В РУССКОМ ЖАНРЕ — 21

Над седой равниной моря

ветер тучи собирает.

Между тучами и морем

гордо реет буревестник,

чёрной молнии подобный.


От лесов, равнин пустынных,

От озёр Страны Полночной,

Из страны Оджибуэев,

Из страны Дакотов диких… —

как это прежде я не заметил? До «Песни о Буревестнике» (1901) перевод «Песни о Гайавате» (1896) выходил многими изданиями. Вряд ли Алексей Максимович сам нашёл столь диковинный размер.

* * *

— Карпушка, а ты знаешь, что такое пейзаж? <… >

— Ну, матерком что-нибудь…»

Бунин И. А. Дневник 1911 года


— Ну, Кулик, скажи — перпендикуляр.

— Совестно, Семён Семёнович.

А Толстой. Незаконченный роман «Егор Абозов». 1915


Во мне подобные ощущения вызывают слова дискурс, дефолт и множество других благоприобретений нашего несчастного словаря.

* * *

В вестибюле московской гостиницы «Космос» среди обязательных для любой международной гостиницы куч и толп западных пенсионерских пар в панамках, клюшках и фотоаппаратах, становится заметно преобладание китайцев среднего возраста. Они несколько принуждённо носят европейское платье, много курят и странным образом напоминают советских служащих 50-х годов, неловкостью костюмов и вялостью телосложения при бодром поведении, что странно: китайцы в массе народ жилистый, но я этой неловкости, обезжизненности тел, кажется, нашёл объяснение: так же как и наши выходцы из деревни и цеха, эти китайцы (конечно же управленцы) принялись стремительно отдаляться от физических нагрузок и предаваться объеданию и опиванию да ещё обкуриванию, — и их плебейские тела без генетически привычных нагрузок быстро увяли и зажирели. Таковы, между прочим, были и почти все без исключения советские вожди. Средняя же масса служащих стала разъедаться уже в 60-е годы.

* * *

Целиком никогда не читал, да и давно не заглядывал в «Русский лес», помня ощущение предельной вымученности, свинченности мёртвого текста. Некогда злоязыкий критик Ч., вспомнив по какому-то поводу Леонова, сказал, давясь от смеха, что старик решил долго не мучиться поисками способа зачернения врага русского леса Грацианского и пошёл путём советского кино: отдал того на службу охранке.

Но, бог мой, листая сейчас этот толстенный роман, какое впечатление нечистоты, лжи, подобострастия к режиму выносишь с его страниц. Главный герой и alter ego автора Иван Вихров даёт отпор идеалистам, затеявшим беседу о бессмертии души: «…моя наука учит меня, что все живые организмы умирают прочно. <… > По словам Вихрова, смешные притязанья на загробное бытие свойственны главным образом тем, кто ничем иным, героическим или в должной мере полезным, не сумел закрепиться в памяти живых, что единственно и может являться настоящим бессмертием». Против загробной жизни выступает и друг Вихрова Крайнов, иронизирующий над повторным бытиём, так как повторы эти сведутся к тому, «чтобы вторично мёрли с голодухи волжские мужички, или с деревьев Александровского сада сыпались подстреленные ребятишки, как это случилось у нас в Петербурге девятого января, или, скажем, чтобы палач вторично надевал петлю на Александра Ульянова. Подобные явления и в загробном мире неминуемо привели бы к восстанию призраков…». Вот он самозабвенно иллюстрирует определение периода меж двух революций как позорного десятилетия. Дозвольте процитировать, а то ведь когда у кого руки до «Русского леса» дотянутся.

«Неблагополучной тишиной отмечены эти сумерки советской предыстории. Дворцовая площадь в Санкт-Петербурге опустела наконец от просителей, бунтовщиков, вооружённого простонародья, и, страшно отвернувшись от замолкших просторов России, глядел ангел с Александрийского столпа. Казённая скука и военно-полевое правосудие стали образом жизни это несчастной страны. Победители рыскали в поисках побеждённых. Таких не было. Разгромленная революция не умерла, не притворялась мёртвой — она как бы растворилась до времени в безоблачно-суховейном небе. Взрослые защитники русской свободы, не успевшие скрыться в подполье, более глубоком, чем братская могила, в тифу и кандалах брели в каторгу и сибирские поселенья. Остались дети и подростки — и те, чьих матерей расстреляли девятого января, и те, кто ползком подтаскивал патроны на Пресне или прятал за пазухой отцовские прокламации; надо было ждать, пока смена освоит отцовский опыт восстанья. И когда живое покинуло поле великой битвы, над ним закружились призраки. То была пёстрая круговерть тления, предательства, противоестественных пороков, которыми слабые восполняют природные немощи мысли и тела. В ней участвовали недотыкомки, андрогины, зверобоги, коловёртыши, прославившие Ницше, Иуду и Чезаре Борджиа, бледные упыри в пажеских мундирах, сектантские изуверы с пламенеющими губами, какие-то двенадцать королевен, танцевавшие без рубашек до радужной ряби в глазах, отставные ганноверские принцы, апокалипсический монах, гулявший по Невскому в веригах и с пудовой просфорой на груди, загадочные баронессы в масках и вовсе без ничего, мэки, призывающие интеллигенцию к братанью с буржуазией, анархисты с дозволения полиции и ещё многое, вовсе утратившее признаки чести, национальности, даже пола. Всё это, ночное, таяло при свете дня, не оставляя ни следа, ни тени на отечестве, по которому вторично от начала века проходил насквозь царь-голод».

Очень похоже на написанное тремя десятилетиями раньше вступление А. Н. Толстого к роману «Сёстры», только у того всё живописнее, проще, живее, нет и сумрачной политграмоты, обвинений меньшевиков в прислуживании буржуазии. Вообще, сравнивая текст Леонова с принадлежащими перу других современников, из которых самыми знаменитыми приспособленцами признаны Толстой и Катаев, видишь, насколько те были беззаботнее в деле подлаживания к власти, насколько больше у них, особенно у Толстого, рядом с подлостью оставалось ещё запаса свободы для сочинения не заказных страниц, насколько менее претенциозны они, чем угрюмый выводитель витиеватых словес, отчего-то приобретший славу едва ли не русского мыслителя.

А вся оригинальность метода автора романа заключается в том, что пошло написанный, вроде процитированного, кусок он обрамит некоей, доступной лишь ему деталью: «Разговор проходил в дендрарии института, возле мелкоплодной пенсильванской вишни; красноватая атласная кора просвечивала на стволе сквозь шелуху, колеблемую ледяным ветерочком». Вот и вся душа прозы этого писателя — мелкоплодная пенсильванская вишня!

* * *

Складывал-вымучивал прилежно своё детище, а чуток не поспел: главный читатель скончался до публикации романа.

Взял же в руки роман Леонова я после чтения книги Феликса Чуева «Молотов», где описывается встреча на даче у И. Стаднюка: Михаил Алексеев, Анатолий Иванов, Леонид Леонов, Владимир Фирсов. А Чуев привёз им Молотова (1975). То, что Леонову было интересно встретиться с Молотовым, понятно, хотя, думаю, он бы и без посредников мог это сделать, но тянуться к общению со Стаднюком и Фирсовым! Как ни низко я ставил Л. М., всё же представлялось, что его высоколобость не позволяла дружить с автором «Вечного зова».

* * *

Констанция Львовна в «Обыкновенном человеке» Леонова — пример того, как человек «прежнего закала» угодливо выставляется автором перед советским зрителем, в том числе и новой советской интеллигенцией, на злую потеху. Не просто плохой человек дореволюционной формации, но именно и подчёркнуто человек старой формации.

В «Обыкновенном человеке» Леонов сладостно обличает и знаменитого певца Ладыгина, погрязшего в роскоши, потому что смолоду знал нужду (калька персонажей горьковских «Дачников»); друг его красноармейской юности корит певца: «На дорогие игрушки разменял ты её (бедную берестяную кошёлку. — С. Б.). <… >…разве становясь артистом, ты перестал быть человеком, Митя? Или ты собираешься тащить всю эту ветошь за собою в будущее? Там на свету-то, за каждое пятнышко стыдно будет».

Это Леонов-то обличитель богатого быта?! Леонов, вечно что-то материальное клянчивший у власти, Леонов, даже в эвакуации в Чистополе устроивший, как никто другой, свой быт, когда самым знаменитым его подвигом в этом направлении стала оптовая скупка всего мёда, который превратил затем в драгоценный предмет «бартера», (этому деянию посвящено стихотворение Евтушенко «Мёд»:


…но жив он,

медолюбец тот,

и сладко до сих пор живёт.

Когда к трибуне он несёт

самоуверенный живот,

когда он смотрит на часы

и гладит сытые усы,

я вспоминаю этот год,

я вспоминаю этот мёд.


Однако к «Обыкновенному человеку»: почему вдруг вспомнилась сейчас эта комедия, даже как бы несколько и водевиль (по нелепости ситуаций во всяком случае)?

Причиной здесь момент биографии автора этого текста, которому в детстве и юности не раз довелось видеть спектакли по этой пьесе (в комментарии к последнему собранию сочинений сообщается, что поставлена была она в шестидесяти театрах страны), а также фильм с актёрами, из которых по малолетству запомнились — Куликов (из Малого?) в роли молодого Ладыгина и Софья Бирман в роли этой самой Констанции Львовны. Бирман, кажется, вполне реализовала замысел автора, представив в образе пожилой дамы некое змееподобное зло. «Злая, самая злая на свете! Смотрите, какое у неё опытное, какое у неё чёрное лицо…» Самая злая на свете Констанция лезет, с прогнозируемой выгодой для себя, во все дела и отношения, интригует, притом демонстративно играя роль чудаковатой бессребренницы (заметно, что тень Фомы Опискина витала в воображении драматурга). Она расчётлива, наблюдательна и жестока и при этом, пожалуй, единственный живой персонаж в пьесе. Остальные — зажиревший Ладыгин-старший, поглощённый наукой Ладыгин-младший, преданная жена Ладыгина-старшего, вялая невеста младшего, резонёр Свеколкин, деятель, вхожий в правительство, но зачем-то выдающий себя перед старым другом за кассира, причём тот, видимо, на радость публике, никак обмана не распознаёт, и, совсем как в старых пьесах прислуга: шофёр, дворник и горничная Параша — антипод Констанции и воплощённый глас народа. Всем сообща, под руководством Параши и Свеколкина удаётся выжить старую интриганку с дачи Ладыгина. А вот какими, вероятно, вызывающими одобрительный смешок зала (год написания 1940) репликами, благородный резонёр Свеколкин воздействовал на Констанцию: «у вас есть несомненные способности в этом деле, (интриганстве. — С. Б.) Если развивать их и дальше, можно далеко пойти. И даже до Колымы, мадам». Или: «вас довезут на край света… и даже дальше, мадам». Или:

«Констанция. Но я уже старуха…

Свеколкин. Я бы не сказал. Вам, например, даже не поздно заняться каким-нибудь производительным трудом!»

Такой вот, пролетарский, что ли, юмор…

…Поразительна судьба этого писателя! Начав публиковаться в юном возрасте, он пережил всех современников, пройдя в фотографиях путь от хорошенького мальчика, затем несколько декадентского молодого человека в изящной толстовке и с длинною папиросой в длинных пальцах (фото с Есениным), бравого лауреата с трубкой и знаками лауреатских отличий, задумчивого усталого мудреца зрелой старости и наконец кривогубого отшельника, приобретшего к концу жизни реноме некоего «гуру». Он и в самом деле был очень одарён, но никто ещё не взял на себя труд нелицеприятно обозреть литературный путь этого писателя, в мастерстве приспособленчества никак не уступающего, но, пожалуй, превосходящего многих своих переделкинских односельчан.

* * *

Что нравится мне в Леонове, так это его ненависть к знаку кавычек: он по возможности заменяет их разрядкой. А ведь когда-то я был очарован его игрушечными ранними поисками, зачитался поначалу и Вором, пока не сделалась слишком очевидной железная воля автора, за шиворот тянущего героев во главе с Митькой Векшиным к правильному финалу.

* * *

Главный минус «Золотого телёнка» пред «12 стульями» — отсутствие Воробьянинова, которого не может заменить сборное трио: Балаганов — Паниковский — Козлевич.

* * *

Одно из пиковых мест в «Зависти» пьяная речь Кавалерова, обращённая к посетителям пивной:

«Вы… труппа чудовищ… бродячая труппа уродов, похитившая девушку… Вы, сидящий справа под пальмочкой, — урод номер первый. Встаньте и покажитесь всем… Обратите внимание, почтеннейшая публика… Тише! Оркестр, вальс! Мелодический нейтральный вальс! Ваше лицо представляет собой упряжку. Щёки стянуты морщинами, и не морщины это, а вожжи; подбородок ваш — вол, нос — возница, больной проказой, а остальное — поклажа навозу… Садитесь. Дальше: чудовище номер второй… Человек со щеками, похожими на колени… Очень красиво! Любуйтесь, граждане, труппа уродов проездом… А вы? Как вы вошли в эту дверь? Вы не запутались ушами? А вы, прильнувший к украденной девушке, спросите её, что она думает о ваших угрях? Товарищи… (я повернулся во все стороны) они… вот эти… они смеялись надо мною! Вот тот смеялся… Знаешь ли ты, как ты смеялся? Ты издавал те звуки, какие издаёт пустой клистир… <…> Девушка! Кричите! Зовите на помощь!» И т. д.

По-моему подобный скандал задолго до Олеши куда виртуознее написал Куприн:

«И всё-таки я презираю вас, хамы, всеми фибрами совей души! Вы, кажется, смеётесь, молодой идиот в розовом галстуке? — обратился он вдруг к кому-то за соседним столиком. — Кто вы такой? Вы приказчик? Камердинер? Бильярдный шулер? Парикмахер? Ага! Улыбка уже исчезла с вашего лошадиного лица. Вы — букашка, вы в жизни жалкий статист, и ваши полосатые панталоны переживут ваше ничтожное имя. Да, да, смотрите на меня, жвачные животные! Я был гордостью русской сцены, я оставил след в истории театра, и если я пал, то в этом трагедия, болваны! А вы — Славянов обвёл широким пьяным жестом всех глазевших на него встревоженных людей, — вы мелочь, сор, инфузории!..» («На покое»). Я даже склонен предположить, что именно повесть Куприна послужила для Олеши источником вдохновения в сцене скандала.

* * *

В 50-е годы, в начале их, ещё при Сталине, возобновилось издание собраний сочинений. И их выписывание. И собирание.

Тома открывались, как и положено, двойным разворотным титулом. Но лишь выпускаемые «Худлитом» по подписке, а в приложениях к журналу «Огонёк» контртитул отсутствовал, и для понимающего человека огоньковские быстрые и длинные, как пулемётная лента, собрания были второсортными. Для высоколобых же были немногие академические собрания, выпускаемые издательством АН СССР, затем названном «Наукою». Больше никакие издательства собрания не выпускали, кроме, кажется, «Детгиза». Впрочем, вру: драматургию издавало «Искусство», да и вообще профильные издательства по своей тематике что-то выпускали. Да и Совпис, помнится, издал А. Н. Толстого.

Это было какое-то упорядочение, наверняка, после какого-то постановления.

И выпускались собрания сочинений преимущественно классиков, здравствующих литераторов крайне мало. Если не ошибаюсь, после войны издали в очень похожих тёмно-синих упаковках, на прекрасной немецкой бумаге. Гладкова, Павленко, Федина, Леонова, Эренбурга, кого ещё? националов, кажется, Упита, Василевскую, Лациса, Горбатова, почему-то тогда не издали Фадеева и Шолохова, а лишь в конце 50-х (зато Шолохова «Огонёк» погнал один стереотипный восьмитомник за другим).

Затем, вероятно, с конца 60-х при добром Брежневе, вдруг двинулись к читателю толстенные тома «молодого шло» по тогдашним для классиков меркам Симонова, чисто должностных Чаковского, Маркова. А уж в конце 70-х пошло-поехало, допустили «Молодую гвардию» — Бондарев, Алексеев, «Советскую Россию», если не ошибаюсь, Воениздат, а «Детская литература» уж не Гайдара краснозвёздного, Михалкова с Алексиным для деток издала.

Диковато было в магазине подписных изданий рядом и как бы наравне с фамилиями Вальтера Скотта и Льва Толстого видеть на корешках золочёные фамилии Альберта Лиханова и Петра Проскурина. По поводу второго вспоминаю, как некто, вернувшийся из московской командировки с центральными новостями, рассказывал в редакции «Волги» о праздновании 50-летия Проскурина, которому тогдашний директор «Молодой гвардии», вероятно В. Ганичев, преподнёс договор на собрание сочинений. Наш главный редактора Н. Е. Шундик задумчиво и, чуть зардевшись, вопросил: «А не рановато ли Пете?» (У него самого четырёхтомник выйдет нескоро, в «Советской России».)

В Москве же знающие люди мне объяснили: выпуск «Молодой гвардией» собраний живущих писателей предпринят не случайно, а в реализацию программы создания наших живых классиков: признаком классика является издание собрания сочинений, и их классики издаются собраниями. Для полноты картины вспоминается, как позже Шундик сетовал, что его собрание отодвинули, чтобы срочно напечатать собрание Рыбакова, дабы задобрить автора «Тяжёлого песка» с учётом реакции Запада. Подобное же я слышал в менее политизированном варианте от работников, кажется, той же «Советской России» о том, как собрание Соколова-Микитова отодвинули, чтобы поскорее издать жену Маркова Агнию Кузнецову.

Для утешения же именитых, не допущенных к собранию сочинений, для них изобрели двухтомники «Избранного».

* * *

…один московский литератор в те годы, выпив, умилённо любил повторять: «Вы не понимаете, в какое замечательное время мы живём!».

2002


Загрузка...