ПО УРАЛУ[27]

На границе Азии

Горюнов предупредил, что мы не доедем несколько километров до границы Азии и остановимся на Теплой горе. Ночью, сквозь сон, я слышал, как нас отцепили на какой-то тихой станции. Поезд, стуча колесами, ушел к перевалу. Мы оставались до утра в вагоне,— не было смысла вставать в глухую ночь и кого-то беспокоить.

Сверху, в вентилятор, посвистывал ветер, потом успокоился.

Может быть, мы стоим где-либо в ущелье? Я натянул на голову шерстяное одеяло и погрузился в сон.

Утром меня разбудил голос Горюнова.

— Приехали,— сказал он,— Теплая гора. Позавтракаем и начнем работу.

Около меня стояли новые валенки. Очевидно, Горюнов позаботился.

В салоне ждал завтрак. Горюнов был уже выбрит до синевы, к его гимнастерке пришит свежий воротничок, на ногах легкие бурки, обшитые кожей, с ними он не расставался в поездках.

— Ночью электровоз кружил нас в горах,— сказал Горюнов,— какие ущелья, какие леса! А здесь можете разочароваться. Вам, как привыкшему к дикому хаосу Кавказа, может не понравиться. Вот я лично не люблю беспорядка в природе. Этот беспорядок был хорош на заре истории человечества, когда горы были просто горы, а не закрома с железом, золотом или ванадием. Теперь, чем ближе металл к человеку, тем лучше, а особенно сейчас, в дни войны. Тут не до красоты...

И когда мы вышли из вагона и спрыгнули в сугроб, рассыпавшийся под нашими ногами, как скользкий и скрипучий картофельный крахмал, Горюнов крикнул от удовольствия.

— Снег-то какой! Уральский... А какая картина кругом!

Мы стояли на вершине горы. Сияющие под солнцем рельсы убегали к востоку, к Азии. Сияли горы, леса, прослоенные снегом, сугробы, крыши поселка. Горное солнце играло всем тем, что могло преломляться под светом. Ну что такое снежинка? Пустяк. А как она может сверкать! Казалось, кругом были смело и щедро рассыпаны миллионы алмазов или каких-то еще более ярких драгоценных камней.

— Чудо! — воскликнул я.

— То-то,— удовлетворенно заметил Горюнов, и на лице его появилась хорошая улыбка.— Богатство!

Мы пошли вниз, к дороге. Темные бревенчатые домики протянулись чуть повыше замерзшей горной реки. Это была известная Койва. Дым очагов стройно поднимался вверх резко очерченными столбами, и над рекой, не прикасаясь ко льду, висело облачко, словно вверху текла еще вторая река, вторая воздушная Койва. Вокруг, куда только хватал глаз, лежали куполы небольших гор, покрытых лесом; лишь на горизонте виднелась скалистая гора, возвышающаяся над другими и нисколько не похожая на них, как будто столетия, облизавшие Уральский хребет и ветрами, и потоками, не коснулись ее.

— Вот какая непокорная,— ответил Горюнов на мой вопрос,— я сам частенько удивляюсь. Гордая гора. Вода, видать, ее не берет, а насчет ветров, вы, пожалуй, не правы. Вишь, как ее выветрило, видик прямо кавказский. Названия не знаю, да и вряд ли она имеет название. Все вершины не назовешь,— видите их сколько! Вот эта называется Теплая гора. Почему? Можно подумать, ключи, мол, теплые здесь бьют. Вроде Ессентуков или Пятигорска. Нет. На Урале называют просто, без особой романтики. Очевидно, лез, лез на эту гору какой-нибудь мужичонка, упарился и, остановившись передохнуть, вымолвил эти два слова: «Теплая гора». Самому понравилось да и другим, отсюда и пошло название. Никакой вам романтики. Все у нас очень просто. Не то что у вас, на юге. Там бы уже давно появились и Шайтан-горы, и Кинжалы, и Абреки всякие.

Горюнов любил подшучивать над романтиками, но его любовь к Уралу не назовешь иначе, как романтической привязанностью. Часто, наблюдая Горюнова, я думал: «Ну как может такой человек покинуть Урал, отрешиться от этой жизни, ее красоты, природы».

Он шел впереди меня чуть вразвалку, расставив руки, по-шахтерски, широкий, могучий, как-то близкий всем видом своим этой любимой им природе.

Навстречу нам шло начальство горного промысла Теплой горы: директор металлургического завода и главный инженер. Позже, когда мы подходили к заводу, на санках, запряженных серым коньком, нас догнал военный в полушубке — полковник, командир одной из резервных частей, расквартированных в этих местах. Он значительно оживил нашу компанию: горнопромысловое начальство — деловые и угрюмые люди.

Перед посещением завода мы завернули в поселковый Совет. Председатель Совета, черненькая женщина небольшого роста, несколько смутилась от такого обилия новых людей. До войны она была депутатом Совета, а с уходом председателя в армию выбрана на его пост. Видно было, что она вполне освоилась с занимаемой должностью, выработала в поведении своем хорошую властность, которой зачастую не хватает многим нашим низовым советским работникам. Я с любопытством рассматривал эту женщину — хозяйку территории, равной небольшому европейскому государству. В ее граничащем с Азией хозяйстве насчитывали несколько предприятий, приисков, лесопунктов, ответвленных по обе стороны горнозаводской магистрали и углубленных далеко в горы. Она сидела в небольшой комнатке, выбеленной известью, у старого телефонного аппарата и переговаривалась по разным делам с людьми своего «государства». Дела были одни — помощь армии, фронту. Теплая гора давала чугун высокого качества, но для производства чугуна нужны были руда, древесный уголь, флюсы, транспорт и, главное, люди.

Председатель поселкового Совета отвечала перед страной за поставку чугуна так же, как и директор завод.

Она сказала, что на днях железнодорожная станция была забита рудой и пришлось обратиться за помощью к женам красноармейцев. Они расчистили станцию.

— Трудно было,— сказала председатель, поджав губы.— Мороз. Почти все на себе пришлось таскать. Справились удачно...

Она выяснила с Горюновым ряд вопросов, и тот попрощался с ней с особой сердечностью. Работа ее пришлась ему по душе.

— Ишь, какие уралки,— сказал он, когда мы поднимались к заводу,— а с виду — тщедушная бабенка. Горшок не поднимет...

Завод, собственно говоря, представлял собой одну домну, построенную еще графом Шуваловым, потушенную при Колчаке и пущенную вновь, кажется, в двадцатом году.

Старая уральская домна! Черная, невысокая, обшитая тесом, с деревянной эстакадой, подведенной под колошник. По эстакаде проложены рельсы для ручных вагонеток. Шихтовый двор тут же, в конце, там и весы, оттуда шихту тащат вагонетками к домне. Древесный уголь, металлическая стружка, руда, флюсы. На весах работает девушка, почти не обратившая на нас внимания. Вагонетки толкают четыре старика-татарина.

Метрах в ста от нас, в глубине сарая с рельсами, ярко пылает багровое с черным пламя.

Вагонетка подвозится к печи, опрокидывается, за ней следующая — и так бесконечно. Всем известно, что домна горит непрерывно.

На юге издавна шутили над уральскими домнами: «На колошник там медведи ходят». Шутка была недалека от действительности. Горы и лес, и одинокая черная домна. Да, медведи могли зайти сюда, они, как узнал я потом, водятся в этих местах.

— Я нарочно показываю вам такую домну,— сказал Горюнов, когда мы спускались по обледенелой лестнице,— чтобы вы могли сравнить. Поедем в Пашию, потом в Чусовую. По восходящей линии, так сказать. По восходящей линии прогресса. Там вы увидите механизацию, большие масштабы... Но, как хотите, а вот эту теплогорскую домну я люблю больше всех. Отсюда начиналась слава Урала.

Внизу, у глазков фурмы, ходил обер-мастер в брезентовом костюме, большой шляпе. Шлепая по грязи,— кругом были лужи теплой воды,— мы подошли к глазкам. Я увидел, как горела, рушилась, скипалась и становилась жидкой шихта, сброшенная сверху четырьмя стариками-татарами. Казалось, в маленьком стеклянном глазке перед взором моим предстал первичный хаос мироздания. Гудели воздуходувки, близко пыхтела электрическая станция, с железными шестами ходили горновые в обожженных до дыр штанах.

Вот обер-мастер приложил к глазку синее стеклышко, что-то спокойно сказал старшему горновому. Тот подозвал второго, высокого, с рассеченной губой, и они принялись пробивать летку.

Мы отошли в сторону. У наших ног лежали ячейки, куда должен был вылиться металл, и девушка в белом халате, нагнувшись, тщательно обрабатывала рыжую землю одной из этих ячеек.

— Лаборантка,— сказал обер-мастер.— Мы выдаем чугун высоких марок.

Горновые трудились у летки минут десять. Спекшаяся глина не поддавалась. Наконец, они пробили небольшую дырку, начали шуровать длинным прутом. Железо сразу вспыхнуло и размякло. Тогда горновые подрубили летку ломами — один держал лом, другой ловко ударял по наконечнику молотом. Дыра расширилась и засверкала.

По пыльной земле к отстойнику пополз первый ленивый ручеек красного цвета, вихляясь и выбирая дорогу.

— Давай! — громко крикнул обер-мастер.

Горновой просунул лом и нажал плечом.

Летку вырвало, и оттуда хлынул белый поток. Отстойник мигом наполнился, запузырился сверху — и вот чугун выпрыгнул и быстро побежал вперед, к ячейкам. Лаборантка взяла пробу.

Жар распространялся кругом. Мы передвинулись поглубже, но нас настигали ручейки металла, быстро заполнявшего все ячейки. Мех воротника на моем пальто высох и наершился. Я провел по воротнику рукой, мех затрещал.

— Пора уходить,— сказал Горюнов,— тут нужна привычка.

На улице падал мягкий снег, мигом освеживший наши лица.

— А может быть, от домны гора названа Теплой?— спросил я.

— Не думаю. Название пришло еще до шуваловской домны.

К нам приблизился обер-мастер. На лице его я увидел удовлетворение. Плавка удалась.

— Чугун-то белый,— сказал полковник,— а я думал — красный.

— Уральское молочко,— сказал обер-мастер, сняв рукавицы и вынув кисет.— Гитлера поить... Вот так, через каждые четыре часа, доим свою коровку.

Горы затянуло. Снег валил все гуще. Вскоре побелели леса, точно окунулись в молоко. И только чернела большая, горячая домна, вечный труженик Теплой горы.

Нас ожидали три пары саней, на которых мы должны были ехать на золотые прииски, куда-то далеко в горы.

— Может быть, прислать машину?— спросил полковник.

— Машина не пройдет,— ответил директор,— лошадьми в самый раз. Можно бы обождать, но, раз торопитесь, езжайте. Наши ямщики выберутся из любой метели, им это не впервой.

— А не выберутся, мы поможем,— Горюнов умостился в санях, опустил уши пыжиковой шапки.— Нам тоже к метелям не привыкать.

Мы помчались к границе Азии.


Пашия

До поселка оставалось по узкоколейке еще семь километров, но отсюда были уже видны заревые огни пашийского металлургического завода. Если из обледеневшего окна вагона я замечал над горами и лесами такие огни, значит, предвиделась остановка.

Возле вагона появился человек. Он взялся за поручни и быстро вскочил в тамбур. Горюнов приветствовал его как хорошего знакомого. Это — Вижаев, директор горной металлургической Пашии.

— Мы ждали вас еще утром,— сказал он,— высылали паровозик.

— И сейчас с паровозиком?— спросил Горюнов.

— Да.

— Пожалуй, опять придется вернуть... Мы переночуем в вагоне, а поутру поедем к вам. Оставайтесь с нами, есть свободные места в купе. Кстати, потолкуем о ваших делах.

— Хорошо,— согласился Вижаев, расстегнул крючки шубы, снял шапку.

Молодое лицо и совершенно седая голова. Он — старый металлург уральских гор, а давно ли он был в комсомоле! Вот и видно, что мы уже давно начали строить свою новую жизнь. У бывших комсомольцев уже седые головы и взрослые дети — лейтенанты и капитаны; бывшие пионеры прославились в войне и в тылу, водят авиационные дивизии, танковые корпуса, кавалерийские соединения.

До утра проговорили Горюнов и Вижаев. Утром они выпили крепкого чаю и снова были готовы для труда. Паровоз узкоколейки с прицепленным к нему вагончиком стоял на отведенной ветке. Паровозик — словно игрушечный. Из окошка высовывается девушка-машинист, у нее миловидное круглое личико, вымазанное сажей; она, видно, смешлива, но, завидев новое начальство, застывает с серьезным выражением лица. При виде ее щек, вымазанных липкой сажей, и лихо торчащих усиков невольно улыбаешься. Тогда она тоже весело хохочет и ныряет в будку паровоза. Пашия славится своими женскими паровозными бригадами. Тридцать восемь километров узкоколейки — жизненный нерв этого старого уральского завода — держат в руках женщины.

В вагончике — лавки, железная печь, которую топят чурбаками. Тепло. Горюнов, любитель свежего воздуха, опускает стекло. Мы слышим взрывы. Короткие, глухие, примерно на два-три килограмма взрывчатки. Так взрываются при отступлении крестовины рельсов, сухопарники и цилиндры паровозов, механизмы поворотных кругов...

Бригады рабочих и конторских служащих, прибывших из Пашии, взрывают смерзшуюся бокситовую руду, носящую поэтическое название «красная шапочка». Ее завозят сюда по горнозаводской ветке с северной стороны уральского водораздела. «Красную шапочку» сваливают с широкой колеи на узкую. Руду не успевают переваливать, она каменеет от мороза, и ее не возьмешь просто киркой. Из этой руды выплавляют знаменитые пашийские природнолегированные чугуны — карботитаны и титаномедистые. Эти чугуны идут в работу без мартеновской обработки, без присадки ферросплавов. Титано-медистые группы Пашии, заменяя цветные металлы, в том числе и баббит, идут на антифракционное литье для важнейших узлов трения. Там, где десятки тысяч оборотов,— в деталях пулеметного и пушечного вооружения, там, где страшнейшее напряжение,— в танках, моторах, локомобилях, там и находит свое место металл уральской Пашии.

Паровозик мчится берегом реки. Она извивается у наших ног голубыми заснеженными льдами, дымится промоинами. Снежная пыль вьется за нашим раскачивающимся вагончиком и залетает в окно, блестящая, цветистая. Чего только ни делает горное солнце Урала! Вот уже несколько дней мы носимся по сказочным горам и долинам, осыпанным этим радужным спектром. Щеки бронзовеют на воздухе, легкие очищаются, у всего нашего «экипажа» бесследно исчезли завезенные из Прикамья насморки, начатки ангин и тому подобные хворости.

Девушка-машинист лихо, так что визжат колеса, осаживает свой паровозик на станции и машет нам на прощанье рукой. Мы идем среди сугробов к белому новому зданию с цифрой «1941». Справа дымят домны, возвышаются металлические колбасы кауперов, похожие на аэростаты воздушного заграждения, поставленные вертикально. Двор завален шлаком. Карьеры протянулись отовсюду и напирают на цементный завод. Больше десяти тысяч тонн шлака сложено во дворе и ожидает размола на цемент. Здание с цифрой «1941» — цементный завод, работающий на сырьевой базе доменных шлаков. Шлак похож на стекло, но более крепок, темен и почти не ноздреват.

По пути мы узнаем от Вижаева историю пашийского цемента.

Укрепленные районы, особенно те, что создаются в зимних условиях, потребовали быстро схватывающегося, крепкого цемента. Портландцемент имеет нарастание прочности при сжатии только через двадцать восемь суток, не говоря уже о том, что зимой он успевает раньше замерзнуть, чем созреть. Маневренная война потребовала «маневренного» цемента. Вспомнили пресловутый Верден. Там укрепления бетонировали высокоглиноземистым цементом. Переработка бокситовых руд выдает в отходы высокоглиноземистые шлаки. Путем простого перемола этих шлаков получается цемент, с которым можно работать без тепляков при температуре минус двадцать градусов; схватывается он моментально.

Этот цепкий, «военный» цемент был угадан в Пашии еще товарищем Орджоникидзе, приказавшим строить вторую домну и цементный завод.

Шлаки транспортерами подаются в ковши и разбиваются, размельчаются в огромных чугунных трубах — барабанах, наполненных десятками тысяч стальных шаров разных размеров.

Барабаны вращаются с грохотом, заглушающим человеческую речь. Люди около них покрыты серой пыльцой, стекающей струйками по одежде. После размола цемент бежит по желобам, как мука на вальцовых мельницах, и попадает в пакеты из желтой многослойной бумаги. Пакеты прошиваются скобами, грузятся на платформы и отправляются на фронт.

С бункерной площадки виден весь завод. К шуваловской домне приросли новые постройки. Уральский завод с неизменным прудом омоложен и новой домной, и этим заводом, и новыми прокатными цехами. Поселок тоже обновлен домами городской архитектуры. Возле сестры-старушки выросли молодые могучие братья, сохранив уважение к той, что вынянчила их и помогла буйному их росту. Сюда пришли люди пятилеток. Пашия не была оставлена в старинной одежде — примерно, как Теплая гора, дожигающая еще шуваловскую кладку.

Обер-мастер Ежов, высокий и хмурый человек, проживший большую жизнь, молча показывает нам свое доменное хозяйство. Он ходит, заложив руки в карманы короткой куртки, отдает приказания ровным голосом, медленно приближается к глазкам, чтобы определить время созревания плавки.

Ежов — из старой рабочей гвардии доменщиков, и скажи ему завтра, что придется ему уйти отсюда и не кружиться больше вокруг этой печи, он захиреет от тоски.

Он коротко отвечает на наши вопросы. Собственно говоря, и отвечать нечего, его хозяйство перед глазами, и он показывает его нам, как показывают взрослого сына, который ответит на все вопросы сам.

Одна забота беспокоит сердце старого обер-мастера:

— Работаем плохо... все с колес.

Программа увеличивается, а транспорт остается тот же. Все, что идет для загрузки домны, должно подвозиться в достаточном количестве и вовремя. Домна простаивать не может. Она вечно горит. Задача пашийских доменщиков — найти и разработать близлежащие сырьевые ресурсы. «Красная шапочка», доставляемая из Надеждинска, хороша, но далека, надо найти бокситовые руды ближе, чтобы дотянуться до них щупальцами своей узкоколейки, надо избежать страшного слова «перевалка». Известняк, идущий на флюсы, уже найден вблизи завода. Его берут из пашийского каменного гребешка. К гребешку проведена железнодорожная ветка.

Уголь (домны работают на древесном угле) выжигается тут же из бревен дремучих горных лесов, окруживших Пашию. Скоро будет и своя руда.

Мы смотрим, как загружают колошник. В большую круглую яму — вершину домны — вагонетками, плывущими на подвеске по кругу, вываливают древесный уголь, руду, металлическую стружку и флюсы. На жаровне горят угли. Перед каждой очередной закладкой пожилая женщина-загрузчица зачерпывает лопатой горящие угли и бросает вниз, чтобы поджечь скопившиеся газы, вредно влияющие на качество чугуна. Блестят тросы, скрипят блочные колеса; день и ночь, не останавливаясь ни на одну минуту, от бункеров к колошнику плывут и плывут вагонетки.

А внизу ходит обер-мастер Ежов, прикладывается к глазку фурмы и не то глазом, не то сердцем определяет, когда нужно отдать молчаливую команду горновым, когда первый удар лома должен вонзиться в устье летки. Обер-мастер чутьем понимает удачу или неудачу плавки, опыт его жизни помогает ему читать неуловимые оттенки цветов огненного хаоса.

Я снова, как и на Теплой горе, зачарованно смотрю на выползающий из летки первый расплавленный металл. Извиваясь медленно и лениво, словно степной желтобрюх, виляет он туда и сюда в поисках более удобного пути и, наконец, ныряет в гнездо отстойника. Крутится тело змеи, а голова, упавшая в ямку, тычется в стенки и, не найдя выхода, стремительно растет. Шлак пузырится, вспыхивают острые голубые огоньки. Теперь это уже не смирный и ленивый желтобрюх, теперь это дракон, готовый к прыжку.

Ковш-отстойник наполнен, металл вырывается в желоб и быстро, точно нагоняя упущенное, бежит по наклону, чтобы спрятаться в продолговатых сотах изложниц. Пенится у отстойника шлак, пока его сгребают скребками, но вот и он вырывается из домны. Он пляшет поверх чугуна, перескакивает, лопается, с ним борются люди в обожженной одежде, с лопатами в руках, они гонят его прочь. Огненный поток шлака, побежденный человеком, несется вправо, кипит у барьеров и, наконец, бросается в железные лотки, расположенные параллельно железнодорожному полотну. Отсюда уйдут шлаки к заводу, отсюда уйдет чугун на прокатные станы Пашии. Шлак постепенно застывает, краснеет чугун. Нестерпимый жар отдан воздуху. Глазам больно. Уходим, прикрыв лицо руками. На цепях опускается, покачиваясь, пушка Брозиуса. Она похожа на шприц, употребляемый для смазки ходовых частей автомобилей, только в сотню раз увеличенный. Дуло пушки подводят к летке и короткими ударами пара, подобными выстрелам, вгоняют в летку глину. Летка забита, домна горит и горит...

Молчаливый обер-мастер выходит на колошник, расстегивает куртку, чтобы остыть, и смотрит, как вспыхивает электрическими огнями Пашия. Мы видим его темную неподвижную фигуру, гордую осанку уважающего себя человека и уходим отсюда, точно боясь шумом шагов своих потревожить раз и навсегда установленное у этой могутной печи...


Губаха

Искрасна-свинцовое облако висит над Губахой. Едкий дым проникает сквозь окна вагона. Появляется неприятный привкус во рту. Бороды огня и черного дыма полощутся в воздухе — горят коксохимические батареи Губахи. Отсюда идет кокс уральским металлургическим заводам, и Губаха должна дымить день и ночь. Огонь и черное играет на стеклах. Губаха втиснута среди гор, и провентилировать ее может только ветер, дующий из проломов высокогорья Косьвы — тогда облако относится за поселок.

— Очень вредный здесь воздух,— говорит один из наших спутников, всматриваясь в окно.— Тяжело?

— С войны мы сильно нагрузили Губаху,— говорит Горюнов,— нужен металл, и без Губахи не обойтись... Вот отобьем Донбасс, и тут станет легче. Уральцы живут здесь, и вот для них нет места милее их Губахи. Вот как странно устроен человек, ядри его палку!

Возле вагона стоит мальчишка. Вот он нагибается, захватывает горстью снег, подносит ко рту.

Горюнов подходит к мальчишке и, взяв его ласково под локоть, идет к переезду. Мальчишка вначале не понимает этой неожиданной ласки, но потом осваивается, приникает к нему, шмурыгает большими валенками.

— Пойдем к реке. Там, кажется, воздух свежее.

— Везде одинаковый,— говорит мальчик.

— А на горе?

— Высокая и далеко через речку.

Мы подходим к Косьве. По льду протоптаны тропинки. Прямо перед нами — горный кряж, покрытый поверху бородкой леса. У реки дышится легче. Вспыхнули огоньки надшахтных построек вниз по течению Косьвы. Под нами везде копаются люди. Губаха хорошо разработана. Километры выработанной и действующих лав! Где-то под нами трудится знаменитый татарин Якуб Шайхутдинов и его бригада...

Горюнов положил свою большую руку на плечо мальчика.

— Так, говоришь, высокая гора?

— Высокая.

— А как высока?

— С верхушки город Пермь виден.

— Ой ли!

— Виден.

— До Перми, пожалуй, все двести километров наберутся.

— Все равно виден,— упорно утверждает мальчик.

— Сам-то проверял? Иль кому поверил?

— Сам. Мы до войны ходили с отцом на гору каждое воскресенье.

— А во время войны?

— Не ходили. Потому сейчас воскресеньев почти нет. Ночью видны далеко огни. Говорил отец — город.

— Ну, раз отец говорил,— значит, правда. Отец врать не станет.

Горюнов надолго замолкает.

По тропинкам идут черные фигуры. Кое-кто с санями. На примитивных санях свернутый железный лист — уголь. Здесь уголь дешев и им топят печи. На той стороне слышится крик ямщика:

— Э-гей, гей!

Заржал конь.

— Кажется, Авакумов едет,— говорит Горюнов.— Ну, да, Авакумов.

Сани ныряют на лед и несутся по дороге к нам. Ямщик взмахивает концами вожжей, и вороной конь с налету берет берег и останавливается возле нас.

Из саней выбирается грузный человек в высокой каракулевой шапке.

— Чуть не разломал меня, борода!— громким хрипловатым баском говорит Авакумов.— Просил: пешком дойду. Так нет! Заставили ветра хватать. Пешком — километр, а конем — семь. Правильно я говорю, борода?

— Так точно, Трофим Егорыч,— рявкает ямщик,— докатить дальше?

— Теперь не уговоришь, хватит! Давай домой!

— Есть домой!

Чуть не сшибив с ног мальчишку, он круто заворачивает сани, и через секунду горячее тело коня проносится мимо меня.

— Ничего? Не зашиб? — спрашивает участливо Горюнов мальчишку.

— Ничего,— мальчишка стряхивает снег с рукава,— я его знаю, кучера с Калининки. Свободно может задавить.

Авакумов обращает внимание на мальчишку. Поднимает голову за подбородок, всматривается.

— Что за хлопец? Знакомый тебе, Горюнов? Сколько годков?

— Тринадцать.

— Можно на уголь ставить,— шутит Авакумов.— На уголь пойдешь?

— Нет.

— Почему нет?

— На станцию пойду.

— На электрическую? Не советую...

— Там мой отец работает, мать,— насупившись говорить мальчик.

— Все равно.— Авакумов обращается к Горюнову,— представь себе, опять «гнилой ток» дали. Так они мне все пожгут. Ты, как инженер-электрик, знаешь, что такое малая частота. А потом еще взяли в привычку совсем отключать шахты. Моя шахтерня хочет работать, а ей не дают. Жалуются мне: «Трофим Егорович, простуживаемся в лаве». Почему? Потому что без дела. Конечно, на боку полежать в погребе — и то сдохнешь, а в лаве? Дай ток — сколько угля накидают мои ребята! Для уголька одного человечьего пара недостаточно... Это же понимать нужно. Нужно немного — всего голову на плечах. Вот прошу я выделить для всего бассейна одну турбину. Сами за ней будем наблюдать, за котлами следить...

— А когда турбину остановишь, где будете ток брать?

Этот вопрос неожиданно задал мальчишка, который внимательно следил за Авакумовым и все время пытался вмешаться в разговор.

— Ишь, какой болт!— удивляется Авакумов.— Совсем не будем останавливать турбину, понял?

— Нельзя. Надо расшлаковку котлов делать. Нельзя без остановки.

— Эй, да ты, хлопец, грамотный по этому делу!— Авакумов приподнимает брови.— Как тебя зовут?

— Иваном.

— Хорошо. Иван — хорошо. Натуральное имя. А если целиком, с именем, отчеством и фамилией?

— Иван Романович Терешин.

Мы подходим уже к станции, виднеется наш вагон. Авакумов идет рядом с Горюновым и мальчиком. Когда свет фонарей падает на лицо мальчика, Трофим Егорович берет его за нос и поворачивает лицом к свету.

— Какая ты хунда-бледна!

— Какой есть,— мальчик обидчиво выскальзывает из рук Авакумова.

— Уралец, гордый,— тихо говорит Горюнов.

— Ну, надумал в шахту, Иван Романович? — басит Авакумов.

— Нет. Там темно, под землей. Воздуха мало.

— А тут?

— Тут хорошо,— мальчишка снимает рукавицу и прощается с нами серьезно, по-взрослому, за руку.

— Куда пойдешь?— спрашивает Авакумоз.

— Домой. Картошку варить. Скоро отец с матерью придут с работы.

— Мать тоже на станции? — интересуется Горюнов.

— Тоже. До свиданья.

Мальчишка, нырнув под пульман, исчезает. Авакумов смотрит в сторону реки, где мигают огоньки копров и подвесной дороги. Пламя коксохима окрашивает кровавыми блестками вершину крестовой горы. На лицо, руки садится копоть.

— Вот таким мальчонкой я когда-то, давно-давно, был на своем Донбассе,— говорит Авакумов, и в голосе этого седого шахтера-наркома слышатся нотки большой человеческой грусти.— Кто-то тоже, вероятно, приезжал, за нос брал: «Отчего ты, хунда-бледна?» И меня тогда жалели... А жалеть-то было не за что. В родном краю рос, и ко всему привык. А чем Донбасс от Губахи отличается? Ничем. Гор там нет, зато холмы, как горы, да сквозняков больше, только и всего. И нет для меня места лучше Донбасса! Потому что прошли там детство и юность... Возьми того Ивана Романовича в свой салон-вагон да завези от Губахи подальше. Сбежит, ей-богу, сбежит... Вот как, Горюнов, шахтерня ты несчастная, кизеловец! Тоже наш брат, куда ни крути...

Авакумов как-то быстро прощается с нами и уходит к станции. Перед уходом он берет с Горюнова обещание побывать завтра на электростанции и помочь ему. Горюнов обещает Трофиму Егоровичу, отряхивает бурки и поднимается в вагон.

— Как фамилия-то мальчишки?— спрашивает он за ужином своего помощника.

— Терешин.

— Напомни мне завтра. Надо посмотреть отца его на электростанции.

Утром мы пешком отправляемся на электростанцию, которая, кстати, недалеко.

У директора, которого все называли просто по имени и отчеству, собралось довольно многочисленное общество, несколько смущавшее директора. Вначале пришли мы, потом представители правления железной дороги, потом ввалилась большая группа угольщиков и местных властей, приведенных Трофимом Егоровичем.

Тут был секретарь горкома в зеленой шерстяной гимнастерке, с полевой сумкой в руках и почему-то с портупеей через плечо; председатель горсовета — человек с грубым, простуженным басом и шелковым шарфом на шее; потом, оправляя военную рубаху, вошел один из начальников Уралугля — полный человек с золотыми зубами по всей нижней челюсти, и еще два человека.

Говорил Авакумов. Ему предстояло решить свое несложное дело по подаче энергии шахтам, и потому он сразу же завладел всеми интересами, подчинив их себе. Сегодня я мог ближе рассмотреть этого человека — бывшего шахтера, а теперь заместителя наркома угольной промышленности. Раньше я много слышал об Авакумове, вчера встретился впервые и сегодня внимательно прислушивался к нему — к человеку, о котором никто никогда не говорил плохо.

Авакумов разделся, он сиял тремя орденами и ярко начищенными голенищами сапог. Он толст, с сочным, несколько булькающим, хрипловатым баском, с головой, покрытой удивительно белыми, какими-то снежными и мягкими волосами, из-под которых просвечивает розоватая кожа черепа. Говорят, что Трофим Егорович не так давно был черен, как смоль. В это сейчас просто трудно поверить, но когда вспоминаешь последние события, пролетевшие над нашей страной, веришь во все, тем более в седые волосы ее честных руководителей.

Глаза у Авакумова карие, немного навыкате, добрые, умные и насмешливые. Нос большой, красный. Он носит усы, которые коротко стрижет. Человек он, конечно, деловито-хитрый, знающий себе цену, иногда для пользы представленного его фигурой дела играющий в шахтерскую простоту. Придя сюда, он сел за стол справа от директора станции, но секретарь горкома, чтобы почтить Авакумова, попросил пересесть в кресло, что у стола, напротив Горюнова.

— Вот уже перегоняет меня Карл Маркс,— шутливо пробурчал Авакумов, подмаргивая нам.— Ну, хозяин, пришли к тебе по делу. Сразу решишь — сразу уйдем, мешать не станем. Не сразу решишь — пеняй на себя. Накурим, надышим, стулья нагреем до вспышки.

— Я слушаю, Трофим Егорович,— сказал директор, смущенно перебирая бумаги на столе.

— Что слушаешь? Шахты стоят. Посадил на ограничители. А кто будет уголь давать?

— Не справляемся, Трофим Егорович.

— Почему?— Авакумов уставился на директора и так, не спуская глаз, выслушал его объяснения о трудностях ремонта, расшлаковки топок и тому подобное. Он слушал внимательно, но, наконец, это ему, очевидно, надоело, и он перебил:

— Все ясно. Что нужно тебе?

— Слесарей и рабочих.

— Сколько слесарей?

— Пятнадцать.

— Дам.

— А рабочих?

— Не моя забота. Тут Горюнов — советская власть, он даст.

Авакумов придвинулся ближе к столу и настойчиво убеждал выделить для обеспечения шахт электроэнергией турбину, которая должна была быть закреплена за бассейном.

Говоря, Авакумов изучал собеседника и, когда понял, что тот достаточно доведен до принятия положительного решения, поставил вопрос: «Выделит он теперь или нет?» Директор согласился. Авакумов улыбнулся, в черных глазах заиграла хитринка старого опытного дельца. Теперь он мог просто шутить, продолжать общую беседу. Он сделал свое дело, из-за которого он пришел сюда.

Я понял, что Авакумов был влюблен в свое угольное дело и для него старался во всю силу.

Директор сложил в стол какие-то бумаги, запер ящики.

— Вижу — собираешься показать нам тот товар, что мы только что купили,— пошутил Авакумов.— Турбину покажешь?

— Сейчас сходим на электростанцию,— подтвердил директор.— Покажу все. Только поскорее мне слесарей присылайте. Мне нужны квалифицированные рабочие, ой, как нужны! Вы прямо и меня и себя выручайте, Трофим Егорович.

— А кого я тебе пришлю?— Авакумов потер усы, хитро прищурился.— Ты думаешь, я тебе пришлю чертоломов? Наполовину ремесленников пришлю, понял? Ему нужно завернуть болт, а он сам с болт. А работать будут, в забой шел, а не из забоя. За простой-то пятьдесят процентов платим, а кто виноват?

— Я даю ток, Трофим Егорович,— попробовал оправдаться директор,— но ведь сами знаете, у нас уральское кольцо. Отдаем всю энергию в кольцо...

— Знаю... А кольцо у кого берет? От вас же берет. Если все вы будете работать пальто внакидку, откуда кольцо энергию будет иметь? Вот поставили мне ограничители, работают все шахты на «гнилом токе». Ты знаешь, что значит? Скоро все моторы погорят. И тока твоего хватает, чтобы только не затопить и не загазовать шахты. Вот, договорились с тобой? Хорошо. Пора, пора, покажи-ка нам, хозяин, свою станцию.

Вслед за Трофимом Егоровичем поднялись все.

Осмотрев турбинный зал, мы спускаемся к топкам, чтобы посмотреть процесс расшлаковки не остывшей до конца топки, труд, о котором всегда отзываются с уважительным восхищением.

Я вспомнил мальчика — Ваню Терешина,— ведь его отец работал расшлаковщиком.

— Там должен работать Терешин?— спросил я проводника-инженера.

— Терешин? Видите, я турбинщик,— сказал он смущаясь,— своих-то я хорошо знаю... Но, кажется, я слышал о расшлаковщике Терешине.

Внизу так гудело, что совершенно было не слышно друг друга. Шаровые барабаны с грохотом и визгом перемалывали уголь; под большим давлением угольная пыль неслась в огонь.

У первой топки уже стояли Авакумов, Горюнов и еще несколько их спутников, спустившихся раньше нас. Возле них люди в брезентовых костюмах тянули шланги. Черные ручейки прокладывали дорожки по угольной пыли.

— Что там?— спросил я, наклонившись к уху нашего проводника.

— Вот это и есть расшлаковка,— прокричал он,— котел не должен надолго выходить из строя. Топка расшлаковывается, не дожидаясь, пока совершенно остынет. Мы не можем ждать двенадцать-четырнадцать часов. Конечно, так работать очень трудно, и раньше даже запрещалось, но война заставляет. Раньше мы могли жить более или менее роскошно, останавливать турбины и ожидать. Теперь, сами знаете, как туго пришлось с электроэнергией на Урале. Сколько новых заводов пришло. Приходится идти на все... Наши расшлаковщики — герои. Скалывают шлак при восьмидесяти градусах!

Из первой топки выпрыгнул человек в сухой одежде, с лицом закутанным тряпками. Последние капли влаги, казалось, вылетали и лопались в раскаленном воздухе, не отпускавшем этого человека даже после того, как он покинул топку. Человек прислонился к столбу, пошатнулся, его подхватили под руки, развязали тряпки как бинты на ране, усадили на табурет. Я видел его бурое с черным лицо, растрескавшиеся губы, жадно хватавшие воздух.

— Воды,— попросил он, ребром ладони, как рашпилем, проводя по губам.

Ему быстро подали ковш. Он обмакнул вначале усы, растопырившиеся от сухого жара, потом выпил, не отрываясь, весь ковш.

— Сколько воды вышло, столько должно войти. Еще дать? — спросил старик с метлой.

— Потом еще немного,— сказал расшлаковщик.— Сегодня жарко невмочь.

Он обвел нас глазами, просящими извинения. Вероятно, ему казалось, что он недостаточно хорошо ведет себя перед посторонними во время своего обычного труда.

Медный пожарный карабин, насаженный на жирный шланг, блеснул совсем рядом. Человек с карабином направил его на двух рабочих, обвязанных тряпками. Твердая струя ударила по их спецовкам, отскочила, и по земле снова побежали ручьи. Один из рабочих наклонил голову, чтобы получше пропитались и шляпа, и тряпки, затем, перехватив в правую руку кирку, крякнул и, я бы сказал, весело первым бросился в печь. Вслед за ним в печь нырнул другой. Жар охватывал каждого из них сразу, и клуб пара выпрыгивал наружу и, поднявшись, рассеивался где-то у изогнутой коленом трубы воздуходувки.

Люди, бросившиеся в печь с кирками в руках, точно сгорали внутри. Томительное ожидание их возвращения, в конце концов, превращалось в нервное напряжение. Не сгорели ли? Не в обмороке ли? Но оттуда слышался отдаленный шум, словно стук клюва дятла.

— Пятнадцать минут!— прокричал техник и махнул рукой как на старте бегунов или лыжников.

— Давай! — проорали в устье печи.

Рабочие выпрыгнули оттуда, и их дымящиеся тела сразу же подхватили на руки.

— Терешин! — выкликнул техник.

— Терешин ходит один,— проорал кто-то над моим ухом словно гордый за такого удальца,— он не любит, чтобы ему мешали.

— А если ему там станет плохо? — спросил я.— Кто ему тогда поможет?

— Терешину плохо? Эва! Не таков Терешин.

Я всегда с хорошим чувством наблюдал товарищескую спайку рабочих опасных профессий. Слишком близко «маневрируя» возле смерти, они научились уважать своих товарищей, отличающихся большой сноровкой и удалью. Ведь в тылу есть профессии, равные профессии летчика-истребителя, танкиста, штурмовика, бронебойщика. Здесь тоже есть свои герои, прославленные и иногда безвестные только на стороне, а не в среде своих товарищей. Но где же Терешин? Я представлял себе, что откуда-то из-за колонны шагнет к печи могучий богатырь и с озорной улыбкой ринется в печь. Таким мне хотелось представить отца вчерашнего мальчика Вани. Но вот с табурета поднялся человек, перед этим выскочивший из топки. Терешин деловито навернул на лицо тряпки крест-накрест, чтобы оставить прорези для глаз, кто-то сверху натянул ему очки, согнулся и как-то избочился. Вода из брандспойта круто ударила в него, но он не зашатался.

— Готово! — скомандовал все тот же техник.

Терешин пошел несколько колеблющейся походкой, чуть ли не волоча по полу кирку, но стоило ему приблизиться к топке и багровому отдаленному свету пасть на него, как он выпрямился и бросился в печь. Снова вспыхнуло и рассосалось облачко пара.

Гудели огромные барабаны, перетирая с грохотом и свистом свою суточную пищу в восемьдесят тысяч пудов рыхлого губахинского угля, выброшенного из-под земли шахтерами, сейчас прогрызающими где-то под нами толщи земли. Восемьдесят тысяч пудов сгорит как молния, и понесется по уральскому кольцу, чтобы крутить и крутить тысячи станков, выбрасывающих на поля сражений эшелоны оружия и снарядов.

А внутри раскаленной топки остервенело рубил киркой незаметный рабочий Терешин, один из могучего поколения русских людей, отбивающих яростную атаку врага по всему огромному фронту грядущей победы.

— Надо попробовать что-то другое придумать,— слышал я мощный голос Авакумова.— Варварство! Может быть, отбойным молотком пошуровать, а может, струей под давлением пройтись по горячему шлаку. Попробовать взорвать его водой. А это что за чертоломия!

Гудел Трофим Егорович, стараясь пересилить грохот и свист, и свежим умом своим сразу же доходил до того, до чего несколько позже дойдут тепловики ГРЭСа. Будет испытан потом способ гидроудара по горячему шлаку, и расшлаковщики топок упростят свой труд.

Терешин выполз из люка топки, бросил кирку, упавшую на пол со звоном — так высохли и дерево рукоятки, и металл.

Мы окружили его, подали воды, помогли ему распутать тряпки.

Он даже вначале не понял, почему все эти люди, осматривавшие станцию, вдруг принимают в нем такое участие.

— Я ничего,— говорит Терешин,— полный порядок.

— Угорел? — спросил Трофим Егорович.— Ишь, какая геена огненная!

— Надо же... не я, так другой.

— Сына твоего вчера видел, познакомились, Терешин,— сказал Авакумов,— славный парнишка. Только в шахту не хочет.

— Да... У нас в роду не было шахтеров...

— Одно дело делаем,— сказал Авакумов.— Что и говорить!

Терешин улыбнулся, обнажив зубы, забитые серой окалиной.

— Неужто Ванюшку видели?

— Да.

— Верно, паренек хорош. Учится в школе.

— Да, хорош паренек,— сказал серьезно Горюнов,— очевидно в отца пошел.

Терешин застенчиво улыбнулся:

— В отца?.. Отец что!

Мы пожали на прощанье Терешину руку — железную руку с буграми мозолей и горячими пальцами.


Трофим Егорович

На шахту Капитальная № 2 мы поехали с Трофимом Егоровичем Авакумовым. Дрезина привезла нас на шахту через горную тайгу, запорошенную снегом. Вчера здесь прошлась метель.

На железнодорожных путях нас встретил завшахтой — человек в ватной спецовке, кубанской шапке, с белым лицом, белыми, совершенно не видными бровями и светло-голубыми глазами. Глаза были под стать всему лицу и, если бы находились на лице смуглом, были бы, пожалуй, красивы, а здесь ничего не добавляли к общей бесцветности.

— Как дела?— спросил его Трофим Егорович, здороваясь с ходу.

— Дух боевой, Трофим Егорыч,— ответил тот, подгоняя быстрый шаг Авакумова.

— А добыча?

— Не выполняем плана, Трофим Егорыч.

— Тогда на кой черт мне ваш дух! Углекислоту выделяете?

— Пожалуй, что так,— завшахтой смущенно засмеялся.

На лице его я уловил тревогу. К тому же я не понял, знает ли он лично Авакумова или нет. Казалось, что лично не знает, но наслышан много, да и отношение к нему Авакумова было, как к незнакомому.

— Где у тебя грузят уголь, боевой дух?

— Берем сейчас с отвалов.

— А с чего же брать, раз добычи не даете?

Трехтонный скрепер ползал по угольному отвалу и тащил мелкий, смерзшийся уголь к бункеру, прикрытому решеткой. Оттуда уголь транспортировался вверх по лифту и поступал затем в американские полувагоны и хопперы. Производительность скрепера не соответствовала производительности лифта, и потому скрепер, этот огромный зубатый ковш, работал с перерывами.

— Хороший работник, но плохо используют,— заметил я.

— Делают, что могут,— заступился Авакумов,— за что можно ругать, за что нельзя. Тут рационализацию проделали. Раньше и этого не было. Лопаткой, да тачкой, да русским паром грузили. Ну, заведующий, куда теперь поведешь, хочу знать?

— Может быть, пройдем по отвалу?

— Что вы сговорились, что ли? Как приедешь куда, так и водят по отвалам. Я тебе, брат, не экскурсант. Пойдем-ка, покажешь механизмы, подстанцию. Я сам строил эту шахту, механизмы отличные. Посмотрим, до чего вы довели своим боевым духом.

Мы пробрались между стенкой бункера и вагонами. Пришли в машинный зал. Представьте себе обычный колодезный ворот, но диаметром в пять метров, вот его барабан. Поодаль, на небольшом стульчике, похожем на сиденье косилок-лобогреек, сидел механик и управлял несложными рычагами. Ворот где-то поднимал уголь, опускал и поднимал клети, породу... В большом зале сидел маленький человек, и вся подземная жизнь шахты подчинялась движениям его рук.

Трофим Егорович, насупившись, оглядел помещение.

— Грязно,— заметил он,— тут должна быть чистота, как в аптеке.

— Ну, разве грязно? — пробовал защищаться завшахтой.

— Потемкин! — Авакумов покряхтел.— Я тебе не Екатерина Вторая. Я орловский хохол, глазам — и то не верю... На виду-то еще кое-как посветлили, а ежели я загляну вниз, под пол?

— Можно заглянуть,— завшахтой нерешительно развел руками, и это сразу заставило Трофима Егоровича посмотреть, что делается внизу.

— Эге! Так и знал. Воды-то, воды! Трансформатор скоро утонет. Или вы на насосы надеетесь?

Авакумов ходил по цементным полам, ворчал. Его рокочущий сочный басок все время слышался в разных углах. Завшахтой ходил за ним несколько растерянный. Очевидно, ему редко приходилось сюда заглядывать. Мы направляемся на главный пульт — здание с различными измерительными приборами, регулирующими потребление шахтой электричества.

— Сколько киловатт берешь?—спросил Авакумов у дежурного.

— Семьсот пятьдесят,— ответил тот, поднимаясь из-за стола.

— А потребность?

— Две тысячи сто.

— А берешь семьсот пятьдесят?

— Да.

— А потребность?

— Две тысячи сто.

— Ты давно работаешь?

— Недавно.

— Электрик?

— Кончил курсы мастеров социалистического труда.

— Покажи запись.

Дежурный показал запись в книге, пальцы его дрожали.

— Сколько?

— Тысяча семьсот пятьдесят.

— А ты сколько сказал, помнишь?

— Семьсот пятьдесят.

— Ошибся или испугался?

— Испугался.

— Ну это еще ничего. Испуг от человека, а ошибка в таком деле — от дурака. Раз ошибешься, а потом шахты на воздух... Понял?

— Понял.

— Смотри, чтобы понял. Ты еще молодой, учиться и учиться нужно. Пойдем-ка, покажи хозяйство. Покажи шины: не покарежили ли проводку. Тут работали умные люди — монтажники, все промаркировали, а вы, небось, уже успели все расшуровать.

В шинном зале Авакумов остановился, покачал головой.

— Так и есть. Как угадал!.. Нельзя вас допустить в хорошее хозяйство. Уже шуровали проводку. Что она вам мешала? Чего искали? Искру? Эх вы, мастера!..

Авакумов дал указания, причем все в своем стиле, с шуткой и прибауткой, но, в конце концов, посмотрел строго, по-начальнически.

— Приеду, проверю. Записывать ничего не стану. Все помню наизусть. Если опять будет непорядок, я вас самих пошурую... Поняли? А сейчас пойдем, хозяин, в контору. Не люблю в бумажках копаться, но придется.


Здание комбината. В большом зале много шахтеров в спецовках, с лампочками. Подготовлялась вторая смена.

Авакумова узнали. «Трофим Егорович приехал... Трофим Егорович». Он шел впереди нашей группы быстрыми шагами. Он слышал этот шепот, ему это нравилось, но он ни с кем не здоровался, чтобы не терять времени, сопел. В кабинете управляющего снял пальто, шапку, потер усы и сел к столу.

— Ну вызывай всех, кого нужно, и рассказывайте толком, с документами, почему плохо с добычей? Только ничего не бреши.

Появился главный инженер шахты — бывший доцент Днепропетровского института, поздоровался с Авакумовым, как со знакомым начальством, почтительно, с заискивающей улыбкой. Это Авакумову не понравилось, он посерьезнел.

— Ты вот писал в книжках, как механизировать лаву. Ну, покажи, что на практике сделал?

— Тут механизировать не удалось, Трофим Егорыч. Здесь если взять примерно этот горизонт...

— Понятно,— перебил его Авакумов,— книжки мне не показывай. Знаю, ты мастер их писать. В книжке что угодно можно намолоть — бумага, грешница, все выдержит, это не сивая кобыла. Наворочал, и пускай люди разбираются и практикой занимаются. Так? А как пришлось самому по своим же книжкам работать, так — тык-мык, ни взад, ни вперед. Знаю... Знаю... все наперед знаю, что скажешь... А как работаешь, главный инженер? Так же, как Авакумов тридцать лет тому назад работал? Зацепишь лесину и тянешь ее бечевкой в лаву.

— Почему бечевкой?— пробовал оправдаться главный инженер.

— Потому что бечевкой. Все знаю. Не оправдывайся. А книжки писал! Вспомни, сколько ты с меня денег вытянул на свои фолианты? Небось, забыл. А Трофим Егорыч помнит. Тянут с меня деньги — думал, толк делаешь, научишь людей шахты механизировать, научишь от дедовского способа отходить. Какую толстую книжищу наворочал, глаза у меня опухли, пока ее прочитал. Ужас! А лесину опять тянешь бечевкой через пузо.

— Я, Трофим Егорыч...

— Слова, слова. Мне дела нужны. Уголь нужен. Механизировать нужно. И ничего мне больше не говори. А то ругаться начну, тебе хуже будет. Давай-ка бумагу, планы и начнем записывать по каждой лавке, а эти цифры брось. Ишь, сколько наворочал, аж в глазах рябит. Хочешь мне голову заморочить.— Он берет бумагу, карандаш, быстро и умело проводит графы, вписывает номера лав.— Скажи, взрывные работы проводил? Нет? Почему? Строение не позволяет? Комбинируй. На взрывных работах добыча выше? Выше. Почему не проводишь? А?.. А что в книжке писал? Ну-ка, скажи, сколько ты израсходовал взрывчатки в этой лаве, и сразу узнаем, проводил ли ты опыты. Опять свою тетрадку? Позови бухгалтера. Мы у него по двойной итальянской проверим. Там дело чище, чем у тебя в тетрадке. Твоя тетрадка — для глупого начальства...

— Можно бухгалтера,— главный инженер робко улыбается, щеки у него краснеют.

— Давай, давай. Я пока подожду, у меня, видать, дела меньше. Пришел? Хорошо. Вот что, дайте-ка мне, товарищ главный бухгалтер, сведения, сколько было затрачено взрывчатки в июне сорок первого года и в феврале сорок второго года?

— Дайте, сколько израсходовано в октябре,— пробует вмешаться завшахтой.

— Не в октябре, а в июне.— Авакумов сдвигает брови.— Не перебивай меня. Иди, бухгалтер. Ну-ка, заведующий, показывай теперь ты.

— Как вы знаете, Трофим Егорыч, я принял шахту от прежнего руководства в состоянии...

— Когда принял, вчера?

— Шесть... шесть месяцев тому назад,— отвечает завшахтой.

— Работаешь шесть месяцев, а все прежнее руководство критикуешь? А ты знаешь закон большевика: один день на оформление, десять на ознакомление, а потом уже и сам отвечай. Понял? Страна воюет, стране уголь нужен, а ты все прежнего заведующего критикуешь. А кто уголь будет давать? Ведь ждет страна уголь, аль не ждет? Или, ты думаешь, уголь не стреляет, так его можно и не давать?

Он берет планы шахт, расчерченные на коленкоровой кальке, счеты, карандаш, оправляет на мясистом, багровом, но идущем ко всему его облику, носу роговые очки и начинает подсчитывать, писать.

Здесь он уже хозяин своего дела, все понимающий, добросовестный. За кажущимся его многословием кроется манера изучения подчиненного, его качеств, проверки дела. Всю свою жизнь посвятив углю, поседевший под землей, он, получив от страны пост заместителя наркома, разумно использует свои познания, свой долголетний шахтерский опыт. Иногда он может играть в простачка, иногда покуражится над подчиненным, но только над таким, кого он невзлюбил за недобросовестность, за попытку обмануть его, а следовательно, страну, которую он представляет.

Авакумов же не говорил. Он выслушал бухгалтера, принесшего ему справку о взрывчатке, подтвердившего его прогнозы, выслушал еще двух инженеров, вылезших только что из лав, вызвал горного инспектора и долго слушал его выводы по улучшению охраны труда подземных рабочих. Я уходил смотреть, как живут шахтеры, и застал его за проверкой выдачи коммерческого хлеба.

Авакумов горячо требовал, чтобы дополнительный хлеб получали только подземные рабочие, как определено правительственным постановлением, а «не всякие хоз-моз». Окончив работу, он вздохнул, устало снял очки, спрятал их в футляр.

— Так, видать, когда-нибудь и помру за этими бумажками, как лошадь в хомуте. Не люблю их... И с каждым годом все бухгалтерии больше и больше, а угля все меньше и меньше...

При выходе из шахтоуправления к Авакумову подошли две женщины, миловидные и разбитные донбассовки. Они подали ему заявление. Оказывается, им не выдали подъемных, причитающихся по указу правительства эвакуированным из Донбасса.

Одна женщина, жена забойщика, призванного в армию и раненного в последних боях, пошла сама в забой и работает с отбойным молотком наравне с мужчинами; другая, ее сестра — машинист электровоза, работает на двух машинах по две смены, была до войны домохозяйкой.

Авакумов предварительно выяснил это и читал заявление с утвердительным бормотаньем: «Так, так, так...»

Потом, сняв очки, уставился своими черными навыкате глазами на завшахтой.

— Чего же ты им вола крутишь?

— Они...

— Что «они»? Бабам нужны подъемные. Все правильно, по указу. А ты не выдаешь? Что? В банке нет? Да им-то какое дело? Это у тебя в банке нет, а не у них. Почему рабочий человек должен за тебя отвечать? Раз в банке нет, значит, ты, прежде всего, как руководитель, плохо работаешь, а не они. А они хорошо. Видишь, на двести процентов смолят. Им подай и за сегодняшнее, и за вчерашнее. Кто им разрешил подъемные? Ты или я? Не ты и не я, а правительство. Выдать!.. У тебя нет, я выдам, но потом с тобой поговорю.

— Все сделаем, Трофим Егорыч.

— Давно пора.— Авакумов обратился к одной из женщин:— Что-то я знаю вроде тебя, молодица? На Буденновке работала?

— Работала, Трофим Егорыч. И я вас помню хорошо.— К нам еще приезжали.

— Э, да куда только я не приезжал! Только тогда ты, в Донбассе, помоложе была. Да и я тоже был помоложе...

— Приедем в Донбасс, помолодеем снова, Трофим Егорыч.

— Ну, это вряд ли. Приехать — приедем, а вот насчет помолодеть — не думаю. Как перевалил за... не вернешь.— Авакумов снова надел очки и перечитал заявление.— Вот вы тут еще просите за выслугу лет. Зря. Выслуги лет не будет теперь. Где теперь документы будешь искать и восстанавливать, кто сколько лет работал? В Донбассе? Но там кто? Немцы там. Выслуги пока нет. Разобьем немца, тогда будет выслуга. Правильно я говорю?

— Правильно, Трофим Егорыч.

— Согласна? Ну вот. Выходит, это не ты писала и не подписывала. Я тебя знаю, ты такой глупости не сделаешь. Кто-то подталдыкнул тебя: попроси, Гашка, за выслугу. Трофим Егорыч — знакомец, подмахнет! Соглашаешься? Вот так. А ты, дура, подписалась. И себя срамишь и меня, своего знакомого...

Женщина смущенно краснеет, перебирает махры платка, кивает головой. Шахтеров подходит все больше и больше. Клети выбрасывают из-под земли все новые партии рабочих. Они окружают Авакумова и стоят черной, точно железной, стеной, куда хватает глаз. В руках или на груди у них лампочки, с шляп стекает вода, железные картузы тоже проржавели, обиты углем и породой. Шахтеры ловят каждое слово Авакумова, он для них свой, близкий человек. Многие из них помнят его по Донбассу, со многими он уходил из родных мест после взрывов копров, станций, механизмов шахт. Это — человек, перенесший с ними все тяготы, обрушившиеся на плечи Донбасса, и они, брошенные сюда, в горные леса, под землю Урала, ждут от него ответа на свои сомнения, на свои тревоги и горести.

Авакумов смотрит на их лица, на ржавую одежду и качает головой, как старый ватажок в кругу боевого братства, привыкшего вместе делить и победы, и поражения.

— Тут много донбассовцев, вижу я,— говорит Авакумов,— встречали вы меня не раз, да и я встречал вас в Донбассе. Вместе строили шахты, заводы, вместе подорвали все и... ушли. Слышал я, что не всем тут хорошо — и холодно, и голодно иногда, и плохо с жильем. А на фронте, где борется наша Красная Армия, легче? Там они жизнь теряют, а мы? Потому считаю, что стыдно кому бы то ни было поднимать голос о том, что плохо. Кто из честной шахтерни Донбасса поднимет голос против испытания, а? Кто струсит? Разве какая-нибудь сволочь. Так задавите ее ногами. Пусть не мешает нам. Тяжело? Тяжело. Мне самому тяжело, шахтеры. Знаю, что хотите в свой Донбасс. Но когда будет это возможно, посадим вас в поезда, заиграет оркестр, и повезем в Донбасс. А сейчас? Кое-кто уходит самовольно. Куда? Лишь бы уйти от труда. Кончится война, построим свои ряды и проверим, кто как вел себя, когда было плохо. Кто — герой, а кто — дезертир. Вот ты, помню, просился в Донбасс. Там еще последние балаганы догорают. Плохо с пищей на Урале. Верно. Поставим вопрос в Москве, улучшим. Оторвет страна от своего рта, даст шахтерам. Знает страна, что труд ваш тяжелый и опасный. Но нужно подождать и разумно все требовать. А как мы ели полфунта в двадцать первом году и начинали восстанавливать шахты! Помните, старики? Тогда лучше было? Хуже. То-то. Не советую головы забивать себе пустым, надо уголь давать. Без угля все пропало. Без угля остынет страна, умрет. Что мне говорить вам? Что у вас — дурнее моей головы на плечах! Верит Авакумов в шахтеров и всегда говорит за них слово. Перед товарищем Сталиным говорит об вас хорошо. Приехали в гости к уральцам — поучитесь у них, их поучите, подружитесь. Одна рабочая семья, одна задача. Нет только плохих уральцев и только хороших донбассовцев, есть хорошие и плохие шахтеры... Понятно?

— Понятно, Трофим Егорыч!— кричат вокруг.— Мы — ничего, будет порядок.

— Добычу нужно поднять. Стыдно, краснеть за вас приходится! — кричит Авакумов.

— Поднимем... сделаем...

— Ну, до свиданья, шахтеры!

Он быстро пошел, покачивая плечами, и шахтеры расступились перед ним, на лицах их я заметил восхищение и большое доверие.

— Наш Авакум! Свой Трофим Егорыч!

— Пошел!

— Пошел.

— Ушел...

1945

Загрузка...