В РУССКОМ ЖАНРЕ — 25

Значительную часть жизни я провёл в среде провинциальных литераторов, тяжёлые знания об этой среде я вынес. Только ведь и столичная писательская «масса» никак не была оплотом нравственности и интеллекта. «Их объединяет не организация и не общая идеология… а нечто более сильное и глубокое — бездарность. К чему удивляться их круговой поруке, их спаянности, их организованности, их настойчивости? Бездарность — великая цепь, великий тайный орден, франкмасонский знак, который они узнают друг на друге моментально и который сближает, как старообрядческое двуперстие — раскольников. Бездарность — огромная сила в нашем мире. Они сильны потому, что едины, а едины из чувства самосохранения, ибо каждый из них в глубине знает, что в одиночку он нуль», (так писал Эм. Казакевич 14.XI.61; цит. по кн.: Огнев В. Амнистия таланту. М.: Слово, 2001. С. 358).

Я уже писал немного о сходстве муз Владимира Набокова и Леонида Леонова, который был нашим рабоче-крестьянским сирином. Мне кажется к тому же, что они оба следили друг за другом и безмерно друг другу завидовали. Ну, Леонов Набокову понятно, а тот-то чему мог завидовать?

Эмиграция куда больше имела понятия о жизни в Совдепии, чем казалось здесь. И положение писателя, у которого в один день (6 мая 1939) может случиться две премьеры двух пьес в МХАТе и Малом театре… не могло не вызывать известных чувств.

Прижизненные собрания сочинений. Внимание кремлёвского горца настолько пристальное, что он лично занимается редактурой нового романа писателя…

Многомиллионные тиражи и гонорары. И всё это при том, что Леонид Леонов не из примитивной литобслуги власти подобно какому-нибудь Леониду Соболеву, но и в самом деле мастер слова, притом мастер до иезуитства изощрённый.

Думаю, что при всех бабочках, Владимиру Набокову не вовсе были безразличны формы литературного успеха, притом соплеменника. Вон с какою яростью, замороженной и оттого ещё более лютой, отзывается он об успехе «Тихого Дона» и «Доктора Живаго» в постскриптуме к русскому изданию «Лолиты».

* * *

Явись Горький даже не на пятьдесят, а на двадцать лет раньше или позже — не проросли бы его необычайные свойства, не сотворилась бы такая судьба.

Почему Горький, разве не так же другие?

Ну конечно, и другие, но не все. Гончаров, явись на двадцать лет раньше или позже — всё Гончаров.

* * *

«Слушая их отборную ругань, можно подумать, что не только у моего возницы, у лошадей и у них самих, но и у воды, у парома и у вёсел есть матери» (Чехов. Из Сибири).

* * *

«Иртыш не шумит и не ревёт, а похоже на то, как будто он стучит у себя на дне по гробам» (Там же).

* * *

В рассказе Чехова «Упразднили!» (1885) «афганец» — ругательство. «Мошенник! Каналья! Повесить тебя мало, анафему! Афганец!»

Именно в этом году управляющий северным Афганистаном и Кабулом эмир Абдур-Рахман напал на русские войска, которые откусили у Афганистана кусок так называемой южной Туркмении.

* * *

«Извозчик <…> с тяжёлой грацией взмахивает кнутом» (Чехов. Тоска).

Не может быть, чтобы до меня никто не выделил этой фразы.

* * *

«Играешь ли ты в шахматы? Я не могу представить себе эту жизнь без шахмат, книг и охоты. Ежели бы ещё война была при этом, тогда бы совсем хорошо. Я очень счастлив, но когда представишь себе твою жизнь, кажется, что самое-то счастье состоит в том, чтоб мне было 19 лет, ехать верхом мимо взвода артиллерии, закуривать папироску, тыкая в пальник, к-ый подаёт № 4 Захарченко какой-нибудь и думать: коли бывсе знали какой я молодец!» (36-летний Толстой 19-летнему шурину Александру Берсу из Ясной Поляны в полк, стоящий в Польше. 28 октября 1864 года).

* * *

«Отцы были русскими, которыми страстно хотелось стать французами; сыновья же были по воспитанию французы, которым страстно хотелось стать русскими» (Ключевский о поколении декабристов и их отцов).

Так ведь это вечный русский маятник.

* * *

Среди директивных докладов сборника «Советская детская литература» (1953) особой директивностью выделяется доклад Д. Нагишкина «О задачах советской художественной сказки». Главным врагом он намечает формализм. Для примера скрытых форм формализма, «маскирующихся под традиционализм», он называет три сказки: «Королевство Кривых Зеркал» Виталия Губарева, «Сказку о потерянном времени» Евгения Шварца и «Бибигон» Корнея Чуковского.

Вменяется им то, что дети исправляются в них то в чуждом королевстве, то благодаря злым волшебникам, то свалившемуся с Луны Бибигону. Если Губарева он ещё как-то оправдывает «превосходной мыслью» под видом Королевства Кривых Зеркал показать «страшную капиталистическую действительность», о «Бибигоне» роняет: «глубоко аполитичная сказка», то Шварца он обвиняет в том — внимание! — что сказки его «не разрушают веру в волшебное, а утверждают её, тем самым искажая облик советского человека, дают искажённую, искривлённую картину советского общества, советской действительности». Итак, по Нагишкину, цель советской сказки — разрушить веру в волшебное.

Мне трудно вообразить, какими глазами читают подобные сборники люди более молодых поколений, а для меня — вот он, возраст! — всё так живо, порой, правда, удивительно, как то, например, что доклад «Пионерская организация в детской литературе» делала вчерашняя эмигрантка и вообще «антисоветчица» Наталья Ильина. Или (доклад А. Мусатова «Тема труда в детской литературе») критика повести И. Гуро «В добрый путь, Кумриниса»: «Кумриниса сначала работает учётчицей, потом переходит в бригаду, становится известной звеньевой и вскоре добивается рекордного урожая сахарной свёклы. <…> Во второй половине в повести автор сообщает читателю о ещё более важных событиях в жизни Кумринисы. Она получает высокое звание Героя Социалистического Труда, вступает в члены партии и становится депутатом Верховного совета республики. Какие это значительные вехи в жизни девушки!».

Зачем И. Гуро писала повесть о узбекской колхознице, ей что, интересен был именно узбекский колхоз? С большой долей уверенности можно утверждать, что ей не была интересна звеньевая-узбечка, как не были интересны и первые забайкальские Советы, Емельян Ярославский и Анри Барбюс, о которых она написала книги.

Нынче ушло и забывается то состояние профессиональной литературы, когда полторы-две тысячи людей с семьями жили на романы, рассказы, драмы, поэмы, стихи, комедии, статьи. Кого-то из этих тысяч переставали печатать, что становилось трагедией прежде всего в элементарном жизненном, пропитательном смысле. Кого-то и сажали, и расстреливали. Но — тот, кто печатался, ставился, экранизировался, имел заработок куда больший, чем был у большинства категорий населения страны. На этот счёт немало написано в разных мемуарах советских писателей, но почему-то мне хочется вспомнить недавний роман Светланы Шенбрунн «Розы и хризантемы». Помните отца героини, который сочиняет роман о войне в комнате коммуналки рядом со сварливой женой, дочерью-школьницей и сумасшедшей тёщей? Лишь только его роман опубликовал «Новый мир», писатель начинает жить широко: к неработающей жене и тёще добавляется ещё и домработница, он записывается на приобретение «Москвича», дарит дочке итальянский велосипед, ходит обедать в ЦДЛ, заводит трубку с ароматным «Золотым руном». И — пребывает в постоянном страхе, как бы не промахнуться, не лишиться начавшегося успеха, благорасположения самого Симонова, переименовавшего его без спроса для публикации в журнале из Штейнберга в Шатилова и т. д.

В докладе «О драматургии для детей» Валентин Катаев особо плотно навалился на В. Гольдфельда и его пьесы «Иван да Марья» и «Сказка об Иване-царевиче». Он обвиняет этого «театрального закройщика» в разных грехах, и, скорее всего, справедливо, особенно за искусственный скверный язык «стиль рюсс», но куда интереснее языка Гольдфельда то, как сказываются глубинные пристрастия самого Валентина Петровича: «Идолище поганое говорит девушке: «Выбери себе пояс жемчужный или бриллиантовый». Автору и в голову не пришло, что слово «бриллиантовый» никак не годится для сказки и что следовало бы его заменить словом «алмазный».

…Гольдфельд — крашеный неприятный старик лет семидесяти, водил к себе по ночам девок. И ладно, но всеобщий интерес вызывало то, что он, очевидно, оберегая свою репутацию классика детской драматургии, заставлял своих посетительниц и входить, и выходить через окно. А оно, хоть и в первом этаже, но в переделкинском Доме творчества писателей высокое. Я видел, как карабкалась туда девица в светлых бриджах, а Гольдфельд, озираясь в свежем мраке мартовской ночи, шипел на неё. Дело было весною 1972 года.

Едва ли не единственное исключение в страшноватом сборнике — выступление Л. Пантелеева. Поразительно, но в книге, страницы которой пестрят именами Ленина и Сталин, заклинаниями о коммунистическом воспитании, советском патриотизме, вовсе нет этих слов, а в пример составителям советской хрестоматии для чтения «Родная речь» замечательный писатель приводит книги, составленные Толстым, Галаховым, Острогорским. Пантелеев демонстрирует идиотическую советскую редактуру старых текстов, вроде усекновения места действия в рассказе Л. Толстого про лондонских пожарных собак: «Ни лондонские пожарные, ни пожарная собака Боб, ни девочка, ни её мать не виноваты в том, что существует на свете предатель рабочего класса Эттли». Очень смешно излагаются превращения отрывка из «Детства Никиты», в результате которых «может сложиться впечатление, что действие рассказа происходит в наши дни в укрупнённом колхозе». У А. Толстого отец Никиты уходит спать в библиотеку («Ясно, что он ушёл в свою домашнюю библиотеку»), а потом Никита бежит его разбудить в их доме, но благодаря сокращениям «детский читатель твёрдо уверен, что бежит он за отцом в районную библиотеку, где отец или служит, или вообще делает что-то общественно-полезное». Кроме Пантелеева ещё Николай Дубов не побоялся сказать о извращённом понимании общечеловеческих (этого слова разумеется у него нет!) ценностей в канонах советской детской литературы.

Итак, в самое дикое, не сравнимое ни с каким другим периодом в истории русской литературы, время (доклады, вошедшие в сборник прозвучали на Всесоюзном совещании по детской литературе в апреле 1952 года) находились люди, по крайней мере один и другой, кто вовсе не забыл о том, что такое хорошо и что такое плохо, и не побоялся об этом сказать.

К чему я надоедливо обращаюсь к этим послевоенным годам в нашей истории, нашем искусстве?

К тому, что последние годы всё крепнет восхищение «Большим сталинским стилем». В ряд эстетики высоток, советского шампанского, широкодоступных крабов, «колхозных праздников» и «спокойной старости», весёлых маршей Дунаевского и сентиментальных песен Блантера и Мокроусова, втаскивают и литературу, которая… которая, повторяю для читателя, который того не ведает, никогда не доходила до такого падения. Первым сказал «Не могу молчать!» не эмигрант или оппозиционер, и даже не просто литератор, но сам Александр Фадеев, член ЦК и любимец Сталина. «Проза художественная пала так низко, как никогда за время существования советской власти» (письмо А. Суркову, май 1953).

«Искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и теперь уже не может быть поправлено» (предсмертное письмо в ЦК КПСС, 13 мая 1956).

Именно после войны полезли ввысь могучими сорняками чудовищные «романы» Чаковского, Николаевой, Мальцева, Бубеннова, Бабаевского, Ажаева, Закруткина, Маркова, Алексеева, Сартакова и прочая. Уровень пал настолько низко, что появление весьма скромного, дарования, такого, как, скажем, Сергей Антонов, с его по-человечески воспринимаемыми рассказами не про трудовые подвиги, а про будничную жизнь, становилось событием, а далеко не блестящий, но опять-таки «по-человечески» сделанный роман Юрия Трифонова «Студенты» — сенсацией.

Я ещё напишу о «школьной повести» и прочей отраве для детей именно 1947–1955 годов изготовления. Надо вернуть должок тем годам, когда в обязательном порядке нас заставляли читать книги типа «Дети горчичного рая» Н. Кальмы. Про что? Про страшную жизнь американских детей, вот про что. А пока лишь название статьи А. Аплетина о детской литературе США: «Что издают для детей американские гангстеры».

Не смешно.

* * *

Юрий Трифонов, когда писал с Федина своего Киянова («Время и место»), сдобрил холодную натуру прототипа одной, но выразительной краской — Киянов пьёт запоем. Представить себе в запое Федина — немыслимо. (Справедливости ради следует сказать, что выпить Федин всё же любил.)

* * *

Михаил Булгаков, прочитав в газете о конкурсе на лучший учебник по истории СССР для средней школы, немедля принялся за его сочинение.

Имею на этот счёт один вопрос и одну аналогию.

Как известно, руководство, а точнее Сталин, пристально взялись за историческое просвещение нового поколения в 1934 году, когда из Сочи в «Правду» отправилось письмо за подписями его и Кирова о нетерпимости прежнего подхода к изучению русской истории в духе концепций М. Н. Покровского, к тому времени уже покойного. Вождь сказал тогда наркому просвещения Бубнову про школьную паству: «Они у тебя думают, что Наполеон — это пирожное». А Ильф и Петров после постановления ЦК о школьных учебниках опубликовали ликующий рассказ «Разговоры за чайным столом». Там отец приходит в ужас, узнавая, что в школе 12-летний сын решает «Задачи материалистической философии в свете задач, поставленных второй сессией Комакадемии совместно с пленумом общества арграрников-марксистов», но понятия не имеет о том, кто написал «Мёртвые души» и где находится Нью-Йорк.

Тогда-то, собственно, и заложили тот советский канон истории России и СССР, который был зацементирован в вышедшем спустя 4 года знаменитом «Кратком курсе истории ВКП(б)», главным редактором которого был сам Сталин, канон, который до сих пор есть основа знаний большинства граждан о прошлом страны, канон, надо отдать ему должное, исполненный с возможной для восприятия рядового человека чёткостью.

Какую же трактовку истории от Святослава до Иосифа воображал себе Булгаков, принимаясь за работу? Скорее всего он обрадовался тому, что советскую школу сориентировали с дремучей социологии на едва ли не гимназический курс истории и географии. Но он что, не сознавал, насколько суперполитическим является заказ на учебник истории? Как бы ни любил и ни умел он работать с документами, всё же видеть себя автором учебника истории страны с древнейших пор до Сталина было, по меньшей мере, легкомысленно. Булгаков же был натурой основательной, недоверчивой, с чего такая маниловщина: напишу учебник, получу 100 тысяч, и дела поправятся…

Нет мне ответа на вопрос, вместо него явилась аналогия.

Как известно, Булгаков видел себя прямым наследником Гоголя, и как тут не вспомнить, с какой одержимостью, не имея никаких для того оснований, вчерашний выпускник нежинской гимназии рвался в профессора истории, и ладно бы малороссийской, но ведь непременно всемирной?

Подытоживая свои соображения по методике «преподавания всеобщей истории», Гоголь сообщает: «после изложения полной истории человечества я должен разобрать отдельно историю всех государств и народов, составляющих великий механизм всеобщей истории. Натурально, та же полнота, та же целость должна быть видна и здесь в обозрении у каждого порознь. Я должен объять его вдруг с начала до конца: когда оно основалось, когда было в силе и блеске, когда и отчего пало (если только пало) и каким образом достигло того вида, в каком находится ныне; если же народ стёрся с лица земли, то каким образом на место его образовался новый и что принял от прежнего».

И — в письме: «Ух, брат! Сколько приходит ко мне мыслей теперь! Да каких крупных! полных! свежих! мне кажется, что сделаю кое-что необщее во всеобщей истории» (М П. Погодину. Генваръ 11, 1834. Петербург).

* * *

«…живым и вертлявым до такой степени, что даже нельзя было рассмотреть, какое у него лицо» (Гоголь. Мёртвые души).

«Он был до того боек в своих движениях, что актриса не могла даже его лица рассмотреть». (Зощенко М. Сила таланта).

* * *

Предвыборная листовка из почтового ящика. Выделение жирным принадлежит автору(ам) листовки.

«ДАВЫДОВА Ирина Владимировна

Кандидат в депутаты Саратовской городской думы по 15 избирательному округу Волжского р-на г. Саратова.

Дорогие волжане!

Я очень внимательно наблюдала за избирательной кампанией у нас в округе, как бы со стороны. Хотела представить себе: что это такое избирательная кампания?! (выделено везде самой кандидаткой. — С. Б.) И поняла, что это то место, куда женщине надо идти в последнюю очередь. Женщина-кандидат — это как наша саратовская девчонка на Большой Казачьей. Я говорю честно: семья и мои дети для меня гораздо важнее, чем публичные поливания грязью своих соперников-мужчин. Мужчин нужно любить и ухаживать за ними, окружать добром и лаской, вот тогда они способны преодолеть все преграды и достичь того, чего хочет женщина. Сейчас в саратовской политике ещё слишком много жестокости для того, чтобы там работала женщина. Нормальная, ласковая и добрая хозяйка, а не конь в юбке, как все наши кандидатки.

Моё время ещё придёт. Оно придёт тогда, когда мы все поймём, что хватит воевать друг с другом, хватит биться лбами, нужно просто спокойно работать, во всём помогая друг другу. Ну, зачем например, ругать мужа за то, что он разбрасывает носки?! Ведь так через полгода можно и разойтись. По-моему, проще самой подобрать носки и кинуть их в стирку. Ну ведь не трудно совсем! И семья в целости, и носки чистые.

Вот в таком обществе будет нужна депутат-женщина. А сейчас, если Вы уж всё-таки решили голосовать обязательно за женщину, то голосуйте лучше за меня, а не за «комиссаршу». Очень уж не люблю я стервозных баб — одни несчастья от них.

Приходите ко мне на выборы, а потом в гости: знаете, как я пироги пеку?

Обалдеть!

С уважением и симпатией, Ирина Давыдова»

Примечание для не саратовцев: «девчонка с Большой Казачьей» — это проститутка на постоянном месте.


Загрузка...