В РУССКОМ ЖАНРЕ — 10

У Генриха Бёлля есть рассказ «Белые вороны».

В добропорядочном, как положено, немецком семействе всегда был некто, выламывающийся вон. Рассказчик застал из таких дядю Отто: кладезь бесчисленных сведений, бездельник, любую беседу заканчивающий фразой: «Да, кстати, не мог бы ты мне… на короткий срок!», чтобы пропить деньги в ближайшей пивной. И ещё дядю Отто любили все дети. Несчастный случай оборвал жизнь дяди Отто, когда он только что получил выигранные в лотерею крупные деньги.

По завещанию дяди Отто наследником его становился рассказчик. Первым делом, несмотря на горькие слёзы родителей, он переселился в комнату дяди Отто и бросил университет… Теперь он ломает голову над тем, «кто же в подрастающем поколении пойдёт по моим стопам… <…> Он с пылающим лицом явится к своим родителям и крикнет им, что не желает больше жить такой жизнью. <…> Главное, чтобы он ничего им не остался должен».

Если для немецкого характера дядя Отто или рассказчик — белые вороны, то для русского — типичная натуральность. И мне почему-то кажется, что какая-то подспудная зависть к русской беспечности присутствует в рассказе.

* * *

Мы все больше Карандышевы, а желали бы быть Паратовыми. Карандышев и Паратов — что по преимуществу: натуры или социальные положения? Карандышев не может не быть Карандышевым, смешным человеком. Паратов же — ведь «если у человека есть деньги, значит, он уже не смешной» — изрекает даже персонаж советского времени.

У Островского, писателя почти циничного, ибо подводя героя к выбору, он редко не заставляет его пригнуться перед суровостью жизненных законов, не отводит его от края в сторону примирения с реальностью: дескать, так мир устроен, чего уж тут вопить да печаловаться; у Островского, писателя ещё и очень любовно насыщенного, так сказать, даже полового писателя, любого карандышева, даже если он и благороден, и честен, и желает служить просвещению, не любят женщины и девушки. А если в купеческой комедии и вознаграждается любовь, верность и честность, так награда непременно двойная: любовь девушки — и средства.

* * *

— Я составлял часть целого.

— Мало ли какие есть части целого.

Достоевский Ф. М. Бобок

* * *

Русская классика, оказывается, не очень-то воспевала такую, казалось бы, незыблемую для православной России ценность, как семья.

Лев Николаевич, бегом убежавший от семейного счастья в конце жизни, долгие годы убеждал себя и читателя, что семья, дети — высшее благо. Но много ли убедительной прелести в благостном финале «Войны и мира»? Сцены ревностей, скандалов, измен в семьях Лёвина, Каренина, Облонского, тягостный союз Анны и Вронского куда достовернее, чем декларируемая в финале «Анны Карениной» гармония Лёвина — отца и мужа.

Конечно, «Детство», «Отрочество», «Детские годы Багрова-внука» и ещё кой-чего, однако понятно, что речь о другом.

Можно ли себе представить счастливыми мужьями и отцами Онегина, Печорина, Раскольникова, Рудина, Базарова, Райского? У Гончарова описанное семейное счастье, почти райское — это всё-таки сон Обломова; а реальность лишь имитирует до пародии обломовский уклад в петербургском домике Пшеницыной.

Чичиков стяжания свои творил в перспективе семьи и ребёнков, но разве хотел бы он подобия семей помещиков и чиновников? А «Женитьба»?

Было, правда, было у Гоголя описано счастие, идиллия, земной рай и объяснение, отчего так любили друг друга Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна: «Они никогда не имели детей, и оттого вся привязанность их сосредоточивалась на них же самих». Но ведь и то не забыть, что к услугам Афанасия Ивановича была девичья, «набитая молодыми и немолодыми девушками», и «не проходило нескольких месяцев, чтобы у которой-нибудь из девушек стан не делался гораздо полнее обыкновенного…».

* * *

«По всему городу рассыпано множество детей, и ни на одном ребёнке лица человеческого» (Островский А. Н. Дневник).

* * *

А чем, собственно, провинилось перед автором, читателем и доктором Старцевым семейство Туркиных?

Нас со школы научили, что в рассказе Чехова обличается пошлость, обывательское болото, которое вкупе с жаждой наживы засасывает и доктора Старцева.

Но Туркины всё же остаются милыми, добрыми, деликатными людьми. И, самое главное, они так любят друг друга. В мире ненавидящих супругов, неверных жён, оскорблённых мужей, забитых детей, который предстаёт в чеховских сочинениях, семья Туркиных — редкое исключение. Это те же старосветские помещики другого века. Они не только любят друг друга, но и радушны, отзывчивы.

И они как бы виноваты. Чем же? Оказывается, только тем, что отец актёрствует, повторяет одни и те же шутки, мать сочиняет бездарные романы, а дочь готовится стать пианисткой, без должных способностей. «Бездарен, — думал он, — не тот, кто не умеет писать повестей, а тот, кто их пишет, и не умеет скрыть этого». Так размышляет Ионыч. Затем, именно после игры Екатерины Ивановны, он подумал: «А хорошо, что я на ней не женился».

Чехова в Ялте мучили приходящие графоманы. Графоман сделался одной из центральных фигур русской юмористики. Графоман — пугало каждого редактора. Но кому навредили Туркины своим чтением, игрой, шуточками? И перевесят ли эти грехи их доброту, любовь и порядочность?

У Щедрина в «Губернских очерках» есть глава «Приятное семейство»: в каждом провинциальном городе имеется семейство, коего «все члены от мала до велика наделены каким-нибудь талантом». Он насмешничает над их музицированием, но главная тайна семейства очевидна — надо выдавать замуж дочерей, вот скупердяйка-мать и вынуждена привечать, угощать молодых мужчин, видя в каждом возможного жениха.

Чехов как никто изобретателен в изображении теневой стороны семейной жизни. Можно подумать, что многочисленные истории о безобразной, отвратительной стороне брака написаны человеком много потерпевшим, а не холостяком. Кажется, что Антон Павлович, «выдавливая из себя раба», поселил в себе глубокий ужас перед обычным нормальным бытовым существованием человека, в том числе и сожительством супругов.

Дети у Чехова — это настоящие жертвы семьи да ещё школы. Между этими двумя чудовищами обретается иззябшая, замученная душа ребёнка.

Эту чеховскую традицию продолжили более поздние писатели-рассказчики: Куприн, Дорошевич, Аверченко, Тэффи.

* * *

В прошлом веке словечка «ремейк» не было. Но дело это процветало. Разговор в трактире издателя с сочинителем:

«— Видите, Иван Андреевич, ведь у всех ваших конкурентов есть и “Ледяной дом”, и “Басурман”, и “Граф Монте-Кристо”, и “Три мушкетёра”, и “Юрий Милославский”. Но ведь это вовсе не то, что писали Дюма, Загоскин, Лажечников. Ведь там чёрт знает какая отсебятина нагорожена…

— …Вот я за тем тебя и позвал. Напиши мне “Тараса Бульбу”.

— То есть как “Тараса Бульбу”? Да ведь это Гоголя!

— Ну-к што ж. А ты напиши, как у Гоголя. Только измени малость, по-другому всё поставь, да поменьше сделай в листовку. И всякому интересно, что Тарас Бульба, а не какой не другой. И всякому лестно будет, какая, мол, это новая Бульба! Тут, брат, важно заглавие, а содержание — наплевать, всё равно прочтут, коли деньги заплачены» (Гиляровский В. А. Москва и москвичи).

* * *

Мой, ныне покойный, старший брат не искал, а сочинял эпиграфы для своих школьных сочинений и ни разу не был уличён. Секрет, как он уверял, был в том, что эпиграфы «брал» не из писателей-классиков и не — упаси боже — из классиков марксизма-ленинизма, но из революционных демократов, которых никто не читал: «Нет ничего важнее для юноши, чем поставить перед собою чёткую цель» (Н. Г. Чернышевский); «Нет ничего нелепее и позорнее, чем участь порабощённого народа» (Н. А Добролюбов) и т. п.

В школе брат учился в конце 40-х — начале 50-х годов. Затем стал физиком.

А мой одноклассник был вызван к завучу за эпиграф к сочинению по пьесе М. Горького «На дне»: «Опустившись на дно, я услышал стук снизу». Теперь он специалист по компьютерам.

Другой мой одноклассник сделал скандал абстрактным сочинением на тему «Старуха Изергиль». Он открывал подряд разные книги, вплоть до учебника Пёрышкина по физике, и тыча наугад пальцем в страницу, брал оттуда по слову. На всю жизнь запомнил первую фразу его сочинения: «Нет рук с книгой в них». Теперь он доктор. Учились мы в конце 50-х — начале 60-х годов.

Было время, не знаю, как нынче, подзарабатывания не совсем безопасным способом — сдачей экзаменов за другого за умеренное, но, по тогдашним нашим понятиям, высокое, вознаграждение.

Наиболее крут, опасен и, соответственно, вознаграждаем, был вариант с переклеиванием фотокарточки абитуриента и прямой сдачей вместо него. Всё тот же мой старший брат держал экзамен в Московский стоматологический институт за земляка Женю Лифшица и погорел по двум причинам. Первая: он слишком хорошо, несмотря на наставления Жени, написал сочинение. Вторая: Женя, переехав в Москву и женившись, точнее, женившись для того, чтобы получить московскую прописку, по забытым мною причинам взял двойную фамилию, свою и жены, сделавшись таким образом Лифшицем-Бутылкиным. Можно ли было не обратить внимания на курносого абитуриента, слишком грамотного для того, чтобы рваться в стоматологию, да ещё с такою фамилией?

Брат спасался бегством через форточку в мужской уборной или что-то в этом роде. А Женя, спустя время и уже не быв Бутылкиным, просто купил диплом.

Будучи студентом филфака, я писал сочинение в медицинский институт за армянина (сейчас он, говорят, на высоком врачебном посту в нашем городе). Знающие люди предупредили: а) не выбирать свободную тему, б) не казать свою образованность, в) не делать специально идиотских ошибок, но допустить какие-нибудь нескладности и пропустить одну-две запятые.

Забыл объяснить: почему армянин и почему в мединститут. В те годы (конец 60-х) мединститут был меккой абитуриентов с Кавказа, где диплом врача обеспечивал недурной доход. Существовали негласные ограничения на кавказский процент, что не мешало ему, особенно грузинскому, быть весьма значительным среди будущих эскулапов.

Итак, я писал сочинение за армянина, но не вживую (армянин это вам даже не Лифшиц-Бутылкин), а сидя в какой-то лаборатории у надёжных людей в корпусе, соединённом с тем, где писали абитуриенты. Далее пушкинским слогом. Мне принесли тему. Я отодвинул колбы и стойки с пробирками. Я написал. Пришли люди, взяли листки и вручили мне 25 рублей. Я их пропил. Через день прибежал бледный армянин. Он получил «2».

Опытный старший брат, к которому обратились за советом, велел армянину идти в апелляционную комиссию. Он пошёл с папой (обычно все кавказцы приезжали на экзамены с родителями). После скандала из сочинения убрали кем-то внедрённые в него ошибки и поставили «4».

Математику за армянина писал мой приятель Лёнька (он же организатор дела). Я поджидал Лёньку, вышедшего с четвертным. Лёнька потом стал доцентом мехмата, а потом умер.

* * *

Неужели наши кино- и теледеятели не понимают, как комично выглядят устраиваемые ими действа под «Оскара», под Канны? Когда в Москве или Сочи наши «звёзды» в смокингах и с подругами шествуют по лестнице, то раздающийся над головами толпы вопль ведущего: «Режиссёр такой-то и такая-то!» живо напоминает трибунный вопль в дни демонстраций: «Проходят работники бытового обслуживания Ленинского района!».

* * *

«Тронуть его, — отвечает, — невозможно, потому что он не свободного трудолюбия, а при графе в мерзавцах служит» (Лесков Н. С. Штопальщик).

* * *

Живи по-старому, а говори по-новому! (Русская пословица).

* * *

«…и повеселев уже при одном виде водки» (Толстой Л. Н. Варианты к «Анне Карениной»).

* * *

«Попросите простолюдина что-нибудь для вас сделать, и он вам, если может и хочет, услужит старательно и радушно, но попросите его сходить за водочкой — и обыкновенное спокойное радушие переходит вдруг в какую-то торопливую, радостную услужливость, почти в родственную о вас заботливость. Идущий за водкой, — хотя будете пить только вы, а не он, и он знает это заранее, — всё равно ощущает как бы некоторую часть вашего будущего удовлетворения…» (Достоевский. Бесы).

* * *

Ох. Да ты, может, натощак так врёшь, — так вон выпей водки. (Наливает ему водки.)

Расплюев (с жаром). Что водка? — Меня выше водки подняло.

Ох (пьёт). Выше водки?! — стало действительно необыкновенное дело!

Сухово-Кобылин А.В. Смерть Тарелкина

* * *

— Да нешто можно дом проиграть или прокутить?

— Можно не то, что дом, но и земной шар пропить.

Чехов А П. Святая простота

* * *

Зачем ты пьёшь? Я знать желаю!

Скажу зачем: я зол и горд

И в море пьянства выезжаю,

Чтоб зло всё выбросить за борт.

Вл. Соловьёв (1885)


Это — «в море пьянства выезжаю» говорит более, чем общий смысл стихотворения.

* * *

Серый Волк как бы бескорыстно выполняет для Ивана Царевича самые сложные поручения под рефрен «Я тебе пригожусь!», что очень похоже на отношения власти и спецслужб.

* * *

Один из наиболее благополучных прозаиков, точнее, романистов 70-х годов, прославившийся позднее обозначением волны публикаций русской эмигрантской литературы как некрофилии, горько жаловался в телевизоре на утвердившуюся в книгоиздании власть денег.

Я вспомнил, как именно в семидесятые годы было строго регламентировано существование богатых писателей и остальных.

В сталинские годы и долгое время спустя регламентация, конечно, была, и сводилась она к поощрению угодных, запрету неугодных. Однако совершенно бухгалтерского деления писателей на чистых и нечистых всё-таки не утверждалось, и какой-нибудь удачливый вольный стрелок, вовсе и не лауреат, мог-таки напечатать немало книг в разных издательствах. Во времена же процветания жалобщика и ещё немногих — только им, по инструкции Госкомиздата, дозволялось издавать и переиздавать десятки томов в год, тогда как любой, не ставший исключением из правила писатель не имел права даже на два переиздания, и если таковое вдруг планировалось, его строго уведомляли о необходимости выбора лишь одной книги. Именно тогда до предела углубилась материальная пропасть между живыми «классиками» и остальными литераторами.

Для подкорма остальных, чтобы вовсе не остервенились или не подохли, было создано учреждение под названием Бюро пропаганды художественной литературы.

Эти бюро договаривались о выступлении на предприятии, учреждении, вузе, колхозе и выдавали писателю бланки путёвок, которые он был обязан вернуть в бюро с отметкойо качестве проведённой встречи и штампом-росписью. Учреждение-предприятие переводило 15 рублей на счёт бюро, из которых писатель получал десятку. Сколько постыдных сцен хранит память тех, кто в них участвовал, вроде выклянчивания лишней путёвки, а ещё лучше нескольких, для отчёта о фиктивных встречах с читателями в том месте, где был свой человек. Какие ссоры разгорались при дележе мест — никто не хотел на колхозный стан, где-нибудь на границе с Казахстаном, и всякий хотел в нагретый, наговорённый уже зал крупного предприятия с давно знакомым председателем профкома или завклубом. Сколько обличений горело на писательских собраниях в адрес друг друга, с математическими доказательствами того, что собрат по перу никак не мог, как то следует из привезённых путёвок, выступить за один день в девяти местах, далеко раскиданных по району. Порою дело доходило до ревизионной комиссии, оглашение результатов работы которой ласкало слух не задетых расследованием литераторов.

Впрочем, не только провинциальными бедолагами занималось Бюро пропаганды. На союзном уровне оно организовывало пышные декады. Дни литературы с огромными залами, гомерическими обжорством и пьянством в каком-нибудь экзотическом местечке с участием местного руководства, сногсшибательными подарками, дармовым коньяком в гостиничном холодильнике на опохмелку, и с милицейским эскортом, и многим-многим другим приятным. Пределом мечтаний для провинциала было попасть в делегацию, но таковое удавалось редко и избранным. Тогда исхитрились и начали дружить областями помимо Москвы. Труба пониже, и дым пожиже, но если писательский секретарь был в ладу с властями, то гастроли в соседнюю область обставлялись тоже неслабо: с подарками, шашлыками-рыбалками с участием местных бонз. Но и здесь не обходилось без обид: всегда кто-то попадал в поездку не раз, а кто-то — ни разу, и горько бушевал на очередном собрании, и мог добушеваться до того, что на следующую гастроль бывал-таки отмечен и возвращался домой счастливый, сытый и упитый, увозя в багаже какие-нибудь хрустальные бокальчики, вышитые рушнички в придачу к десятку буклетов о жизни соседей.

И если молодёжь этого не знает, и кто-то ей будет пудрить мозги россказнями о счастливом, независимом от проклятой коммерции житье-бытье советского писателя, то молодым расскажем, а себе напомним о том, как оно было на самом деле.

* * *

Передвижники второго ряда учились у ведущих не столько мастерству, сколько жалостности сюжетов. Крамской породил портретом умирающего Некрасова множество полотен, где непременным, если не главным, атрибутом сделался столик с лекарствами у постели горемыки. М. К. Клодт «Больной музыкант», «Последняя весна», К. К. Костанди «У больного товарища», А. М. Корин «Больной художник», А. П. Богданов-Бельский «У больного учителя». А уж сколько изобразили покойников, не благостно отошедших, а околевших — не счесть!

И всё же эти столь много высмеянные жанристы, бытописатели сделали великое дело, запечатлев, пусть и под особым, заданным, углом зрения Русь. Насколько меньше мы бы знали без их полотен, а их беззаветная преданность своему делу и Родине в наши циничные времена просто поражает. М. К. Клодт (барон), автор хрестоматийного полотна «На пашне», получив за выпускную работу золотую медаль и шестилетнюю заграничную командировку, желал более путешествовать не по Италии или Швейцарии, но по России. Он хлопочет о разрешении (!) заменить Европу Родиной — для «писания видов с натуры по России…».

1996


Загрузка...