В экранизациях Чехова почему-то почти непременным музыкальным сопровождением сделался вальс.
То есть, конечно, не почему-то, а потому, что русский вальс с его меланхолией, провинциальной или старомосковской акварельной грустью, весьма к чеховской тональности подходил. Кроме того, вероятно, традиция восходит к прощальному маршу Саца из финала «Трёх сестёр» во МХАТе. А тогдашние марши и вальсы в исполнении духового оркестра, как бы перетекали друга в друга: из марша исчезала брутальность, из вальса — весёлость.
Замеченная Пушкиным склонность русского человека к тоске и меланхолии: «шлюсь на русские песни» проявилась уже не в его эпоху в удивительной трансформации, которую претерпел в России легкомысленный жизнерадостный вальс. Расцвет русского вальса на рубеже XIX–XX веков явил образцы не только элегические, но даже трагические: «На сопках Маньчжурии».
«Смерть Ивана Ильича».
Где жил Иван Ильич, где умер?
Нигде не сказано. Только раз: «их город». Образ жизни скорее провинциальный. Газета — просто «Ведомости», такие выходили в каждом губернском городе. Служил он в Судебной палате, они были и в обеих столицах, и в губернских центрах. Родом Иван Ильич из Петербурга, после окончания Училища правоведения «уехал в провинцию на место чиновника особых поручений при губернаторе». Потом он переводится судебным следователем в другую губернию, откуда в третью, уже прокурором. Затем он ждёт «места председателя в университетском городе» и не получает его. И, наконец, поднявшийся наверх старый приятель даёт ему место в Министерстве юстиции. В Петербург за местом Иван Ильич ехал через Курск и Москву. Затем сказано, что ему надо было «принимать должность и кроме того… перевезти всё из провинции». Так, стало быть, всё-таки Петербург? Но тогда перед нами, быть может, единственное произведение русской литературы, где действие происходит в столице, но великий город вовсе не присутствует в тексте, нет ни одного описания или хотя бы косвенных признаков столичной жизни.
Всё это, разумеется, неслучайно. Иван Ильич должен был со временем всем — своею службою, привычками, семьёй, всем образом жизни сделаться просто Иваном Ильичём, и тогда только смерть его способна нас ужаснуть, как нам самим предстоящая, но смерть какого-то знакомого, которая не пугает, как не пугает она сослуживцев и даже близких Ивана Ильича.
И ещё спросите себя, если только вы не сейчас читаете повесть, но при этом, конечно же, хорошо её помните: какую фамилию носил Иван Ильич?
Это нелегко. Всего дважды называется она в повести. Причём оба раза как бы не в приложении к живому Ивану Ильичу; первый раз в траурном извещении, второй — отцу его.
«Критику очень полезно написать пьесу, роман, десяток стихотворений — ничто другое не даст ему такого знания литературной техники; но великим критиком он будет, только если поймёт, что творчество не его удел, отчасти наша критика так бесполезна именно потому, что ею между делом занимаются поэты и прозаики. Вполне естественно, что, по их мнению, писать стоит только так, как пишут они сами» (Сомерсет Моэм).
Русскую литературу первой половины XIX века у нас читала Алла Александровна Жук, женщина сколь привлекательная внешне, столь же талантливая и язвительная. Когда начали Гоголя, она предупредила: «Если хоть раз от кого услышу “повесть «Шинэль»” — даже тройки не дождётесь». Думаю, из её студентов уже никто не заменил е на э.
Ещё о поляках в русской литературе. Перечисляя в «Русском жанре» (глава 12) жуликоватых поляков у Чехова, упустил Казимира Михайловича («Степь»), управляющего у богатой графини: «Да и здорово же обирает её этот Казимир Михайлыч! В третьем годе, когда я у неё, помните, шерсть покупал, он на одной моей покупке тысячи три нажил.
— От ляха иного и ждать нельзя, — сказал о. Христофор».
А вот из другой эпохи. Михаил Булгаков, «Киев-город» (1923): «Все, кто раньше делали визит в Киев, уходили из него по-хорошему, ограничиваясь относительно безвредной шестидюймовой стрельбой. <…> Наши европеизированные кузены вздумали щегольнуть своими подрывными средствами и разбили три моста через Днепр, причём Цепной — вдребезги.
И посейчас из воды вместо великолепного сооружения — гордости Киева — торчат только серые унылые быки. А, поляки, поляки… Ай, яй, яй!..
Спасибо сердечное скажет вам русский народ.
Не унывайте, милые киевские граждане! Когда-нибудь поляки перестанут на нас сердиться и отстроят нам новый мост, ещё лучше прежнего. И при этом на свой счёт.
Будьте уверены. Только терпение».
А вот Лесков. В повести «Детские годы» (1874), один из центральных персонажей поляк Пенькновский, самовлюблённый бахвал, дурак и бездельник. Вот несколько цитатпо его и, вообще, польскому поводу: «… большой франт — и, по польскому обычаю, франт довольно безвкусный»; «… в тогдашнем ополяченном киевском обществе поцелуи при уличных встречах знакомых мужчин были делом весьма обыкновенным»; «… он имеет несчастье быть поляком и потому заслуживает извинения».
Впрочем, последняя фраза, которую произносит мать героя, вовсе не так иронична, как звучит вырванная из контекста. «Поляки потеряли свою самостоятельность, — продолжала она, а выше этого несчастья нет; все народы, теряя свою государственную самостоятельность, обыкновенно теряют доблести духа и свойства к его возвышению. Так было с великими греками, римлянами и евреями, и теперь то же самое происходит с поляками. Это ужасный урок».
Как ограничена география бунинской Москвы! Арбат, опять Арбат, ресторан «Прага» («Кавказ», «Муза», «Речной трактир»). Тверская, Тверской бульвар («Генрих». «Мадрид», «Таня»). Ну, ещё Иверская, Красные Ворота, Кремль. Обязательно извозчики к ресторану.
А Петербург? — Невский и Невский! («Жизнь Арсеньева», «Петлистые уши», «Барышня Клара» — там, правда, ещё и Лиговка).
Гениальная, всегда пьянящая меня первая фраза рассказа Бунина «Визитные карточки», в сущности, не совсем точна: «Было начало осени, бежал по опустевшей Волге пароход «Гончаров».
Дело в том, что пустеет Волга не в начале, а в конце осени. В сентябре же навигация в полном разгаре.
Всем известное хорошее название не слишком хорошего фильма Ивана Пырьева «В шесть часов вечера после войны» (сценарий В. Гусева), вероятно, позаимствовано из «Похождений бравого солдата Швейка».
Швейк прощается с драчуном сапёром Водичкой:
«— Так, значит, после войны, в шесть! — орал Водичка.
— Приходи лучше в половине седьмого, на случай если запоздаю! — ответил Швейк.
И ещё раз донёсся издали голос Водички:
— А в шесть часов прийти не сможешь?!
— Ладно, приду в шесть! — услышал Водичка голос удаляющегося товарища».
Однажды наш класс повели, точнее, повезли на экскурсию на шарикоподшипниковый завод. В просторечии «Шарик», о котором саратовцы с гордостью говорили, что 1-й и 2-й шарикоподшипниковые заводы в Москве, а 3-й в Саратове, и уж 4-й в Куйбышеве. Водили по цехам. Особенно запомнился тяжёлый пресс, с уханьем бьющий по раскалённой огненной болванке, набитые мелкими шарикоподшипниками карманы, повышенное внимание тружеников к Витьке Герасимову, который тогда, в 7-м классе, весил больше ста килограмм, что-то у него было с обменом; он, вместо положенной тогда формы, первой советской формы, введённой, кажется, в 1955 году: гимнастёрка с медными пуговицами, брюки навыпуск, ремень из кожзаменителя с пряжкой, вместо формы носил сшитую матерью просторную блузу, летом и зимой насквозь пропитанную пахучим потом, к чему мы, впрочем, привыкли. Запомнилась экскурсия и неким инцидентом, говорящим о тогдашних нравах и о том, что далеко не во всех семьях, как нынче иногда представляется, была поголовная «вера в идеалы коммунизма».
Мы проходили поточной линией красивых, кажется фрезерных, станков, меня чёрт толкнул под локоть, я сунулся поближе к одному из них и, узрев металлическую этикетку «Made in USA», радостно провозгласил: «Америку догоняем, а станки-то американские!».
Всё? Нет.
На следующий день наш классный руководитель Евгения Валентиновна, на перемене увела меня в укромный уголок, и спросила негромко: «Серёжа, вот ты сказал: «Америку догоняем, а станки американские», почему сказал?». Я, естественно, молчал. Она продолжила: «У вас, наверное, так дома говорят? Не бойся, скажи: ты это дома слышал?» Я мужественно отверг её предположение, настаивая на своём авторстве.
Этим дело и кончилось.
А Евгения Валентиновна спустя годы после окончания нами школы, при встрече на улице отворачивалась от нас, учеников класса «А». Мы долго недоумевали, пока кому-то из нас другая пожилая учительница не объяснила, что Е. В. стыдится того, как она обращалась со своим первым выпуском. Настолько с каждым годом ужаснее в её глазах становились ученики, что со временем мы стали представляться ей ангелами.
Когда на «собеседовании» в обкоме комсомола с группой, направляющейся в ГДР, предупредили, что более одного «паласа» привозить нельзя, самая старшая в группе, некрасивая и измождённая девица с начёсом сухих волос, громко, в голос, зарыдала. Потом выяснилось, что ей на путёвку сложились две семьи — её и мужа, с единственной целью, чтобы та привезла несколько «паласов». (Если кто не помнит, так назывались синтетические ковры без ворса.)
Из той же поездки, кажется, 1975 года.
Два парня тащили с собою (поездка была поездом) хоть по тем временам и портативный, но тяжеленный пузатый телевизор в надежде где-нибудь в ГДР посмотреть по нему порнуху из ФРГ, будучи убеждёнными, что по телевидению капстран только её и показывают.
В первом же немецком городе, Котбусе, вечером в ресторане отличился Валера — помощник машиниста из Ртищева, страшно похожий обликом на знаменитого тёзку с «Таганки». Когда столики обносили подносом с коньяком, он пытался вырвать его из рук официанта. Попозже, набравшись, войдя в туалет и не видя меня, он от двери громко заявил: «Ну, вы, немцы! Я вам прямо скажу: я пришёл поссать!».
Жизнь даёт немало примеров, когда человек неожиданно, и, увы, запоздало обнаруживает своё призвание. В чьих-то воспоминаниях (так и не вспомнил, в чьих, считал, что Вертинского, но не нашёл) есть рассказ о шеф-поваре эмигрантского русского ресторана, бывшем губернаторе. Он наслаждался жизнью, проводя весь день на кухне, делая пробы, по утрам самолично закупая на рынке провизию. На вопрос, не жалеет ли тот об утраченном положении, мемуарист получил признание в наконец-то обретённой гармонии существования.
Но призвание может так и пропасть втуне, и никто, включая его носителя, так о нём и не догадается. Разве что случайно.
Некогда обретался в нашей студенческой компании старший из нас по возрасту, где-то служащий инженером Володя Шевченко, по прозвищу Эйсебио. Был он славным парнем. Рыжим, донельзя к тридцати годам пропитым и, как то нередко у русских пьяниц, добрейшей души человеком.
Почему же Эйсебио?
Как-то на пляже, когда рядом играли в футбол, а Шевченко, разлегшись на песке, в карты, к нему подкатился мяч. Он встал и так как до играющих было довольно далеко, не кинул мяч рукою, но, как-то глупо ухмыльнувшись, ударил ногой. Тот, в кого он угодил своим, без преувеличения пушечным, ударом, свалился на песок. К игре в футбол Володя, разумеется, так и не приохотился, разве что когда очень уж приставали, мог ударить по мячу, отправив его в заоблачные дали.
Умер молодым.
Встречи в начале-середине 90-х наиболее преуспевающих по части бесконечных грантов, изданий и лекций за границей, коллег-писателей на родимой московской (куда реже питерской и вовсе никогда провинциальной) почве живо напоминали встречу Несчастливцева и Счастливцева:
— Куда и откуда?
— Из Парижа в Нью-Йорк-c, Геннадий Демьяныч. А вы-с?
— Из Нью-Йорка в Париж.
Когда сейчас единодушно родоначальником оттепельного исповедального романа признаётся Василий Аксёнов, это не совсем так. Я хорошо помню шум вокруг «Коллег» (1960) и особенно «Звёздного билета» (1961). «Коллеги», за исключением ленинградского стиляжного антуража, — типичная история того, как молодые люди по тогдашнему выражению «вступают в жизнь».
Но начало «исповедальная проза» берёт не от «Звёздного билета». До романов Аксёнова в той же «Юности» были опубликованы повести «Хроника времён Виктора Подгурского» (1956) — дебют 21-летнего (!) Анатолия Гладилина, и его же «Дым в глаза» (1959). Потом он написал скучнейшую антикультовскую повесть «Первый день Нового года» и вообще как-то съёжился. Так вот сюжет «Дыма в глаза» строился на том, что мятущемуся в поисках самоутверждения и славы герою некий старичок предлагает возможность прославиться и разбогатеть без всяких на то усилий, наделив его необыкновенным футбольным дарованием. Оно обнаруживается на стадионе, где доселе не игравший в футбол герой, к которому подкатился с поля мяч, на предложение «Пни, авось докатится!» ударяет по мячу совсем как наш Володя Эйсебио.
Н. Е. Шундик рассказывал, как познакомился с Шолоховым.
В середине 50-х годов с кем-то он зашёл в ресторан «Пекин». Там сидел «Серёжа Васильев», стихотворец, пародист, автор знаменитой антисемитской поэмы «Без кого на Руси жить хорошо». У него, по словам Шундика, болел желудок, и он в «Пекине» ел каких-то медуз. Посидели, выпили, и Васильев предложил: «Поехали. Я вас с кем познакомлю».
Взяли такси, приехали в Староконюшенный. Шундик говорит, когда я увидел, что на улицу под летящий снежок в гимнастёрке распояской выходит человек, и узнал его, то обомлел: Шолохов!
Из его рассказа запомнилось, что ещё кто-то, уже за столом, сказал про какую-то даму, что она страшная, как лошадь. На что Шолохов заявил: «Значит ты, мерзавец, ни женщин, ни лошадей не любишь!» И прогнал.
Мне это понравилось.
После «разоблачения» Берия подписчикам Большой советской энциклопедии (2-е изд.) были присланы страницы соответствующего тома, которыми предлагалось заменить одическую статью о Лаврентии Павловиче, предварительно вырезав её и уничтожив.
Может быть, самое здесь ужасное то, что наверху рассчитывали на то, что сознательный покорный подписчик именно так и поступит.
А брюк женщины во времена моего детства не носили, разве что на каких-то производствах. Даже на велосипедах ездили в юбках.
В те времена выпускались дамские велосипеды, в которых в отличие верхняя часть рамы вела из-под руля книзу. (Сейчас-то они в обычае) Но мало этого, у «дамских» над задним колесом от крыла была натянута шёлковая ажурная цветная сетка, чтобы юбку не затянуло в во вращающиеся спицы.
И ещё. Я возвращался из школы, когда услышал свист и крики. Несколько парней свистели вслед девушке в брюках (из плотной материи, суженных книзу). Они свистели и кричали «Хорёк!», что на тогдашнем саратовском жаргоне было синонимом проститутки.
Играло солнце над лугами,
В кудряшках хмеля под кустом,
Лежала, ёрзая ногами,
Семьи мамаша с пастухом.
Спиной траву усердно мяла,
Ласкала задом жизни дно —
С приблудным мужу изменяла,
Семье и детям — заодно.
Монолог СПИДа из поэмы «Ах, люди, люди, человеки…», присланной в журнал «Волга».
В пустых залах саратовского Дома архитектора негромко раздавался томный итальянский голос Эроса Рамазотти, сопровождая выставку, привезённую в Поволжье его земляками из Ломбардии.
«Стул ведьмы», «Кресло допроса», «Жаровня», «Дыба-подвес», «Колесо», «Гаротта», «Аист, или Дочь дворника», «Нюрнбергская дева», «Якорь», «Эльзасский сапог», «Коленодробилка», «Испанская щекотка», «Вилка для еретика», «Скрипка сплетниц». Создатели пыточных орудий обладали своеобразным чёрным юмором, вроде того литературного персонажа из белой контрразведки, который «в операционной» спрашивает пленного большевика: «Ну-с, господин коммунист… как же мы с вами сегодня будем разговаривать — терапевтически или хирургически?».
В выходные, сказала мне служительница, залы не пустуют: на выставку приводят группы учащихся. А мне почудились другие экскурсанты — молчаливые мужчины с внимательными глазами, в начищенных сапогах, кто в чёрных мундирах, кто в гимнастёрках с голубыми петлицами.
Страшно?
Вроде бы нет, ведь обстановка светлая, чистая, не подземелье, не крики жертв, а сладкий голос певца, орудия, пусть и точь-в-точь, но изготовлены специально по немногим сохранившимся образцам, а ещё более по чертежам и рисункам, крови не видели, криков не слышали. Мысли всё же кружат вокруг предмета экспозиции.
Вот славная штучка под названием «Жаровня», очень напоминающая раскладушку, только покрепче, да кандалы на цепочках по бокам приделаны, чтобы клиент не трепыхался, когда под ним разгорается костерок, а давал бы чистосердечные показания о связях с Дьяволом. Ведь кто-то не только укладывал человека в железную койку и разводил под ним огонь, но кто-то сделал её своими трудовыми руками, а прежде чья-то светлая голова её придумала! А кто-то приказал всё это сотворить и применить.
Впрочем, авторство и не скрывалось, да и чего скрывать, если дело государственное? Аккуратные тисочки для зажима больших пальцев сопровождаются пояснительной страничкой, из которой, во-первых, можно узнать, что «Дробление суставов подследственного — один из самых простых и действенных методов пытки», во-вторых увидеть симпатичный старинный чертёжик тисочков, который воспроизводится, как любезно сообщается в той же сопроводиловке, из «Криминальной конституции Терезии» — «справочника процедур допроса и пыток, написанного австрийской эрцгерцогиней Марией-Терезией и опубликованного в Вене в 1769 году». Позвольте, 13-летний Моцарт там концерты уже даёт, а хозяйка империи такие справочники сочиняет! «Это руководство, — читаем далее, — обязывало всех судей любого австрийского суда провести обвиняемого, который отказывался признать вину, через Peinliche Fragen (болезненный допрос, который был не чем иным, как системой выжимания признания посредством серии пыток. Кодекс подробно описывает процедуры пыток, а также даёт научные и рационализаторские рекомендации». Ещё сообщается, что через семь лет сынок венценосной изобретательницы Иосиф Второй пытки запретил. Спасибо, утешили! А то бы Моцарта слушал, а в глазах тисочки, а в тисочках пальчики…
Как ни впечатляют все эти брёвна, цепи, заклёпки, шипы, более всего раздумий вызывает висящая на стене, словно бы в сельском сарае, обычная двуручная пила. К ней старинная картинка: один висит вверх ногами, а двое пилят. Думаешь: когда его душа уже летела на высоте многих тысяч метров над уровнем моря, чем в это время занимались пильщики? Ну вымыли от кровавых кишок и прочего полотно, ну сами умылись… Выпили, наверное, в трактире, закусили, о чём-то таком поболтали — и по домам? Детей воспитывать, жену приласкать. Или не так? А почему же не так? Ведь те, которые поближе, в чёрных мундирах или гимнастёрках с голубыми петлицами, после трудового дня, когда пусть и не двуручной пилой, но тоже ведь приходилось некоторые физические действия производить в контакте с врагом рейха или советского народа… они не в истерике же ежедневной бились и уж точно не лбом об пол стучали в храме, а в шашки играли, в домино, водочку с соседом пили, чаёк, то да сё. Можно это всё понять?
Передвижная выставка из Милана ездит по разным странам с 1984 года. Называется «Exhibition of medieval torture instrument», то есть средневековые орудия пыток, в Саратов прибыла из Нижнего Новгорода, где располагалась (предлагаю оценить наименования) по адресу: Нижегородский острог, пл. Свободы, 2.
«Искусство быть скучным — это сказать всё» (Вольтер).