Закурил…
Сколько раз этот глагол присутствует на страницах книг. В детективах пишут обычно, чтобы заполнить паузу между ударом и выстрелом: «Он (я) закурил» без затей. Который автор пытается изобразить художественность, укажет ещё марку сигарет.
Впрочем, и в хорошей прозе, пришёл первым на ум Шукшин, авторы бывает обходятся ничего не говорящим сообщением «закурил».
Но, как в жизни закуривают очень и очень по-разному, так и литературе случается укрупнить это бытовое и заурядное действие до важной детали.
Итак, в жизни.
Обращали ли вы внимание на то, как много развелось курильщиков, стереотипно, и не всегда осознанно копирующих рекламно-американскую манеру закуривания: в правой руке зажигалка, левая мужественно согнутая ладонь прикрывает огонёк от ветра? Особенно комична эта суровая манера в помещении в отсутствие воображаемого ветра, и когда вместо мужественной лапы заборчиком вокруг огня выставляются пухлые пальчики.
Попробуем ещё — интересно ведь, правда? — обозреть курение в жизни и книгах…
У наблюдательнейшего Бунина, как ни странно, почти нет сколько-нибудь развёрнутого описания курения, зато очень часто он сообщает: «жадно закурил», особенно после любовной сцены. Из конкретного впечатляет Шаляпин морозной ночью на лихаче, который «курит так, искры летят по ветру». Нет, надо повнимательнее полазать, найдётся и у него и «тёплый, человеческий дым папиросы» в сырую мглу.
У Алексея Толстого: «бережно, словно драгоценность, достал из портсигара папиросу». У него же: «…взял с блюдечка окурок сигары и так приянлся его раскуривать, что задымилась вся борода».
Впрочем, надо прерваться: подобный обзор займёт слишком много места, а с комментарием потянет на отдельный текст.
Два мальчика лет по десяти беседуют на ходу:
— А у тебя в классе враги есть?
— Три.
Был в Советской России тип мужчин-алиментщиков. Не злостных неплательщиков, что перемещались по стране, скрываясь от уплаты алиментов, но исправно их платящих, однако более опасных, чем первые. Такой персонаж, женившись и разведясь раз, другой, третий, оставив за собою одного, двух, трёх детей, доходил до предела в 33 процента заработка, и впредь ему нечего было страшиться. Страшиться надо было невестам. Я знал одного такого господина.
Высокий угрюмый молчаливый тип, лет сорока пяти, с долгим армейским прошлым, служил вахтёром, часто меняя место работы. Женился на замкнутой старой деве из нашего подъезда и тут же забабахал ей сынка. Первое время Женя, так её звали, ходила похорошевшая, масленая, гордая своим пухнущим животом: «дорвалась до…» объясняли мудрые соседки. Муж был мрачен, его редко видели рядом с Женей, с коляской. Он не здоровался с соседями. Он не выпивал, во всяком случае зримо. С нескончаемой сигаретой во рту, сутулясь, проходил он утром из дома, вечером в дом. Прожив года полтора-два, он исчез, оставив Женю с новым животом. Тогда-то, на чьи-то слова «платить-то парню не переплатить на двоих…» я и услышал о его постоянном, многолетнем перемещении из семью в семью, как и с работы на работу. Как молча он подавал заявление по собственному желанию, так же молча он собирал чемодан и уходил из семьи, и не оставался долго один, но тут же обженивался вновь. Я был тогда молод и невнимателен, а сейчас жалею, что не попытался разговорить этого мрачного отца многих семейств — почему не сиделось ему на одном месте и зачем, наконец, он обязательно регистрировал брак? Из наших писателей, думаю, Василий Шукшин смог бы заглянуть под его черепную коробку.
А Жене скоротечный брак пошёл на пользу: она сделалась бойкой и разговорчивой.
То, что сейчас я скажу, вероятно зажжёт негодованием пламенное сердце шестидесятника. Булат Окуджава на бумаге никогда не получил бы и тысячной доли того признания, какое обрёл с гитарой. И что в том дурного? Если я уподоблю его Алексею Фатьянову, Ст. Рассадин, к примеру, вероятно, оскорбится, хотя, согласимся, — Фатьянов был «тоже» автором прекрасных песен, пусть и в ином роде. Или вот — приготовились! — Николай Доризо, отличный романсовый поэт, многие из текстов которого, как, например, из кинофильма «Разные судьбы», ну никак не уступают текстам Окуджавы.
Равнодушие и эгоизм вовсе не одно и то же. Равнодушный человек не заинтересован и в самом себе, эгоисты же поднимаются до высокой страсти, причём, надо заметить, подлинный эгоизм возможен в случае пережитой любви к другим, равно как подлинный атеизм — следствие страстной веры.
Мы дурачились, но за всем стояла та мучительная подоплёка, что известна лишь невинным созревшим юнцам. И на пустынную оконечность пляжа мы высадились, конечно же, затем, чтобы, может быть, увидеть парочку в деле, и, пихая друг друга в осеннюю, ещё не холодную, но уже словно замершую воду, всю в зелёной пыли мелких водорослей, скользя ладонями по мускулистым торсам друг друга, мы не могли при этом не воображать иные тела, и наконец всё вылилось в безобразную выходку Лёньки Н., когда, завидев впереди маленькую аккуратную моторочку со старичком и старушкой в панамках, он дождался, когда наша «гулянка» поравнялась с нею, и, примостившись на борт на колени, спустил плавки и показал старичкам жёлтую письку.
По безнравственности содержания «Лес» нецензурен в любую эпоху, меж тем и в эпоху Островского, и позднее никто не возмущался тем, что на сцену выведена помещица «лет пятидесяти с небольшим» (что по тем временам было то же, что в XX веке 70-ти), которая жадно соблазняет «молодого человека, недоучившегося в гимназии», годящегося ей во внуки! И сюжет соблазнения почти выводится на сцену, во всяком случае активно комментируется другими персонажами, самое большее с насмешкой, но не с ужасом! И ни Гурмыжская, ни её внук-возлюбленный Буланов «не комплексуют», не стыдятся чудовищной связи, не полагают нужным её скрывать. А ведь казалось бы не Рим, не Версаль времён Луи XIV, или двор весёлой Елисавет, но середина почтенного XIX столетия, действующие лица принадлежат к верхнему слою общества, к тому же обитают не в греховных городах, но в «лесу». Тургенев недоумевал: почему Островский назвал свою комедию «Лес»?
Служанка, человек из народа, ключница Улита, столь же древняя, как и её госпожа, признаётся: «разве когда мечта (нежно)… так иногда найдёт, вроде как облако». За Счастливцевым в роли лакея, она резво ухаживает, приманивая выпивкой-наливкой.
И никто Гурмыжскую не осуждает, кроме её старого лакея Карпа: «Добрые люди прикупают, а мы всё продаём. Что одного лесу продано, что прочего! Набьёт барыня полну коробку деньгам и держит их, и гроша никто не выпросит; а тут вдруг и полетят тысячи и полетят. <… > Доктору французу посылали? Итальянцу посылали? Топографу, что землю межует, посылали?». Соседи-помещики лишь цинично посмеиваются втихую над престарелой похотливицей и выражают ей наружную почтительность.
Интимнейшее место — холодильник. Чтобы открыть чужой холодильник, я должен сделать над собою усилие — настолько откровенны его содержимое и запах, что чувствуешь себя прямо-таки ворвавшимся в чужую жизнь.
Язык дворянина Добчинского вдруг приобретает поразительное сходство с языком персонажей Зощенко: «вы будете в большом, большом счастии, в золотом платье ходить и деликатные разные супы кушать; очень забавно будете проводить время» («Ревизор», действие пятое, явл. V).
При чтении рассказа Алексея Слаповского «Не сбылась моя мечта», где герой, чтобы построить себе дом, ходит с рюкзаком вечером по городу, собирая и подворовывая кирпичи, которых ему требуется 15 тысяч, на память идёт сказка Джанни Родари «Приключения Чиполлино», где Кум Тыква, также одержимый мечтой о собственном домике, покупает — не собирает! не Россия… по нескольку кирпичей в год.
Но я знаю вовсе не литературный сюжет, когда мой знакомый, человек не бедный, но чрезвычайно бережливый, не только специально делал вечерний обход с рюкзаком, но и прихватывал по дороге в портфель или во что придётся, плохо лежащий кирпич, чтобы сделать пристройку к даче. Расстояния Александр Дюма определяет мерой не длины, но времени: «В двадцать минут Д’Артаньян и его спутник доскакали до указанного места», «через несколько минут они достигли ворот Лондона» и т. д.
Заменив одну букву, можно достичь неплохого результата: «Всё новое это хорошо забитое старое».
2003