки

мы все пообещали сдать завод.

Уже пора бы снять леса со стройки,

а дел на ней еще невпроворот.

Людей у нас, конечно, маловато,

и техника тут не на высоте,

но все ж и мы отчасти виноваты,

что наши темпы все еще не те.

Вот если каждый мог бы сделать вдвое,

то солонее бы пришлось врагу!

Две нормы?

Как решиться на такое?

Но разве скажешь другу:

— Не могу!

И старшина сказал:

— Хоть и не можем,

а надо смочь!

Перехожу к двойной!

И тут же Вера крикнула:

— Я тоже!

И, я, и все!

Должны!

Любой ценой! —

И в сумерках ноябрьского восхода,

и на закате, и во тьме ночной

мы воздвигаем корпуса завода,

и мы воздвигнем их

любой ценой!

Вокруг лесов, на пустоши безлесой

уже лежат сугробы до колен.

Снег все идет, и за его завесой

не видно ни строителей, ни стен.

Как много разных судеб эти стены

связали воедино в краткий срок,

как много чувств, и мыслей сокровенных,

и непохожих жизненных дорог.

Они своим бетоном всех спаяли

в один какой-то небывалый сплав,

все наши радости и все печали,

все наши помыслы в себя вобрав.

Различные характеры,

идеи

и устремленья —

все скрепил бетон.

Да, есть размах и емкость эпопеи

в одном коротком слове —

батальон.

Батрачили на Сырве эти трое,

рыбачить выходили до утра,

а на гулянках —

дело молодое —

смешить девчонок были мастера.

Им дали здесь почетную работу —

в ячейки пола заливать бетон.

Прославила их слава нашу роту:

три нормы в смену —

это как закон.

Они на славу все права имеют —

достойно свой участок боевой

бетонщики отстаивать умеют

и отстоят его

любой ценой!

А вот другой строитель батальонный —

кирпич положит этот паренек

и спрашивает, крайне удивленный:

— Лежишь, злодей?

Ну, и лежи, где лег!

А там вон каменщик в бушлате старом,

старик с лицом, похожим на топор.

По всем морям он плавал кочегаром

и жизнь крестьянскую считал за вздор.

Он доверял своей посуде ржавой

ничуть не меньше, чем мужик — земле.

Всегда мрачнел он, попадая в гавань,

и снова оживал на корабле.

— Народ мы,—

говорит он,—

самый скромный,

нам дайте курева —

и мы живем! —

И так усерден он,

моряк бездомный,

как будто строит не завод,

а дом.

Со всячинкой он:

добр, и бескорыстен,

и сух, и грубоват,

но на войне

дела важнее всех характеристик,

лишь их рекомендация в цене.

Вот в паре с коротышкой-балагуром

угрюмый малый, длинный, как верста.

У этих специальность —

арматура,

для них ничто —

любая высота.

К ней оба друга равнодушней кошек,

чем долговязый чрезвычайно горд:

— Где мы чего,—

он говорит,—

не сможем,

там ничего не сможет

даже черт! —

Немало тут работников отменных,

и мы зовем стахановцами их.

Что их сплотило?

Заводские стены

и мужество героев фронтовых.

Метет метель,

и все теснее в мире —

вокруг лишь хлопья белые видны.

Идет рассвет по трудовой Сибири,

идет с Востока в сторону войны.

Оттуда вести горькие такие,

и всеми нами на правах родства

повелевает разоренный Киев,

и Минск,

и затемненная Москва,

повелевает Ленинград и Таллин,

короче —

весь воюющий народ.

Уже, быть может,

спрашивает Сталин:

— Когда, товарищи,

сдадим завод?


Крыша

Мчит по равнине конница метели —

вся белая,

подобранная в масть.

Вот всадники подъем преодолели,

уральским склоном овладеть стремясь,

вот победили в схватке рукопашной

и бросились на крутизну бугра,

а ветер —

генерал их бесшабашный —

осипшим голосом

орет «ура».

Захваченный гривастыми конями,

склон брустверами снежными оброс.

Малиновое солнце,

словно знамя,

над высотою вывесил мороз.

И на снегу уже скрипят полозья,

и стелятся туманы поутру...

Мы кроем крышу.

Кроем на морозе

и на пронизывающем ветру.

Под нами, словно сердце великанье,

ритмично молот паровой стучит.

Уже завод наш

получил заданье,

хоть кровлею пока и не покрыт.

Уже умелый мастер с Украины

встал у станка,

на пост свой боевой,

и круглосуточно поют машины:

«Дай все, что можешь!

Дай любой ценой!»

Мы кроем крышу.

С этою работой

покончим,

и строительство сдано.

Но не один завод построен:

что-то

и в душах у людей возведено.

Да, здесь не все, но многое ты понял

и осознал ту истину хотя б,

что дни, прошедшие в трудбатальоне,

для всех нас —

важный жизненный этап.

Здесь начали мы воевать с врагами,

но дело было не в одних врагах,

а в том еще, что долгими годами

нам жить мешало, путаясь в ногах.

Да, поначалу спотыкались ноги,

и все ж за это упрекать грешно:

не всем ведь по асфальтовой дороге

дойти до смысла жизни суждено.

Ведь мы впервые Родину узрели

шагающей с оружием в руках,

в прожженной и простреленной шинели,

а не в нарядных праздничных шелках.

И мы, пройдя под орудийный грохот,

лишь постепенно выровняли шаг.

Быть может, это очень-очень плохо,

да что поделать,

если это так.

Но время шло,

и моего героя

меняло не по дням, а по часам.

Ведь он не только это зданье строил,

он заново отстраивался сам.

Сначала новое частицей малой

входило в душу,

но и эта часть

все лучшее от спячки поднимала,

настойчиво в сознание стучась.

Он был своим сыновним долгом призван,

когда враги пришли в родимый край,

когда в сражение пошла отчизна

и приказала:

«Все, что можешь, дай!»

Нет силы, что могла его вернуть бы

на старый путь —

на узкую тропу.

Судьба Отечества

и наши судьбы

отныне сплавлены в одну судьбу...

Когда б не Партия,

то стать такими

мы не смогли бы в этот трудный год.

Дало нам силу

Ленинское имя,

нас слово Родина

вело вперед!

Мы кроем крышу.

Вьюга нам мешает.

По нашим лицам хлещет снежный хлыст.

Свист ветра кровельщиков оглушает,

разбойничий и леденящий свист.

Мы кроем крышу.


Русские люди

Просторно небо над страною —

в нем столько щедрой широты!

Так, русский человек, и ты

отмечен гордой широтою.

Рассказывает нам историк,

как жил ты в нищете и горе,

как бедствовал ты под пятой

бесправия и угнетенья,

как собственной своей рукой

добился ты освобожденья.

Идет историк в глубь веков

и повествует о заслугах

былых богатырей в кольчугах,

Россию спасших от врагов.

Течет рассказ из-под пера

о Невском, Минине, Пожарском

и о величии Петра,

величье истинном — не царском.

Тут и удачи, и невзгоды,

но в счете важен тот итог,

что душу русского народа

никто еще сломить не мог.

Сибирь.

Далекое селенье.

Кругом снега, снега, снега.

Ты видишь только в сновиденье

свои родные берега.

Лишь в сновиденье ветер местный

с его дыханием сухим

становится таким чудесным,

таким соленым и морским.

Но встав, ты убедишься снова,

что это — лишь удачный сон,

что нету острова родного,

что степь и степь — со всех сторон.

Сибирь дохнет морозным паром,

и разом испарятся сны,

займется вдалеке пожаром

очередной восход войны

над стороною незнакомой,

где моря нет, где сушь одна...

А все ж и вдалеке от дома

ты не бездомен, старина.

Ведь ты приехал к русским людям,

и тут не временный ночлег,

а дом родной!

Так вот, обсудим,

каков он, русский человек.

. . . . . . . . . . .

У клуба вечером звенит

напев про стежки и дорожки,

и песенницам на гармошке

подыгрывает инвалид.

Все в этой песне довоенной

знакомо и обыкновенно,

но в ней и ласка, и тепло,

и столько мягкости душевной,

и столько плавности напевной!

Но что это на всех нашло?

Вдруг все расстроилось —

подруги

умолкли разом, как одна,

как будто невидимкой в круг их

незванною вошла война.

И — кто направо,

кто налево —

все разбрелись...

И нет девчат,

и вместо прежнего напева

другую песню —

песню гнева

играет отставной солдат.

. . . . . . . . .

Да, груз несчастия был тяжек,

но все же русский побратим

назвал великодушно

нашим

все то, что мог назвать

своим.

Нет, доброты не утерял он

в нелегкие те времена.

Тут одного рассудка мало,

тут сердце, тут душа нужна,

чтоб дружбу помнить в дни такие,

когда и сам в чужом углу,

когда во вражеском тылу

остались все твои родные,

когда избытка нет ни в чем,

когда частенько пусто в брюхе,

когда пайковые краюхи

теряют граммы с каждым днем!

Да, нету истинной цены

тому, что в дни невзгоды черствой

остались русские верны

гостеприимству без притворства.

Мы твердо знали, что на них

в несчастье можно положиться.

Чисты их души, как родник,

и прямотою дышат лица.

В бой ради будущего мира

за русским, не страшась, иди:

для друга сердце из груди

он вырвет, как герой Шекспира!

Пришла война,

и разом сникли

знамена радости людской.

Смеяться многие отвыкли,

утрачен душами покой.

И стали, всех прибрав к рукам,

хозяевами нашей жизни

два чувства:

ненависть к врагам

и верная любовь к Отчизне.

Те чувства рядом, хоть у них

значенья противоположны.

Во всем —

в словах,

в делах твоих —

пылает их огонь тревожный.

1953

Загрузка...