XXXVIII
Радио принесло долгожданную весть — начались мощные контрудары советских войск. Разгромлена группа Клейста. Дивизии Красной Армии перешли в наступление. Притихшие толпы стояли у радио и рупоров и ловили каждое слово. И над тысячами людей, заволоченных клубами пара, спокойный голос диктора из Москвы.
Небывалый труд воинов фронта и тыла начал приносить первые плоды. Прошли митинги.
Рамодан отпечатал сообщение Информбюро и телеграмму Верховного Главнокомандующего героям Южного фронта. Листовки распространили по заводу. Ими зачитывались, прятали их, снова читали, разглаживая бумагу заскорузлыми пальцами.
Прервав отдых, стала на работу ночная смена. Усталость от напряжения последних дней, конечно, не исчезла. Но теперь чаще вспыхивал смех, перекидывались шутками, повеселели. Люди вступали во вторую фазу борьбы: возникло движение по созданию фронтовых бригад, патриотическое движение, охватившее весь тыл. Рабочие и инженеры поклялись работать с достоинством фронтовиков.
Завтра на летное поле выходила первая машина. Вслед за ней — еще десять, первые из потока, который беспрепятственно потечет, если ничто не помешает. Ее ждали нетерпеливо. Шевкопляс потирал руки от удовольствия и торопил не меньше, чем прилетевшие с ним военпреды. Исхудавший Данилин сопровождал директора по сборочному цеху.
— Вот и принялись обдирать перья с вашего мифа,— подшучивал Богдан.— Так и общиплем его до голого тела, до ребрышек.
— А вы злопамятный, Богдан Петрович.
— Без всякого зла, Антон Николаевич. Просто от радости. Семья на Кубани. Шли немцы к Дону, а у меня кошки на сердце. Обещал Тимишу сохранить его жену и ребенка, и вдруг... Сын там, мать... признаюсь, было страшновато. А теперь отогнали. Видите, какие... мысли...
В конторке пришлось переодеться в комбинезон, чтобы было удобнее «обнюхивать» машину. Начальник сборочного, молодой инженер, казавшийся внешне на десяток лет старше, помог директору затянуть «молнии».
— Волнуетесь?
— Естественно, Богдан Петрович,— он зябко поежился, потер руки.— Первая. В мозжечке что-то давит. Третьи сутки не выходим из цеха.
— А монтажные бригады на высоте? — Богдан употребил любимое выражение начальника цеха.
— На высоте, Богдан Петрович.
— Тогда спустимся к ним со своих небес.
Стоило отворить двери конторки, и снова их окружил привычный шум, где говор пневматики и завывание дрелей не последние звуки в сложной гамме.
Шум сборочного цеха сродни шуму жатвы, где рокот комбайна завершает многотрудный сезон землепашца.
Одевали машины — из клейменых ящиков вытаскивали моторы, сработанные на заводе у Камы, скрипели лебедки, подвозили крылья на стапелях, крепили, нивелировали различные тригонометрические углы, «болтили» их и «контрили», крепили хвосты...
Самолеты, вначале напоминавшие ободранных и прикорнувших птиц, один за другим расправляли крылья, обрастали перьями, наращивали стальные клювы орудий и пулеметов. И возле них, так что не слышно человеческой речи, трещали и визжали молотки и дрели, шатались светлячки переносных ламп, катились автокары и ручные тележки, и дым раскаленных жаровен поднимался и уходил через фонари, напоминая дым жертвенников.
Первый после эвакуации самолет. Вот он — тот, который завтра должен подняться вверх и наполнить воздух забытым гулом. Не только этой машине даны крылья, они завтра будут даны всему заводу, ибо это авиационный завод, и без летающих над ним самолетов он немыслим.
Там взорван — здесь построен. Трудно, невозможно справиться со страной, именуемой Советским Союзом.
Возле первенца копошились монтажники. Их бригадир, опытный мастер, с неестественно длинными усами, такие теперь и не носят, обещал на производственном совещании уложиться в срок. Обещал, правда, тихо, вяло жестикулируя, говорил будто по-заученному. Только после совещания, подойдя к нему, Дубенко понял его состояние — безразличной, смертельной усталости. «Надо ему дать передохнуть. Как испытаем первые, отпущу в тайгу. Выдам ружье. Пусть побродит, отойдет».
Мастер сборочного цеха сбивчиво докладывал о готовности. Как и всегда, он полностью зависел от монтажников, и как всегда — опасался жаловаться на них. С монтажниками нельзя портить отношения. И потом — они всегда загадка. Вот вроде уйма недоделок, и вдруг, чуть ли не в последнюю минуту, «иди принимай».
— В сроки уложитесь?
— Новые сроки?
— Да. Вами же обещанные.
— Должны уложиться, Богдан Петрович, если только монтажники...
— Монтажники дали слово, не подведут. Только чтобы не краснеть за качество. Если на Урале, не думайте, что можно тяп-ляп.
— Сам Данилин проверяет. У него ничего не пройдет...
Данилин стоял с контролерами и, надев очки и присвечивая переносной лампочкой, рассматривал какие-то бумажки. Сюда доносился его бубнящий, въедливый голос:
— Самое главное — зазоры... зазоры. Абсолютно важно, ответственно. Сейчас проверим на выдержку... вот под цифрой семь что у вас?
— Теперь с микроскопом пойдет,— мастер досадливо отмахнулся, с неприязнью наблюдая за кропотливыми движениями Данилина.— С ним выдержишь сроки...
— Иногда, дорогие товарищи, не мешает превратиться в микроскоп.— Дубенко снял перчатки, поднял уши шапки, завязал их. Поймав вопросительный взгляд мастера, приказал: — Ну, чего смотрите, приподнимите-ка машину на козелки.
— Будет исполнено, Богдан Петрович, только что шасси опробовали. Смотрите, ишь какие ноги, красота! А обувь?
— Ты же знаешь, что хохол глазам не верит...
— Есть. Хлопцы, поднимите машину на козелки.
Кто-то позади Дубенко сказал одобрительно:
— Сам директор полез.
— Если что не так — влетит...— ответил второй голос.
В кабинете стоял приятный запах новой машины, особый запах, возбуждающий, крепкий, девственный, еще не перемешанный с парами бензина, запахами человека и одежды.
Механизм для выпуска шасси действовал безукоризненно. А как с закрылками? И закрылки открывались хорошо. Теперь проверить пневмоспуск оружия. Управление самолета пневматическое, и оно должно действовать безотказно. С каждым нажимом рычагов и кнопок машина как бы постепенно оживала, притягивая к своему надежному, умному механизму, слаженному до математической точности. Приборы в кабине поставлены эвакуированным из Ленинграда заводом, работавшим в областном городе в помещении какого-то техникума. В трехэтажном здании от станков трещали перекрытия, их приходилось укреплять рельсами и бетонными колоннами. Приборы, возможно, грубее довоенных, корпуса из заменителей, зато сделаны с прежней, ленинградской тщательностью: там всегда любили бороться за качество, за заводскую марку.
Чтобы провести холодную пристрелку пушек и пулеметов, вызвали оружейника, чем-то напоминавшего Данилина, такой же копуша, недоверчивый, но дельный. К его советам и дополнительным требованиям не мешает прислушаться.
— Я вас, надеюсь, правильно понял. Необходимо еще разочек проверить бомбосбрасыватели?
— Вот, вот,— оружейник доволен.— Что-то заедает. А если на земле заедает, то в воздухе что? Съест, я понимаю...
— Посмотрим. Вас беспокоят кассеты и стопятидесятикилограммовые?
— Беспокоят, товарищ директор.
— Проверим... А пока начнем с двухсот пятидесяти. Они нам кое-что подскажут.
Ручной лебедкой подняли одну за другой две «свиньи» — бомбы весом по двести пятьдесят килограммов. Мастер накинул на стабилизаторы веревочные петли и передал концы двум рабочим. Бомбы при падении могут откатиться и помять стойки шасси, поэтому их «зануздали». Под машину, на линию бомболюков, положили соломенные маты.
— Уходи! — приказал мастер.
Все отошли. Дубенко сбросил бомбы вручную, потом проверил работу электросбрасывателей на «сотках», стапятидесятикилограммовых и на кассетах. Подошел капитан, военный представитель, один из тех, кто прилетел с Шевкоплясом. Машина была еще не готова, и поэтому он пока следил за ней в качестве «благородного соглядатая». Ему хотелось еще в процессе доводки познакомиться с возможными недостатками. Военпред обошел машину:
— Вот тут помято, не приму... вот здесь...
— Ну, как армия думает? Если ее всерьез спросить? Если отбросить мелочишки?— спросил Дубенко.
— Завтра скажем по предъявлении, Богдан Петрович.
— Сегодня темните?
— Надо же вас помучить.
— Ладно уж, выдержим. Идите посмотрите на машины номер три и четыре. Ишь, сколько народу их окружило!
Подошел неторопливо Данилин, пошаркивая пимами. Подождал, пока директор поговорит с мастерами.
— Все нормально, Богдан Петрович?
— Пожалуй, все нормально. Небольшие доделки я указал бригадирам. Можно сказать: «Есть машина!», а?
— Есть,— Данилин снял шапку, тщательно вытер лысину клетчатым платком. Блеснул «лунный камень», в свое время привлекший внимание Богдана.
— Ну, что же, будем бить промышленную Германию, Антон Николаевич? Сколько они там в Европе предприятий прихватили?
— Опять за свое, Богдан Петрович.— Данилин покривился в улыбке.
— Не буду... Посмотрел на ваш знаменитый перстень и почему-то сразу вспомнил тот наш разговор. Кстати, такие камешки тоже на Урале добываются.
— Я вот над вашим замечанием думаю. Правы, вы, Богдан Петрович,— сказал Данилин.— Видимо, и впрямь одряхлело старое поколение инженеров. Ведь то, что мы тут без малого за месяц сделали,— сказка. Только такие, как вы, молодые, не испорченные вечными сомнениями, могли на такое дело решиться, поверить в него, не отступить. Порох тут потребовался иного качества... советский порох. Уверяю вас, хотя вы и сами больше моего знаете, где-нибудь в Мичигане или графстве Кент до сих пор не представляют себе, как все это Советская власть сумела. А говорят — мы плохо организованы. Я сам, мумия с лунным камнем, не верил в нашу организацию. Вот так всегда. Нужно сразу за дело приниматься.
— Вот, вот, работа, дело для инженера самое главное.
— Пожалуй, так,— согласился Данилин.— Эх... очевидно, и в самом деле лучше будет для всех, когда мы, старая формация, вымрем...
— Не дадим умереть, лечить будем. Вот кончим Гитлера, поедем вместе с вами в Ялту. Завернем в Бахчисарай, в гости к Гирею.
— Не верится.
— Должны верить, Антон Николаевич.
К машине подошел старичок маляр с трафаретом и ведерком краски в руках. Старичок снял варежки, подул на руки и принялся украшать самолет звездами. Четыре звезды — на хвосте, на фюзеляже и на крыльях. Самолет стал солиднее и веселей. Маркированный боевыми звездами действующей Красной Армии, он стал похож на человека, только что сбросившего гражданское платье, щелкнувшего ремнем и приколовшего к шапке звездочку воина. Старик дружелюбно кивнул директору и пошагал к следующему самолету.
— Мы его называем «райвоенком»,— сказал мастер.— Ведь было замерз в эшелоне. Все стремился обратно. А теперь воскрес... Так и прошкандыбает еще годков двадцать.
— Завтра в девять тридцать. Не осрамите перед Угрюмовым и Шевкоплясом. Я у себя. В случае чего, звоните без всякого стеснения.
Угрюмов поджидал Дубенко в его кабинете, невозмутимо выслушивая горячий рассказ Шевкопляса о воздушных боях с превосходящими силами противника. Все, что касалось превосходства врага в вооружении, было упреком ему, Угрюмову, и его ум постоянно находился под каким-то напряжением. Что же еще сделать? Как поскорее выручить фронт? Какие еще требования предъявляют к ним? У противника готовится новый самолет, нужно его перекрыть! Необходимо скорее давать серийные танки, а с директором танкового — вечные споры. Надо налаживать завод реактивных снарядов — плохо с жаропрочными сплавами... И еще сотни подобных нужно... нужно...
— Завтра будет? — с ходу спросил Шевкопляс.
— А как ты думаешь, вояка?— Дубенко разделся, причесал волосы у настенного зеркала, обнаружив совершенно новые поседевшие нити.
— Думаю, должно быть.
— Ну, значит, будет по-твоему.
— Уважил старика, спасибо.
— О чем был разговор, Иван Иванович? — Дубенко уселся против Угрюмова.
— Все про то да про это. Стратегию разводим... Добре, что меня Иван Михайлович слушает. Он-то больше в молчанку играет. Уральцы народ молчаливый, не то, что мы, звонари, так?
— Не согласен,— сказал Угрюмов,— не могу обижать украинцев... Тем более, если они начинают бить врага не только на фронте, но и с тыла.
— Начинаем бить! — горячо воскликнул Шевкопляс.— Помнишь, Богдане, наши разговоры вначале? Помнишь? Конечно, кивай головой — потому что невозможно забыть те разговоры, так? Раскалили русачка до белого каления, и теперь остудить трудно, а враг будет остывать, остывать, пока не рассыплется пеплом. Читал, какие письма они домой пишут? А наши орлы? Возьми моих на Чефе! Скажи им сейчас «спишу домой» — бунт. Давай воевать, и кончено. Один день без вылетов подержишь, ходят, как больные. Чем больше на работе, тем веселей и бодрей. Честное слово, без всякой брехни. С таким народом можно разбить любого врага. Хотя прямо скажем — силен противник и опыт имеет. В первой мировой войне Людендорф на четвертом году войны сумел какой кулачище собрать! Франция и Англия зашатались! Так? Допустим, не пришлось ему свою промышленность «на попа» ставить, как нам пришлось, но у нас все трагедии в прошлом, а у него только начинаются... Хватит...— Шевкопляс взял графин. Забулькала вода в стакан.— Чего я вас агитирую? Матчасть будет — все будет.
— Отдохни, Иван Иванович,— посоветовал Дубенко, с любопытством изучая своего старого друга, одержимого теперь только одной мыслью — победить — и ради чего он безусловно не пожалеет ни своего опыта, ни сил, ни жизни.
— От отдыха наш брат вянет,— вытерев губы, сказал Шевкопляс.
— Здесь не завянешь. Мороз не позволит... Вы, Иван Михайлович, что-то хотели сказать?
— У меня есть кое-какие соображения, Богдан Петрович,— Угрюмов кивнул головой,— соображения, возникшие при осмотре вашего сборочного. Понравилось здание. Быстро, хорошо и дешево.
— Что-то загибает издалека,— перебил Шевкопляс,— не поддавайся, Богдане. Чую, на чем-то опутать хочет уралец.
— А может, и опутаю,— пошутил Угрюмов.
— Продолжайте, Иван Михайлович,— попросил Дубенко.
— Видите ли, Богдан Петрович. Нам нужно собирать «харрикейны», а потом, очевидно, американские «томагавки» и «кобры» подошлют. Что если мы поручим вам построить еще один сборочный корпус?
Дубенко прикрыл глаза, и Угрюмов ожидал его ответа, наблюдая за игрой мускулов на его обветренном, огрубевшем лице.
— Сроки?— спросил Дубенко, поднимая веки.
— Примерно такие же...
— Но теперь у меня весь народ вошел в производство, Иван Михайлович. Как с рабочей силой?
— Пришлем строительные батальоны. Главное, чтобы под вашим руководством. Мы будем собирать здесь истребители, и отсюда — на фронт... Весной начнется большая воздушная война, и нужно к ней быть готовым.
Снова большая работа. Еще час тому назад, если бы ему сказали, что нужно строить такой корпус, он, учтя только физические силы, не мог бы решиться. Откуда берутся силы?
В стекла била снежная крупка, в беловатой дымке метели чернела изломанная линия леса. Снова представились воображению падающие в снег ели и кедры, обмороженные руки и ноги, обледенелые бревна, исступленный визг циркулярных пил...
— Вы согласны?— спросил Угрюмов.
— Я согласен,— твердо сказал Дубенко,— мы выполним ваше задание, Иван Михайлович.
— Задание Родины,— осторожно поправил Угрюмов.
— Выполним задание Родины...
— Вот о чем я хотел вас попросить. Теперь разрешите откланяться. Посмотрю, как с угольком, а завтра снова к вам, на именины...
Поздно вечером постучался Рамодан и долго отряхивался в общих сенях.
— Давай, что ты там прихорашиваешься,— позвал его Дубенко.
Рамодан протиснулся в полураскрытую дверь, потер глаза, уши.
— Ну, как настроение, директор?
— Удовлетворительное.
— А я было испугался: смотрю, словно у тебя опять печаль.— Рамодан потрепал по плечу Дубенко.— Эх ты, директор! Что с Валюшкой твоей? Позвони. Машина машиной, а человека забывать не стоит. Как тяжко-важко, когда один. В работе ничего, а как остаюсь один — хочется выть, как волку. Один... Слово какое-то страшное, непривычное. Сегодня вспомнил гончака своего, что оставил. Что с ним? Добрый у меня был гончак, а я как-то ни разу про него не вспомнил. Видать, когда много дела, о своем не думаешь, а кончаешь — и начинает тебя мучить свое, личное. Тут не только про жинку и детишек вспомнишь, а даже про какую-то собаку, хай она сказится...— Рамодан вздохнул, сел в кресло и принялся внимательно рассматривать свои руки, опухшие от мороза, со следами незаживших ссадин, с железными ладонями.
У Дубенко такие же руки, а до этого он как-то не обращал на них внимания. Завернув рукава ватника и тоже поворачивая обожженные и припухшие кулаки из стороны в сторону, Богдан встретился глазами с Рамоданом и улыбнулся.
— Кочережки,— сказал Рамодан,— можно в печке шуровать такими.
— Приведем когда-нибудь в порядок, Рамодан, а, в общем, стыдно — такие неряхи.
Позвонили в больницу. С большим промедлением ответила дежурная сестра.
— Что с ней?— спросил Рамодан.— Опять какие-то новости?
— Температура держится, кажется, началась ангина...
— Профессору позвони, сестра может перепутать.
Профессор успокоил, обещал сам проверить и взять больную под свое личное наблюдение. Но все же чувство тревоги не оставляло Дубенко.
— И стыдно — не могу... должен поехать в больницу, видеть сам. Может быть, когда-нибудь люди проверят наше поведение и обвинят, что в такое тяжелое время мы занимались пустыми делами...
— Что за пустые дела?
— Ну как же! Когда умирают миллионы, вдруг волнует здоровье жены, бросаешь завод и мчишься в больницу. И наряду с мыслями о боевом самолете, которого, как хлеба, ждут там, думаешь и думаешь о семье, о своем горе...— Дубенко развел руками.— Ломаю себя, хочу выбросить из головы свои тревоги, а... не могу. Вот осматривал машину, сбрасывал бомбы, говорил с людьми, и все время как молнии: вдруг вспыхнет, вспыхнет — все о ней, о Вале. Так не положено директору, ничего не попишешь... Ну, а ведь ты посмотри, тебе вон не только что семья, а гончак твой на ум лезет. А ведь верно — остался гончак один, бегает по городу, ищет тебя, а потом, поди, сидит где-нибудь на горящей улице возле трубы, поднимает вверх узкую морду и воет так страшно, что пугает даже немцев...
— Не дразни меня, Богдане. Собирайся и прокатись к жинке. Что там за ангина? Никому не будем говорить о нашем разговоре,— пошутил Рамодан.— Я и сам не пойму, нюни тут аль просто человечье, что ничем не заглушишь.
Голубой столбик термометра, прибитого к фасадной двери, показывал тридцать шесть градусов. Пальто, пуговицы, воротник и шапка покрылись сединой. Снег со скрипом ложился зубчатой линией за автомобилем.
Дубенко сидел за рулем. Ему казалось — путь к больнице очень далек, подъем к городу труден и слишком медленно идет машина.
Знакомые обледенелые львы, бетонные ступеньки. Он сбросил пальто у раздевалки, отряхнул унты.
— Вы куда? — нерешительно спросила его няня.
— Туда. Дайте халат.
Женщина машинально выполнила его приказание. Тесемки завязал на ходу.
На площадке ему встретилась больная — тогда она лежала рядом с женой.
— Где Валя?— спросил он.— В какой палате?
— Вон в той,— указала она,— вторая дверь от комнаты профессора. Валя как раз возле двери, но к ней нельзя. Вообще нельзя никому в ту палату.
— Спасибо.— Богдан не слушал больше ее.
Он быстро шел по коридору. Его никто не останавливал, вероятно, у него было очень решительное лицо. Он мог оттолкнуть любого, кто преградил бы путь к ней. Ему казалось, что он слишком доверил всем, забыл про нее и теперь будет наказан за свое невнимание. Ведь не видел ее со дня операции, собственными глазами не удостоверился. А может быть, ее нет... Вторая дверь — так сказала женщина. Остановился. Десяток кроватей, и на них больные с серыми лицами.
— Нет... ее нет,— прошептал он.
Следующая дверь... Она... она лежала невдалеке от двери, и они встретились взглядами. Богдан бросился к ней, припал к изголовью. Валя не могла повернуть головы, а только смотрела на него испуганными глазами. Ведь сюда пускают только когда больной очень плохо. Эта мысль пришла в ее сознание и испугала.
— Как ты попал сюда, Богдан?
— Прорвался, никто не видел,— шептал он, целуя ее мокрый лоб, ощущая росинки пота на ее коже,— прорвался по-партизански.
— Хорошо,— она слабо улыбнулась.
Мелкая испарина выступила на лице. Валя была рада его приходу, но очень страдала.
— Мне только что поставили банки. Температура тридцать восемь и пять...
Он встал на колени, взял ее руку, гладил ее и шептал бессвязные слова утешения и их общей радости. Он говорил о первых наших победах, о будущем страны. Может быть, он сообщал ненужное, но он хотел успокоить ее. Богдан знал одно — болезнь должна уступить, когда кругом будет хорошо, когда Валя почувствует, что выздоровление возвратит ее в мир прежний, что снова будет семья, дом.
— Мы увидим Алешу,— прошептала она благодарно.
— Увидим, увидим, родная моя...
— Спасибо... теперь мне будет легче. Только хотелось бы, чтобы их отогнали от Москвы... от Москвы...
— Отгоним, Валюнька.
— Иди, дорогой.
— Ты устала?
— Да. Спасибо, что пришел... Кланяйся всем: Рамодану, Шевкоплясу, Лобу, Ивану Михайловичу и... Белану.
Она закрыла глаза, и он увидел ее посиневшие веки.
— Открой глаза,— настойчиво попросил он.
Валя открыла глаза и улыбнулась.
— Я было испугался.— Он провел ладонью по своим глазам.— Теперь ничего...
— Передай привет Виктории,— Валя слабо пошевелила бледной кистью руки,— пора...
Он поднялся, приложился губами к ней и вышел, осторожно наступая на носки. В коридоре его встретил профессор, завел к себе в кабинет.
— Я слежу за вашей женой и прошу вас дать мне возможность ее вылечить.
— Я ничего, товарищ профессор.
— Нет... нет... все же хозяином здесь я, а не вы, дорогой Богдан Петрович.
— Простите меня.
— Ах! Ну что с вами говорить,— профессор вскинул очки на лоб,— вот все такие мужья. Имеет — не ценит, а потеряет — плачет... Идите к себе. И не забивайте себе голову пустяками. Лучше давайте скорее свои машины — ведь мы с вами давно уговорились...
XXXIX
Шевкопляс вышел из барака, потер нос, щеки и поднял глаза к термометру, покрытому, как бородой, игольчатыми наростами снега.
— Сколько? Тридцать девять? Кабы с ветерком — сжег бы, проклятый морозище, так?
— Пожалуй, так,— согласился Лоб, поднимая меховой воротник,— в такую погодку армянского коньячку... Или подполковник Лоб ничего не понимает в настоящей жизни, бр-р-р...
— Пойдем, пойдем, подполковник коньячок,— пошутил Романченок, подхватывая Лоба под локоть.— Ну и толстый ты, чертило. Разнесло на казенных харчах.
— Толстый, толстый,— хрипел Лоб,— моя фигура скрыта под шкурами овцы, собаки и оленя. А вообще подполковник Лоб строен, как... Виктория.
— Насчет Виктории поосторожней,— сказал Романченок и почему-то смутился.
— Во время великих войн дамы всегда играли значительную роль в судьбе воинов, не так ли, полковник?
— Меня интересуют представители военной комиссии. В девять тридцать Романченок должен лететь, а они клюют зерно, так?
— Наверное, там уже всю машину обнюхали, облазали,— Романченок прибавил шагу.
Они шли к сборочному цеху, шутили, обгоняли друг друга на узкой тропке, протоптанной в глубоком снегу, толкались плечами, чтобы согреться, но думали об одном: о машине.
Дубенко сегодня, рано поутру перевернувшись на другой бок, открыл глаза и больше не мог заснуть, хотя отец еще храпел, а он поднимался на работу, обычно «когда еще черти не бились на кулачки»: Богдан тоже думал о первой машине.
Беспокоился о ней и Рамодан; он вообще бодрствовал всю ночь, ходил по цеху и подгонял сборку самолетов, которые потоком должны хлынуть вслед за «юбилейной машиной». А при выходе из цеха он столкнулся с Данилиным и Тургаевым. Те спорили о «хвосте». Данилину не нравилось качество древесины, и он, разбудив Тургаева, притащил его сюда.
В салон-вагоне поднялся Угрюмов, выпил стакан боржома и позвонил Кунгурцеву, попросив его к себе. Кунгурцев приехал через восемь минут — он ждал звонка Угрюмова. Этим двум людям тоже не спалось. И когда их «эмка» мчалась от станции вверх по улице, между сугробами снега, по направлению к заводу, Угрюмов сказал Кунгурцеву:
— Как школьники перед экзаменом. Что это, просто спортивный пыл или тревога за жизнь?
Кунгурцев поднял свои черные глаза.
— Очевидно, последнее. Шахтеры просили меня пустить первую машину над поселком и шахтами в стык двух смен. Как-никак тоже старались. Им будет приятно видеть машины, ради которых они здорово поработали.
Богдан находился на станции Капитальная в тайге, где он форсировал подготовку к постройке поселка белых коттеджей имени рабочего Хоменко. Он вышел из душной комнатки диспетчера и, посмотрев на небо с вкрапленными в него бледными звездами, пробормотал:
— На Украине, в Кременчуге, небо куда лучше... Увидим и Украину, и Кременчуг... вот только удалась бы она.
Она, машина, стояла, распластав упругие плоскости. За ночь из машины вымели стружки и сор, обычно остававшийся после монтажников. Бока ее и ребра крыльев матово светились — так блестят крылья сытого гуся после купанья. Но можно ли сравнить с птицей это могучее и грозное тело!
Люки и смотровые окна были раскрыты. Мастер и начальник цеха ревниво следили, чтобы приемщики не поцарапали свежую краску. Запах сиккатива и ацетона носился в воздухе. На линии ходил старичок в драповом пальто, с ведерком краски и трафаретом. «Райвоенком» прикалывал звезды следующим призывникам.
Романченок покинул Шевкопляса и Лоба. Он должен узнать мнение военных представителей — приемщиков. Как кому, а Романченку лететь первому, и он не хотел бы попасть впросак.
Шевкопляс беседовал с мастером, которого он знал еще «оттуда».
— Полетит, Матвей Карпович?
— Определенно, Иван Иванович.
— Как в аптеке на весах, так?
— Точно, Иван Иванович.
— Как будто и не трогались с Украины?
— М-да,— мастер глубоко вздохнул,— как будто и не трогались с Украины, Иван Иванович.
— Поживем — увидим.
— За этой машиной остальные пойдут, как цыплята, Иван Иванович.
— Нехай так. Нужны машины такие дозарезу, Матвей Карпович. Читал Сталина? Чтобы свести к нулю превосходство немцев в танках, нужно увеличить производство противотанковых самолетов, понял? Он твои самолеты поставил первыми, понял?
— Понял, Иван Иванович.
— То-то же...
— Если моторы вовремя подбросят, стаями будем выпускать.
— Очень правильно все понял, браток. Нужны именно стаи. Наш рабочий класс золотую кубышку таскает на плечах...
Военный представитель подписал предъявление. Начальник сборочного цеха махнул рукой. Команда, стоящая у дверей ангара, налегла на створки и с трудом раздвинула их. Пахнуло холодом. Впереди открылось укатанное поле. От домика летно-испытательной станции подходили Угрюмов, Дубенко, Рамодан, Тургаев и Кунгурцев. Немного погодя вышел Лоб. Заложив руки в «карманы-молнии», стоял, покачиваясь и сплевывая. Он, вероятно, успел уже «клюнуть».
— Давайте,— скомандовал Дубенко, посматривая на часы.
Рабочие взяли машину за крылья и покатили из цеха. Романченок, покрикивая, помог «выправить» хвост. Виктория, работавшая в бригаде по монтажу электропроводки, позвала его. Романченок подошел к ней, смущаясь, подал руку.
— Не мое дело всем этим заниматься, Виктория.
— А занимаетесь.
— Горячка... Суета...
— Мне боязно... вам первому лететь.
— Ерунда.— Он благодарно взглянул на нее, ему было приятно, что Виктория тоже волнуется.
К самолету подъехал бензозаправщик. Протянулись шланги-пистолеты. Баки наполнили бензином. Приблизился шумящий форсункой и размахивающий веником дыма и пара водомаслозаправщик. Самолет перешел в распоряжение бортмеханика, плотного человека с насупленными бровями. Бортмеханик проверил герметичность маслобензосистемы, закрыл капоты. Бортмеханик отвечал за подготовку самолета к выпуску и поэтому был придирчив. Он поторопил бригадира по обработке винтомоторной группы, назвал его «зайчишкой» и полез в кабинку. Вскоре закрутился винт, и воздух наполнился ревом. Бортмеханик пробовал его на разных режимах. От гула, стоявшего на аэродроме, звенело в ушах. Потом бортмеханик выскочил на снег и снова откапотил мотор, проверяя, нет ли течи бензина и масла во время тряски.
— Ну, как? — спросил Романченок, начинавший уже терять терпение.
— Все нормально, товарищ капитан.
— Распоряжайтесь дальше.
Выдавливая отчетливые следы, подошел гусеничный тягач. Прикрепили трос к стойке шасси, и тягач спокойно потащил самолет к «Красной черте». Люди продолжали поддерживать самолет за крылья. Казалось, что его еще только учат ходить.
— Разрешите, товарищ директор?— спросил Романченок у Дубенко.
— Давайте.
Романченок надел парашют и поднялся в кабину. Через несколько секунд бортмеханик помахал меховыми крагами, и люди отскочили от машины. Романченок дал рабочие обороты мотору, винт завертелся. Издали он был похож на блестящий прозрачный круг. Машина покатилась, покатилась и, наконец, оторвалась от снега.
— По газам! — прохрипел Лоб.
— Пошла,— спокойно произнес Дубенко, провожая глазами белую машину.
— Пошла,— сказал бортмеханик и пожевал губами.
— Видите, как все просто, а сколько тревог,— заметил Угрюмов.
— Тревог было много,— сказал Рамодан.
— От этого и движение жизни,— неожиданно высказался бортмеханик.
Романченок делал развороты, стараясь держаться невдалеке от аэродрома, но вот он круто повернул, положив машину под большим углом, и полетел по направлению к тайге. Гул мотора стал слабее. Угрюмов сделал шаг вперед, он внимательно следил за полетом. Романченок пронесся над ним, то убирая, то выпуская шасси. Из окон корпусов, со двора, от станции махали шапками люди. Им нипочем этот свирепый уральский мороз, они радуются своей победе.
— Романченок!
— Пошел!
— Давай, крой!
— Есть машина!
Романченок сел точно на укатанную полосу аэродрома.
Баллоны прикоснулись, взлетели радужные от солнца столбики снега, постепенно затух винт, машина остановилась. Летчик выпрыгнул и пошел к Дубенко, неуклюжий в своей пилотской одежде, оставляя на снегу следы от меховых унт. Еще на ходу снял краги и поднял вверх палец.
— Все нормально, товарищи!
— Как ни болела, хорошо померла, так? — пошутил Шевкопляс.— Надеюсь, скоро получим полк для энского флота? Так, Богдане?
— Пожалуй, что так, Иван Иванович.
— Ну и добре. А то как у вас ни хорошо, а на Чефе лучше...
Романченок подошел, держа под мышкой краги и шлем. Волосы его вспотели, и от них шел пар.
— Теперь мне приходится за вами ухаживать,— Дубенко натянул шлем ему на голову,— простынете.
— Пустяки. Пошла первая машина...
— Благодарю вас, Романченок.
Романченок потряс руку Дубенко, потом по очереди Тургаеву, Рамодану, Угрюмову, Данилину, мастерам, рабочим. Десятки заскорузлых рук потянулись к нему. Он радостно пожимал их. Это его товарищи по борьбе, он понимает и разделяет их чувства. Виктория тоже высвободила руку из неуклюжей варежки и тихо сказала:
— Поздравляю.
— Спасибо, Виктория.
— Не так крепко,— вскрикнула она и подула на руку,— вы мне руку оторвали.
— Прошу прощения, не рассчитал, Виктория.
Она отошла от них, ее окружили рабочие. Угрюмов приблизился к Дубенко, ласково поглядел на него и просто сказал:
— Поздравляю.
— Спасибо.
— Поздравляю тоже.— Кунгурцев вопросительно посмотрел на Дубенко: — Но как с горняками? Вы обещали послать машину над поселком и шахтами.
— Я обещал сделать это между двумя сменами?
— Да.
— Будет сделано... Придется снова вам полетать, Романченок.
— Есть. Давно не ходил, соскучился.— Обратился к бортмеханику: — Левая нога чуть-чуть заедает. Может быть, застыла смазка, а может быть, нужно что там ослабить.
— Будет все нормально, товарищ капитан.— Бортмеханик пошел к машине, унося с собой парашют Романченка.
Возле самолета копошились черные фигурки людей, особенно выделяющиеся на его белом фоне. Еле заметное струйчатое облачко колебалось над машиной — она остывала. Хвост уже засахаривался инеем.
— Завтра дадим восемь,— сказал Дубенко,— а потом... будем доводить суточный выпуск до пятнадцати машин.
— Начнется обыденная кропотливая жизнь, Богдан Петрович,— сказал Угрюмов.
— Обыденная, кропотливая,— повторил Дубенко.— А все-таки эти будни принесут праздник победы...
Глава не последняя
Дубенко стоял на высоком угорье. Рядом с ним, прижавшись к его плечу, притихшая, похудевшая Валя. Снег не рассыпался под ногами. Он слежался и где-то внизу, ближе к земле, стал совсем влажным. Венок сизой тайги окаймлял гористые горизонты, и над тайгой в западной стороне поднялись перистые облачные тучи, подсвеченные солнцем. Может, это отражение недавнего северного сияния, может, фантастические отблески далеких сражений!
Город разбросался черными домами, поселками шахт по всем склонам трудолюбивых
Уральских гор. Дома казались обгорелыми — следы постоянного угольного дыма; и сейчас над городом повис туман. Но здесь, на взгорье, сияли снега, воздух был чист, и можно было дышать всей грудью.
По тропинке, протоптанной шахтерами, бежали школьники, размахивая сумками. Они были плохо одеты, но краснощеки, курносы и веселы. Они были счастливы, эти уральские дети, они не видели близко войны. Но перед глазами Богдана вставал снимок в «Правде», оттуда с безмолвным укором смотрела на него Сима Малкина — девочка, изуродованная современными компрачикосами. Ты будешь отомщена, девочка, познавшая трагическую сущность войны и разбойничью жестокость вооруженных пришельцев!
Рев мотора и снежная пыль. Дубенко снял шапку и помахал, хотя его, конечно, никто не мог увидеть сверху. С аэродромного поля плавно появилась машина с приподнятыми крыльями — бронированный, невозмутимый штурмовик. Самолет пронесся, оставляя след отработанного газа и клубчатый вихрик разбитого винтами воздуха.
— Романченок?— спросила Валя.
— Романченок! Его машина!
Когда-то Романченок сбил первый «юнкерс» в отмщение за нападение на беззащитный поселок белых коттеджей. С тех пор прошло не так уж много времени. Воздушный офицер Романченок продолжает мстить врагу отсюда, от каменной гряды великого Уральского хребта. Битва идет, и звезды, которые блеснули на серебристых крыльях машины, сияют и отсюда, с востока...
1941—1942