В РУССКОМ ЖАНРЕ — 26

В каком-то пьяном лысом старичке мне почудился Слива…

В 9-м классе наш Ленька Назаров перешел в 19-ю школу с математическим уклоном, и мы узнали его новых одноклассников, пьяниц и хулиганов, хоть и математически одаренных. Но зачем меня вновь тянет распылиться в бесконечном мемуаре, когда мне просто почудился Славка Савельев по прозвищу Слива, который давно умер, я же вспомнил, как он, с, видимо, всем коротеньким толстякам присущей важностью, утверждал, что вчера ночью…

— Тринадцать палочек кинул!

Кажется, при этом кроме меня и Леньки был и кто-то еще, и никто из нас не напомнил Сливе про ноздревские семнадцать бутылок шампанского, мы с наслаждением следили за Сливой, который призывал в свидетели отсутствующего Фаддея, который якобы присутствовал и считал…

* * *

Не люблю купаться пьяным и ночью, хотя и случалось делать и то и это и порознь и совмещенно. Пьяный чувствуешь себя в воде как тело, очень чувствуешь, но утрачиваешь грань воды и воздуха, что есть опасно. Однажды очень жарким июльским днем мы с Сашкой В. отправились на пляж, почему-то в полном отсутствии жен… Он встретил на Радищевской у магазина, прозванного за узость и длину помещения Кишкой, какую-то девицу, я в те поры шиковал, тратил первые гонорары, превышающие скромные зарплаты приятелей, и купил прямо почему-то на улице продающееся шампанское, несколько бутылок. И не почему-то, а определенно потому, что напиток был в дефиците и его продавали в виде “наборов”, прилагая к бутылке, скажем, пачку застарелого печенья, обернутую вместе с шампанским в целлофановый кокон.

И поехали мы с девицей, жилистой светло-рыжей блондинкой спортивного сложения и нехорошего выражения глаз, на городской пляж. Там ушли подальше от пристани, на оконечность острова, где обретались лишь редкие парочки да особо упрямые рыбаки, удившие даже в полдень.

Тяжкий зной стоял в этот день. В теплой воде не остывало шампанское, кислыми струями бившее из горлышек в горла. Ноги горели в рассыпающемся огненном песке. И тут Сашке загорелось удалиться с подругою, а я что-то захорошел от шампанского, жары, от вчерашнего или даже многодневного похмелья. Я стал беспрерывно кувыркаться в воде и под водою, так что скоро потерял понятие верха и низа, мягко стукаясь головой о прохладный плоский песок дна и наблюдая бегущие как бы не вверх, а вниз из моего носа связки сверкающих пузырьков воздуха. Обессилев, набрав в нос запаха пресной воды, я вышел на берег, грохнулся и тут же задремал под солнцем, но вскоре меня кто-то осторожно потолкал в плечо. Открыв глаза в черное небо с ослепительной дыркой солнца, я увидел женщину, которая сказала: “Уходите, молодой человек, вон они ходят, присматриваются”, и я не столько понял, сколько почувствовал, что мне угрожает опасность. Каким-то образом оделся и побрел к пристани.

Из ночных и нетрезвых купаний вспоминаю на даче у Жени Р., как там оказался, не помню, помню лишь, что в тот день я поставил рекорд — честное слово, не вру! — двадцать две кружки пива. Конечно, пиво то было советско-жигулевское, водянистое, слабое, но ужасает само количество жидкости. Видимо, со стороны я был тяжел, потому что когда плавал в черной звездной воде, нырял, в воду вошел Женя и внимательно следил за мною: младший брат школьного товарища мог утонуть по пьянке на его даче. А меня обвисающий от жидкости живот тянул ко дну. Помню более всего ощущение полной избыточности жидкого: внутри, вовне. Вода, вода… кругом вода… как пелось в песне, включаемой при отправлении теплоходов. Затем ее сменило “Прощание славянки”.

А позавчера было 27, а вчера 28 июня 2001 года. И купил я газету “Саратов”, где была страница про пиво из Маркса, Энгельса, Балаково, Калининска, т. е. городов Саратовской области (в областном центре пива не делают вовсе).

Я отправился по указанному в газете адресу, где якобы продавалось живое разливное марксовское пиво — на улице Новоузенской. Но в панельной девятиэтажке, кроме четырех подъездов квартир и маленькой парикмахерской, не было не только пива, но даже места, где бы могли торговать пивом. Обозлившись, я побрел туды-суды по этому району, где на каждом шагу торговали в летних кафе все теми же Толстяком, Балтикой, Арсенальным и проч. пастеризованной консервированной одинакового вкуса раскрученной дрянью. Я забредал и в Парк культуры, где было все то же, но дороже, и, ведомый странной уверенностью, что я дойду до искомого, вышел на неказистый пивной ларек (угол 2-й Садовой и Чернышевской), где наличествовал энгельсский Цезарь, а рядом с ним на улице тетки продавали недорогую старую воблу. Торговали пивом двое мальчишек лет 17-ти, и сидели двое пьяных, радостно потешавшихся над редкого безобразия похабными куплетами из динамика. Серия современного Луки Мудищева реяла в пластиковом помещении, я и не предполагал, что производится такая, под профессиональный оркестр, весьма грамотно словесно сотворенная, профессиональными актерами исполняемая похабель.

И напился я живого пива. И стало меня с тех пор тянуть в похабный ларек. Пользуясь тем, что по дороге был гараж, где ремонтировали мой двигатель с лодки, я заруливал на 2-ю Садовую, где уж не исполняли похабщины и не всегда оказывался Цезарь, но бывало Балаковское. А тут навалился зной. Серьезный июльский зной, наступления которого я с ужасом ожидаю каждый год. Когда с утра делаются горячими даже посуда на подоконнике, даже стены. Когда в восьмом часу вечера в раскаленном воздухе видишь уличный термометр с катастрофическими цифрами 37. Когда ночью часу в одиннадцатом выйдешь с собакою и ни разу нигде не встретишь ветерка или свежести, но кругом под неподвижными кронами деревьев завис серый душный воздух.

И почти ежедневно ездя на лодочную базу Рассвет, на о-в Пономаревский напротив города Энгельса, после трудов по ремонту лодки и купанья с хозяйственным мылом в черной, словно на Амазонке, воде заливчика базы, я, вожделея заранее, доходил до пивной под тентом в том месте, где сходятся троллейбусные и автобусные маршруты, называемом центром, и набирал сперва две кружки пива. Я стал разбираться в живом пиве, немного отдающем молодостью, но, конечно, несравнимо лучшем, чем тогдашнее. Волжский утес был поядренее, но Покровское пленяло освежающей слабостью, хлебным духом, а грубоватый Эльтон взывал к закуске, и пьянил крутой, почти оранжевого оттенка Цезарь.

Пивная почему-то называется “Пончики”, как выведено крупными буквами на дощатой стене ее грубого строения. Я освоился здесь. Я перестал покупать у прибазарных уличных торговок рыбу, разложенную рядом с орешками арахис, семечками, сигаретами, реже вареными бурыми раками, ближе к осени и вареной кукурузой. Я стал покупать рыбу в крошечной щелеподобной лавчонке, поместившейся в железном ларе, крашенном голубой краской. Меня полюбили обе сменяющиеся продавщицы, сноха и свекровь, часто заметно выпившие, сноха добродушная блондинка, делающаяся игриво-рассеянной, свекровь же с обликом учительницы, скорее даже преподавателя музыкальной школы, в широких очках на тонком, несколько порочном лице, выпивши держится с замедленной игривостью; лавчонка провоняла соленой чешуей. Я беру астраханскую воблу по 60 рублей за килограмм. Уличные торговки покупают здесь же, и если на вес добрая икряная вобла стоит 4–5 рублей, то у торговок на их прилавках-ящиках 7–8. Вобла неровная размером и качеством, бывает и вовсе заморенная с почерневшим брюшком, бывает подмокшая во всегда тающем холодильнике, бывает и такая, что в Саратове дешевле рублей 15 за штуку не купишь. Для меня обе встают на табурет и лезут наверх, где на холодильнике под низким потолком в решетчатом пластмассовом ящике разыскивают экземпляры получше. Пока они ищут, мы беседуем, и, если одна и другая выпивши, разговор невольно приобретает заигрывающее против моей воли направление. Стены крашены бледно-голубым, засижены мухами, и время от времени хозяйки протирают их мокрой тряпкой. Когда я в лавке, они не обращают внимания на других, кто входит, хотя лучше сказать втискивается в лавку — больше двух человек у прилавка не поместятся.

Я долго не понимал: отчего мне так мило здесь, возле захудалого базарчика, в пивной под тентом, где синюю пластмассу столиков юные девочки-подавальщицы протирают мокрой тряпкой, а по просьбе — для рыбы — приносят мокрые тарелки. И подавальщицами они бывают редко. Объявление: их услуга — принести кружку пива, стаканчик водки, закуску, проч. стоит 1 руб. Его редко кто тратит, предпочитая постоять у двух — изнутри помещения и снаружи — окошечек буфета. Ведь в двух шагах — стоячий пивной киоск, где тот же Утес стоит не семь с полтиною, как здесь, но и вовсе шесть рублей, тогда как в многочисленных саратовских летних кафе кружка пива от двенадцати и далее до пятидесяти и более рублей. Но не только цена нравится мне. Мне нравится здесь присутствовать, погружаясь в окружающее. Но почему?

Я понял, что, как в сказке про перемещение во времени, я попадаю в обстановку собственной молодости, атмосферу советского непритязательного, дешевого быта и грубоватых, но не отчужденных отношений. Проходя же в Саратове улицей Немецкой, сделавшейся почти европейской, с дорогим, причудливым, а то и изысканным дизайном, длинноногими мертвоглазыми красавицами, молодыми толстяками с мобильниками, изумрудными искусственными газонами, казино чуть ли не в каждом доме, электронными предсказывателями судьбы, пунктами чейнджа, компьютерными салонами, фирменными магазинами, вроде аквариумной “Лагуны” (я и близко не смог бы вообразить, что в Саратове будут продаваться не какие-то там барбусы и гуппи, но гигантские рыбы из фильмов Кусто, в аквариумах бог знает каких форм ценою в десятки тысяч рублей), проходя центром родного города, я давно не чувствую себя дома, и даже не в гостях, потому что в гости приглашают.

Сейчас (10 вечера) гулял с собакой, и вдруг с диким свистом, матом, гиканьем прокатил четырехколесный экипаж, запряженный одной лошадью, которая с трудом тянула в гору экипаж, полный пьяной и безобразной молодежи. Экипаж сопровождает всадник верхом, парень в камуфляже, явно нетрезвый, с папиросой во рту и матерными криками. Улицы не освещены совершенно — 10 вечера, лишь высветы фар да миганье окон и витрин.

16 июня 2002.

* * *

“Деньги есть чеканенная свобода” (Ф. М. Достоевский, “Записки из Мертвого дома”, 4, 17).

* * *

Есть особая притягательность во власти не первого, второго (неофициально) лица, серого кардинала. Все знают первое, ему видимо подчиняются, но твою власть знают лишь те, кому положено, а распространяется она на всех, и на тех, кто о ней не подозревает, о носителе же ее разве что слышал.

* * *

Мне почему-то особо близки такие фигуры, как Джек Бёрден в романе “Вся королевская рать”, самый близкий Хозяину, но всего лишь что-то вроде пресс-секретаря, главное, что его опасается остальная камарилья. Мне интереснее читать про Тома Хейгена в “Крестном отце”, чем про центрового Майкла. (Поискать в русской литературе.)

* * *

За семь лет явились на свет почти все.

1889 Ахматова

1890 Пастернак

1891 Мандельштам

1892 Цветаева

1893 Маяковский

1894 Иванов

1895 Есенин

А чуть раньше:

1886 Гумилёв, Ходасевич

1887 Клюев, Северянин

1888 Нарбут

Кроме того в один год с Ахматовой Вертинский, с Мандельштамом Зенкевич, с Цветаевой Адамович, с Есениным Багрицкий.

С. Залыгин в речи на каком-то писательском съезде заметил, что всю русскую классику XIX века могла бы родить одна женщина — Пушкина в 16, а Льва Толстого в 45. Возможно, он кого-то и повторил, как вполне вероятно, что и я сейчас кого-то повторяю.

Ещё даты, ухода:

Ахматова 1966

Пастернак 1960

Мандельштам 1938

Цветаева 1941

Маяковский 1930

Иванов 1958

Есенин 1925

Итак, больше всех прожила Ахматова, меньше всех — Есенин.

Не может не быть связи между сроком жизни и самой главной сутью поэта.

* * *

Я уж делился своими домыслами о возможной пагубности долголетия для жизни общества.

Воля ваша, но как без омерзения наблюдать засасывающие поцелуи стариков обоего пола в американских лентах?

Да и вроде бы вполне невинный стариковский западный туризм не вызывает во мне доброго чувства. Гогочущих бабушек и дедушек в шортах в вестибюлях гостиниц можно воспринимать и в бодро-юмористическом ключе, да ведь противно! Противно не только бессмысленное оживление на пятнистых лицах, которым вскоре предстоит замереть, не только подагрические суставы, шевелящиеся в сухом покрытом старческой «гречкой» глянце кожи, варикозные вены на бесстыдно обнажённых нижних конечностях. Противно нормальной человеческой природе спешить увидеть как можно более из площади земного шара, когда для тебя приуготовлен уже малый кусок его поверхности. Для впечатлений было уж отведено своё время, и, если их недоставало в географическом смысле, гоже ли ловить их у края одра?

«Он был твёрдо уверен, что имеет полное право на отдых, на удовольствие, на путешествие во всех отношениях отличное. Для такой уверенности у него был тот довод, что, во-первых, он был богат, а во-вторых, только что приступал к жизни, несмотря на свои пятьдесят восемь лет. До этой поры он не жил, а лишь существовал, правда, очень недурно, но всё же возлагая все надежды на будущее. Он работал не покладая рук…» (И. Бунин. «Господин из Сан-Франциско»).

Вероятно, это и есть средоточение протестантской этики?

* * *

Недавно, в ежедневных телебдениях вокруг выборов в Думу вдруг обратил внимание на возраст участников. Ведущий 70-летний Владимир Познер, спорили 70-летние Василий Аксёнов, Лев Аннинский, близкий к ним по возрасту Александр Проханов. Нет, всё вроде бы в порядке, лица почти свежие, глаза, особенно у неугомонного Аннинского, блестят, полны задора…

Но как там у Тютчева?


И старческой любви позорней

Сварливый старческий задор.


2004


Загрузка...