Счастливы города, в которых живёт или жил настоящий литературный краевед, как, скажем, Евгений Петряев в Вятке, Олег Ласунский в Воронеже. Если же его нет, а профессиональные учёные мало интересуются отчим краем, то по правилу «свято место пусто не бывает» его занимает любитель, чаще всего бойкий журналист, способный отыскать следы всей русской литературы в полуверсте от редакции. Характерными признаками его стиля являются сопряжение любой информации с предметом статьи, кокетливо-загадочная интонация, словно бы автор приглашает читателя совместно отведать сладкого, но ещё запретного плода.
«Илья Ильф и Евгений Петров и представить не могли, что спустя почти восемьдесят лет по мотивам их произведений будет написана новая книга. И не просто книга, а «литературно-краеведческое расследование». Именно так рекомендует назвать своё творение саратовский архитектор и краевед Борис Донецкий» (Борис Донецкий. Ильф и Петров списали город Арбатов с Саратова. // Саратовская газета «Взгляд». 2009, 27 августа).
Впрочем, и Арбатова нашему краеведу показалось недостаточно: в одной из предыдущих публикаций он сумел разглядеть Саратов в селе Васюки из «Двенадцати стульев». Основания — шахматная горячка и план-фантазия о будущем города, опубликованный в местной прессе.
Почему бы каким-то саратовским реалиям и не совпадать с арбатовскими, но наш краевед одержим стремлением доказать, что «авторы не отошли от намерения изобразить именно Саратов» (!) и что «после Одессы, где родились Ильф и Петров, и Москвы, где они жили и работали, Саратов был для них наиболее известным городом». Почему? Ранее он писал — потому, что в «Гудке» одновременно с ними служил Михаил Булгаков, в молодости побывавший в Саратове, а также художник Д. Даран, родом из Саратова. Краеведу представляется, что в «Гудке» целыми днями говорили о Саратове и заразили тем Ильфа, однажды побывавшего в нашем городе. Теперь же так: «Ильф был очень наблюдательным и любопытным человеком — увидит что-то интересное или услышит и запоминает на всю жизнь. Я просто уверен, что он успел погулять по Саратову, посмотреть наши достопримечательности, а потом уговорил соавтора Петрова поместить героев романа в очень похожий городок».
Метод сопряжения чего угодно с чем угодно — основной у саратовского краеведа.
Первый автомобиль, появившийся в Арбатове в конце 20-х годов, имеет, по его мнению, прототипом первые автомобили, появившиеся в Саратове в начале 10-х, а то, что один из них был марки «Адам Опель», служит основанием для происхождения имени Адама Козлевича.
Почему дети лейтенанта Шмидта? — потому что в Саратове были мукомолы Шмидты. А то, что у немцев Шмидтов, как у русских Петровых, — неважно. Почему Бендер? — потому что в Саратове был купец Бендер. Почему у Остапа акушерский саквояж? — потому что в Саратове (только в Саратове?) велась кампания по борьбе с абортами, отсюда же украденное ведро с надписью «Арбатовский родильный дом».
Есть и вовсе юмористические аргументы, вроде рельсы, которую несут по улице (в Саратове же был трамвай — замечает фантазёр), или нарисованных деревьев в ресторанном саду (которые можно было встретить в каждом городе).
Не знаю, был ли у Арбатова точный прототип, скорее всего, это город собирательный, но одну версию могу предложить. Километрах в девяноста от Москвы, на границе Московской и Тульской областей расположился старинный город Серпухов (где бывали именно в годы, предшествовавшие написанию романа, Ильф и Петров).
Сцены в Арбатове начинаются «у белых башенных ворот провинциального кремля». В Серпухове таковой (XVI в.), в отличие от Саратова, имеется. Далее Остап видит лозунг «Привет 5-й окружной конференции женщин и девушек». Административно-территориальная единица «округ», существовавшая до 1930 года, представляла собой нечто среднее между современным областным и районным делением. Серпухов был именно окружным городом тогдашней Московской промышленной области, тогда как Саратов был центром Нижне-Волжского края, или краевым центром.
Вскорости появляется инженер-рвач Талмудовский. Среди не устраивающих его условий жизни в Арбатове то, что «театра нет». Комментарии в связи с Саратовом излишни.
При распределении участков на конференции детей лейтенанта Шмидта отмечено, что «никто не хотел брать университетских центров», а Арбатов был желанным «золотым» участком. Саратов же как раз был одним из четырнадцати университетских городов.
Там же сообщается, что Паниковскому досталось при жеребьёвке нежеланное для промысла детей лейтенанта Шмидта Поволжье, в результате чего он и нарушает конвенцию, появившись в Арбатове, который, следовательно, никак не мог располагаться в Поволжье. Интересно, что в ранних изданиях «Золотого телёнка» Паниковскому выпадало не Поволжье вообще, а Республика немцев Поволжья, и в связи с ней дети лейтенанта Шмидта нелестно высказывались о немцах.
Идея путешествия в Черноморск на автомобиле возникает у Остапа в связи с газетной информацией об автопробеге Москва — Харьков. Саратов на эту трассу при всём желании вынести невозможно, тогда как Серпухов именно на ней и располагается. Более того, ближайшей целью путешественников является бочка с бензином, которая их ждёт в шестидесяти километрах в городе Удоеве. Именно на таком расстоянии от Серпухова по дороге на юг располагается древний городок Одоев.
Был пленум творческих работников в зале Саратовской высшей партийной школы.
Я сидел рядом с поэтом Исаем Тобольским, неподалёку — актёры драмтеатра Олег Янковский и Александр Михайлов, рассказывающие друг другу байки. У Тобольского в руках журнал «Огонёк», где напечатана его поэма. Михайлов попросил: «Разрешите журнал?» Тобольский протянул. Через какое-то время раздался его громкий крик: «Хамство! Хамство!». Даже выступающий на трибуне замолчал. Я и не заметил, как Тобольский вскочил и кричал на актёров, тыча пальцем в последнюю страницу журнала, где они начали заполнять кроссворд. Михайлов, покраснев и извиняясь, протянул ему журнал. «Зачем он мне теперь?! — также громко закричал Тобольский. — Вы его испортили, понимаете?! Испоганили!»
Из президиума секретарь горкома партии И. Б. Ерёмин, инвалид войны с протезом вместо правой руки, постучал как обычно искусственной чёрной кожаной ладонью по столу и громко попросил: «Исай Григорьевич, сядь пожалуйста!».
Но Тобольский не сел, а забегал в проходе вдоль рядов, причитая уже потише: «Так оскорбить поэта, так оскорбить!».
После выхода «антисионистской» поэмы «Исповедь» саратовский поэт долгое время пребывал в непрерывном, как в буквальном, так и переносном, смысле опьянении. Он бесконечно рассказывал, как принёс поэму в редакцию «Волги», где главный редактор Шундик мгновенно прочёл, обнял, поздравил и сказал: «Исай! “Волга” не то место, твоей поэме нужен международный резонанс!». И самолично отправил «Исповедь» в журнал «Огонёк» с рекомендательным письмом Анатолию Софронову. Это первая часть его устной трилогии.
Вторая — та, что буквально через неделю сам Софронов звонит саратовскому поэту и приглашает в столицу за счёт журнала. При встрече Софронов, как и Шундик, обнимает его и поздравляет. Особое место во второй части занимал эпизод с бумажником Софронова. «Исай! — сказал тот младшему коллеге, — пока вам бухгалтерия выплатит гонорар, возьмите у меня». И при этих словах автор «Стряпухи» доставал бумажник, объёмом подобный его чреву. «Никогда бы не поверил, что у человека может быть при себе столько денег», — делился впечатлением саратовец.
В третьей части звучала ужа трагическая нота. Всё чаще Исая Григорьевича можно было видеть в кафе «Юность» (располагавшемся в одном здании с редакцией «Волги») сильно выпившим и в минорном настроении. Перед ним на столе кроме графинчика с коньяком лежал номер газеты «Литературная Россия», где какие-то хулиганы напечатали восторженную рецензию на «Исповедь», которая начиналась примерно так: «Имя автора поэмы “Исповедь”, мужественного советского поэта Исая Тобольского, занесено сионистскими боевиками в чёрные списки по обе стороны океана». Тобольский поднимал на собеседника страдальческий взор, качал лысой головою и вслух повторял эти страшные строки, после чего надолго припадал к фужеру.
Из поэмы «Исповедь» мне запали в память строки, обращённые к брату, уехавшему в Израиль (о чём все узнали впервые из поэмы):
И ни в каких Притонах Тель-Авива
Тебе, Натан,
Не скрыться от меня.
Не спрятаться.
Ничем не заслониться.
С одной стороны, было как-то досадно на откровенно перелетевшие на Ближний Восток вертинские притоны Сан-Франциско, с другой, естественно, одолевал смех: почему пожилой человек должен в Тель-Авиве скрываться, да ещё почему-то в притонах? Или автор поэмы предполагал, что ради них и уезжают?
Успеха «Исповеди» саратовцу показалось мало, и через несколько лет тот же Анатолий Софронов в своём «Огоньке» публикует новую поэму Тобольского «Монолог».
В кармане виза.
Связаны манатки
И пасквилей бумажная гора.
Ты столько лет
Играл с Россией в прятки…
Подбит итог.
Окончена игра.
А далее:
К любой норе,
К любой чужой берлоге
Приладится безродная душа,
Умеющая
Плакаться о боге.
А верить
Только богу барыша.
Каким должно быть радостным созвучием отозвались эти строки у основоположника преследования «безродных космополитов»…
Ульяновский поэт Николай Благов рассказывал, как, приезжая в родное село, на вопросы мужиков о литературных заработках, в десять раз уменьшает сумму гонорара за книгу: вместо трёх тысяч называет триста рублей. И мужики всё равно дивились: за стишки триста рублей!
Отчего-то самые забубённые заведения в Советской России назывались нежно: «Ласточка», «Ромашка», «Колокольчик», «Одуванчик», «Незабудка», «Ландыш» и т. п.
Сейчас видел на улице престарелую, видимо, с больными ногами женщину, на рукаве ватного пальто у неё повязка «Дружинник» вверх ногами. Честное слово! (Запись 1965 года.)
В дымке лет хрущёвская эпоха выглядит, по сравнению со сталинской, оттепельной и вегетарианской, и это справедливо. Хотя и сажали, и расстреливали (Новочеркасск) и казнили беззаконно (валютчики), и отправляли «для пользы дела» на верную смерть военных (Семипалатинск, Новая земля), и мировую войну чуть не развязали и много чего ещё нехорошего. Но и впрямь, массовых посадок и казней не стало.
Я же сейчас про то отличие времён Усатого и Кукурузника, про которое мне ещё не встречалось напоминаний. То есть они встречаются, но не аналитические, а скорее ностальгические, как в кинофильме «Москва слезам не верит», где комсомольский патруль останавливает обнимающуюся парочку: «Вы где находитесь?!».
Я о том небывалом вмешательстве общественности в частную жизнь граждан, которое возникло и расцвело пышным цветом именно при Никите и увяло при Брежневе. Если таковое вмешательство и было в 20-е годы, то оно носило классовый, социальный и политический характер — следили, чтобы не крестили детей в церкви, не держали икон, не пели чего-нибудь царское.
Теперь же в обществе семимильными шагами семилетки несущемся к социализму, стали возникать такие прелестные инструменты вмешательства в частную жизнь, как товарищеские суды, народные дружины, прикрепление передовых к отстающим — на производстве, институтах и даже школах.
Трудно вообразить, что в 1940-м или даже 1950 году на улице вылавливают молодого человека с не той причёской и стригут его наголо или распарывают ему штаны по причине недолжной ширины. Конечно, можно сказать, что в дохрущевские времена иностранных мод, причёсок и тряпок почти не было. Это так и не так. В середине 30-х годов в самом преддверии массовых репрессий и в разгар их в обществе (разумеется, не в глуши, но и в хрущёвские времена со стилягами боролись не в колхозах) достаточно было молодых людей обоего пола, щеголявших в разных там курточках, беретиках, туфельках и т. д., дёргающихся в фокстротах и никому не приходило в голову преследовать их за это, но даже и особо обращать на это внимание. Почитайте хоть Трифонова, хоть «Детей Арбата».
Мне могут возразить, что борьба с низкопоклонством началась при Сталине, но я на это замечу, что она не доходила до ширины брюк и длины волос (а этого практически и не было благодаря железному занавесу).
С выражением «Партбилет на стол!» я встретился лишь раз в жизни. Директором Приволжского книжного издательства какое-то время был Павел Ефимов, пришедший из обкома. Ведущей чертой его было безусловное, без малейших сомнений, повиновение. И хотя времена стояли уже сверхвегетарианские, Паша дрожал и вибрировал при малейшем дуновении сверху. Так, однажды осенью из райкома — всего-навсего из райкома! — потребовали выделить сколько-то человек на картошку в подшефный нашему Фрунзенскому району совхоз, кажется, по имени «Прожектор». А в малочисленной редакции журнала «Волга» народ подобрался или пожилой, или хворый. В издательстве же работало человек пятьдесят. К тому же издательство районные власти не обходили продовольственными пайками, журнал же игнорировали. Картошкой райком озадачивал не «Волгу», а издательство, потому что по тогдашней системе всё материальное — зарплата, гонорар, бумага, транспорт — у него было. Мы же были неимущими творцами прекрасного. Так что райком звонит Паше, а Паша мне. Сколько-то там человек требует. Я ему сказал, что никто от нас не поедет. Он удивился, но ещё более испугался. Словом, второй или третий разговор наш с ним закончился его почти рыданием: «Оба положим партбилеты на стол!». Тут уж я удивился — из кино он что ли эту фразу выкопал?
Жалко его было.
Записи 1970 года, когда я работал в одном НИИ.
Фотограф Капункин об иностранных туристах: «Шпионят. Не х… им вообще у нас делать».
Кинооператор Митин: «А чего ему не пить — он председатель месткома».
Замечательный он человек, Виктор Александрович Митин, фронтовик: «Когда закончилась война, нас повели в цирк». Чем не Генрих Бёлль?
Дальше рассказ о том, как передрались танкисты с заградотрядчиками.
А потом: «Комполка убило прямым попаданием снаряда в спину — куда руки, куда ноги». При этом он улыбался, что было жутко видеть. Чувствуется, да он и сам об этом говорил, что он до сих пор счастлив сознанием того, что остался жив. В зарплату получает пятнадцать-двадцать рублей. Платит алименты. Когда рассказывает о какой-нибудь поездке (прежде он работал на студии кинохроники), заканчивает так: «… взял он (я, они) две (пять, десять) бутылок водки».
Леонид Леонов в старости посетовал, что Есенин неразумно распорядился своим талантом.
Стоило доживать до глубокой старости, чтобы так и не понять, что есенинское — для всех и навсегда, а его многостраничные романы — для немногих и ненадолго.
Запись 30–31 июля 1979 года.
Пароход «Михаил Калинин», бывший «Баянъ» 1912 года постройки, рейс Горький — Астрахань, каюта № 26, 2-й категории.
Пароход, держась кормовой чалкой, разворачивается течением. Это теперь у теплоходов и дизельных есть боковые двигатели для разворотов.
Смотрю с кормы вниз на руль в обегающей его тяжёлой жёлтой волне над отметиной «18» — первой на белой части шкалы, красная же вся под водой.
3-я категория, сидящая на жёстких крашеных лавках. Задумавшийся старик с воблой в одной, бутылкой пива в другой руке.
Всегда волнующее: подвал машинного отделения, где в тесном рассчитанном просторе неумолимо движутся стальные шатуны, вращая вал гребных колёс.
Туманное окошечко, в которое видно рядом колесо в тумане брызг и темноте кожуха.
На носу. Заметил, что цепь правой якорной лебёдки ободрана, тогда как голубая краска левой нетронута. Всё дело в том, что пароход почти всегда пристаёт носом против течения, стало быть левым бортом, а большинство крупных волжских пристаней на правом берегу. (Исключение, когда низовой ветер столь силён, что гонит верхние слои воды против течения, и тогда чалятся правым бортом)
Старик-чуваш в пролёте нижней палубы. Чёрно-седая узкая борода из гладкого сухого лица, чёрные без седины во-лосы. Оказалось, 1904 года рождения. Ездил к сыну в Волгоградскую область, в совхоз рядом с городом Волжский. Сын был женат на русской, которая ему изменяла, теперь женился на чувашке. Сам старик был на фронте, в Берлине. Имеет четверых детей. Говорит о том, что не надо разным нациям жениться, а только между собой. Будет переезжать к сыну.
Ресторан. Бюст Калинина. Доска с надписью «Здесь в 1919 году работал великий русский лётчик нашего времени Валерий Павлович Чкалов». Люстры. Полукруглая дверь. Не кормят: смена. В пустом ресторане завёл разговор. Две официантки Надя и Наташа. Горьковские, как и вся команда. И они, и нижняя буфетчица, к которой я уже наведался, как будто ждали — рассыпались разговором о том, как их плохо снабжают.
Вечером пытался разговорить старпома, но он — важный.
Курсанты из Вольска и ребята-марийцы, провалившиеся на экзаменах в это же училище тыла. Я угощал их вином. Все — скромные.
Прикуривая, обжёг ладонь и пошёл в машину, чтобы капнули маслом. Машинист дежурил Саша, белобрысый парень. Он с готовностью стал рассказывать о машинах, с гордостью за паровые, которые могут обогнать дизеля. Сказал, что понимающие люди, интеллигенция, каждый год от Горького до Астрахани плывут на старых пароходах. Я ходил с ним по пупырчатому стальному полу, меж множества труб, маслёнок, узких лесенок, крашенного суриком поддона и литой чугунной станины. Он сказал мне, что пароход готовят к списыванию. Уже списали «Суворова» и другие.
В кочегарке гул и жар. Бьют пламенем форсунки, и когда заглядываешь в топки — там нежно раскалённая пещера, осыпающаяся слабыми розовыми искрами.
Позвал Сашу, и он пошёл (с опаской). На корме выпили с ним бутылку сухого в чёрной непроглядной ночи.
Потом я прошёлся по палубе кругом, посидел на носу, глядя в чёрный простор, откуда нёсся ветер.
С утра один в пустом ресторане средь деревянных панелей, перегородок со спинками, где на уровне головы алый бархат. Официантки, особенно беленькая Наташа, опять жаловались. Она жена второго штурмана. Их, официанток, две да ещё внизу одна. Получают по восемьдесят рублей. Вычитают за посуду. Один пассажир выбросил в окно суповую миску из нержавейки, объяснив это тем, что она — грязная.
При мне Наташа ходила по каютам в поисках вилок. Живут, как и многие из команды, в горьковском Затоне, где с едой хуже, чем в Горьком.
А за зеркальным окном уже медленно вползала на холмы Сызрань, возникли в тумане серые быки знаменитого железнодорожного моста.
Дождь. Дети смотрят телевизор в салоне.
Внизу в 4-м классе — играют в карты спят на полках, выступах, на полу. Везде мешки, одежда, еда. Торчащие ноги. Запахи.
Трюм и третья палуба завалены мешками с арбузами. На них метки — у кого крест, у кого инициалы, предел же наивности надпись «Наш мешок».
Куйбышев, 1–3 августа
Вновь убедился, как Куйбышев похож на Саратов, только с Волги некрасивей, а внутри богаче (старая часть). Поселили в «Гранд-отеле», русский модерн, обваливающиеся с улицы балконы с закруглениями, везде реалистические картины 50-х годов, а на лестнице старые ещё медальоны с видами синих озёр, красных замков и зелёных дерев. Голова огромного лося на лестничной площадке меж третьим и четвёртым этажом.
Пивной бар у Волги, подвальный, огромный, каких в Саратове нет. Пожилой мужик дядя Миша Девочкин. То врал, что только что освободился из Магадана и приехал на родину. То скрипел зубами, сказал, что весь израненный, что Самару освобождал от белочехов, с Колчаком бился. А лет ему пятьдесят. Когда совсем расхулиганился и его выводили, заплакал и крикнул: «Простите, ребята, нервишки после войны хероваты!»
Я и прежде не раз бывал в Астрахани, но тогда приехал впервые, как главный редактор журнала «Волга», чтобы завизировать статью первого секретаря Астраханского обкома.
В прежние времена первые секретари обкомов всех областей и республик (14 областей и 4 автономные республики), входивших в зону нашего журнала, с большим удовольствием принимали главного редактора, беседовали с ним и охотно откликались на его маленькие просьбы. Так, после общения с первым секретарём Горьковского обкома, один из моих предшественников прямо на ГАЗе приобрёл новую «Волгу-24», каковых в личном пользовании в Саратове, кажется, ещё ни у кого не было.
Увы, настали новые времена. Когда астраханские коллеги-писатели наперебой стали расспрашивать меня, какие дары природы я застал в номере гостинцы «Лотос» и услышали, что из даров там была лишь большая коробка отборных помидоров, они с комическим недоумением переглядывались. По их многолетним наблюдениям и моему рангу в холодильнике должны были бы находиться икра зернистая и паюсная, осетровый балык и коньяк. Ах, Горбачёв, Горбачёв!
Ещё собратья по перу советовали мне обязательно при встрече в обкоме упомянуть, что мне крайне необходимо побывать на тонях, чтобы понаблюдать за тем, как трудятся добытчики осетра, а также на рыбзаводах.
Принял же меня, и то ненадолго, не первый, а второй секретарь, подпись под готовой статьёй с исправлениями я получил от какого-то референта, а в спутники для культурной программы мне был определён завотделом пропаганды, с которым мы и отправились в Астраханский заповедник.
Правда, катер был хорош. Теперь в эпоху всяческих скоростных комфортабельных средств водного передвижения про них забыли, а тогда… «Для служб судового надзора и спасательных станций» в СССР выпускались катера на подводных крыльях «Волга». В народе их называли «Щучки».
Были «Метеоры» — большие суда на подводных крыльях, которые уже при Ельцине сплавили то ли в Китай, то ли ещё куда. На «Метеорах», а прежде них на «Ракетах», за считаные часы жители Саратова добирались до Хвалынска и даже до Самары. На шестиместных же «Щучках» летали начальники.
Вот и я полетел.
Особенно запомнилось невероятное число стоящих на приколе, или полузатонувших, или гниющих на берегу брошенных судов — пассажирских, рыболовных, буксиров. Километр за километром неслись они мимо нас, памятники человеческого труда и бесхозяйственности. А сколько прежде строилось судов по Волге! Разве кто теперь может поверить, что даже в маленьком Балаково до революции было развито судостроительство! А в Саратове лет десять назад уничтожили даже судоремонтный завод с уникальными станками, на которых выгибали из стали, варили корпуса судов для того, чтобы на его месте построить на берегу «элитные» — какие же ещё! — дома не только с автомобильными, но и водными гаражами для катеров. Завода нет, но и домов нет.
Но — ладно. Устье Волги распадается на сотни и тысячи крупных и мелких рукавов. По дороге я вспомнил о наказе астраханских коллег и поинтересовался, побываем ли мы на одной из тоней, где добывают осетра, а также белугу, белорыбицу и прочие сладкозвучные рыбопродукты. Ответом мне был отказ.
А ведь ещё недавно я неоднократно бывал в этих фантастических местах, где рыбаки в непромокаемых комбинезонах тяжко тянут из нешироких проток свои невода, полные рыбы, и женщины в таких же комбинезонах забирают оттуда огромных животрепетных рыбин и бросают их в «прорези» — лодки, полные воды. А под навесом, на ветерке, длинный дощатый стол заполняется угощением, ассортимент которого сводится к немногому: большие миски с багровыми астраханскими помидорами, свежим хлебом, крупными кусками жареного сазана, мутновато-серой зернистой икрой — крупной осетровой и более мелкой белужьей, только что вынутой из распоротого брюха и посоленной, ну и прозрачные запотевшие бутылки в сопровождении добрых гранёных стаканов.
Описать красоту островов и проток, бесчисленное обилие птиц, даже огромных, парящих над катером в высоте орланов-белохвостов, о которых я прежде лишь читал в книге моего отца «В Каспийских джунглях», вышедшей в год моего рождения, нет, описать всю эту красоту мне не дано. Я попросил застопорить катер, чтобы искупаться на чистом месте среди зарослей уже отцветших лотосов. Дело было в конце сентября, вода была свежая и, казалось, ещё пахла цветом, вместо которого среди огромных листьев уж торчали коробочки семян. Я плавал, а мускулистые стебли лотосов мягко заплетали мне руки и ноги, словно утаскивая в зеленоватую глубь.
Мы прибыли наконец на центральный участок заповедника — Дамчик.
Директор Дамчика потчевал нас рыбным обедом с бутылкой коньяка, которую прихватил-таки с собой обкомовец. И, надо сказать, рисковал.
Стоит ли вспомнить жуткую пору мордобойственных очередей у немногих уцелевших винников, ту идеологическую вакханалию, которая накрыла страну. Шёпотом передавались рассказы о том, как сам Егор (который «Борис, ты не прав») лично отлавливал, обнюхивал и увольнял на месте преступления руководителей, вроде замдиректора ТАССа, который принимал иностранцев и отпил с ними чего-то алкогольного. Оживилось стукачество. Рождались монстры, вроде «безалкогольных» комсомольских свадеб, где спиртное наливали под столами из чайников. И при этом, как рассказал мне тогда главный редактор одного столичного журнала, на кремлёвских приёмах открыто подавали вино. А вот в городе Тольятти, где я был весною того года на Днях советской литературы, на банкете столик с бутылками был поставлен подальше от основного стола, так что теоретически можно было подойти или попросить поднести официанта. Но никто из хозяев и писателей — ни бугор делегации Пётр Проскурин, ни восходящая звезда эстрады Михаил Задорнов, ни сам Булат Окуджава этого не сделали. Зато на другой день на водную прогулку к Жигулям, двое дюжих молодцев еле втащили на борт прогулочного катера два огромных мешка — один с жигулёвским пивом, другой с астраханской воблой.
Так что впервые меня видевший астраханский обкомовец не имел никакой гарантии, что по возвращении в город я не настучу на него.
За столом хозяин рассказал нам, что недавно они принимали дорогого и экзотичного гостя — очень популярного английского писателя-натуралиста Джеральда Даррелла, прибывшего в заповедник с молодой женой и переводчиком. Лишь только британец ступил на остров, возник вопрос: где взять для него спиртное. Оказалось, что писатель привык начинать день с пива, продолжать за обедом красным вином, предварительно приняв джина с тоником, а вечером за сигарой наслаждаться добрым стаканом виски или бренди. Растерянный начальник позвонил в обком. Там ответили, что подумают, и назавтра сообщили, что в Дамчик срочно направляется буфетчик с полным ассортиментом того, что требовалось англичанину. Никто, кроме Даррелла, не должен пытаться прикоснуться к привезённому. Не исключено, что гость пожелает расплачиваться валютой, что предусмотрено, и буфетчик подготовлен.
Я не проявил нескромности, и не стал пытать хозяина заповедника на предмет того, угощался ли он со знаменитым гостем.
Лишь недавно понял загадочный вопрос доктора Борменталя (не того, что в Саратове, а первоначального, из «Собачьего сердца»). В ответ на предложение профессора Преображенского выпить обыкновенной русской водки, он спрашивает:
«— Новоблагословенная?
— Бог с вами, голубчик, — отозвался хозяин. — Это спирт. — Дарья Петровна сама отлично готовит водку.
— Не скажите, Филипп Филиппович, все утверждают, что очень приличная. Тридцать градусов.
— А водка должна быть в сорок градусов, а не в тридцать, это во-первых, — наставительно перебил Филипп Филиппович, — а во-вторых, Бог их знает, что они туда плеснули. Вы можете сказать, что им придёт в голову?»
Повесть написана в начале 1925 года, и имеется в виду водка образца декабря 1924 года, так называемая «рыковка», по имени тогдашнего председателя Совнаркома, нашего земляка А. И. Рыкова. Но уже в октябре 1925 года поступила в продажу сорокаградусная, что стало выдающимся событием. В повести Валентина Катаева «Растратчики» (1925), целый уездный городок Калинов живёт ожиданием сорокаградусной, пребывая в трезвой тоске. Но зато, когда началась торговля, «Город Калинов был неузнаваем. Куда только девалась вся его давешняя скука. Окна трактиров и винных лавок пылали. Возле них стояли толпы. <… > Со всех сторон гремели гармоники и бренькали балалайки. В улицах и переулках компаниями и поодиночке шатались калиновские обыватели, пьяные в дым. <… > Дождь и тот пахнул спиртом».
Так вот в вопросе Борменталя я относил определение «новоблагословенная» лишь к ироническому отношению доктора к новой власти, которая благословила производство водки. Определение, однако ж, имеет двойной смысл.
Тот, кому доводилось пить водку московского завода «Кристалл», может прочитать на этикетке, что находится он по адресу ул. Самокатная, 4. А в двадцатые годы улица называлась ещё по-старому — Новоблагословенная, и был там в доме № 4 винный склад № 1, откуда и пошло производство советской водки.
В повести Булгакова, в той же сцене, есть ещё неразгаданная кулинарная деталь. «Зина внесла серебряное крытое блюдо, в котором что-то ворчало. Запах от блюда шёл такой, что рот пса немедленно наполнился жидкой слюной. «Сады Семирамиды!» — подумал он и застучал, как палкой, по паркету хвостом.
— Сюда их! — хищно скомандовал Филипп Филиппович… — … доктор Борменталь, умоляю вас мгновенно эту штучку… — Сам он с этими словами подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький тёмный хлебик. <… > —… из горячих московских закусок это — первая. Когда-то их великолепно приготовляли в “Славянском базаре”».
Что же это за «хлебик»? Почему писатель устами Преображенского не назвал его?
Авторы фильма «Собачье сердце» обошлись вовсе без «хлебика», заменив его на кокотницу — всем известную металлическую кастрюлечку с длинной ручкой. Сейчас обычно в них подают жюльены, чаще всего грибные или из куриного мяса.
Был у меня по этому поводу диалог с главным поваром саратовского ресторана «Эгоист». Они там тоже пытались разгадать любимую горячую закуску професора Преображенского, но, кажется, безуспешно.
А я вот что нашёл в одной авторитетной книге. Не той, всем известной культовой «Книге о вкусной и здоровой пище», издания 1952 года, а в «Кулинарии», томе объёмом в 956 страниц — руководстве для ресторанных поваров (1955). Если «Книгу о вкусной и здоровой пище» читали, глотая слюнки, то в эту кулинарную библию входишь, словно в музей раритетов, настолько нереальным для советской действительности выглядит предлагаемое множество блюд да и напитков.
По поводу последних не могу не указать, что там имеется семь рецептов только крюшонов, а коктейлей (которые, как нам сейчас кажется, пришли к нам куда позднее с Запада), коктейлей аж 36! А как вам устрицы, запечённые под молочным соусом? Фарш из дичи в слоёном тесте? Рябчик, прослоённый сыром из дичи?
Да, так вот из множества, а точнее из ста двадцати одной горячей закуски под описание «хлебика» подходят совсем немногие. Печёные корзиночки с начинкой из паштета, мозгов и т. д. Крокеты, то есть обвалянные и поджаренные в сухарях кусочки мяса, курицы.
Однако корзиночка не слишком похожа на хлебик, а крокеты как правило круглые. Есть ещё и закуски на хлебе, именуемые тартинками, скажем поджаренный кусочек ржаного хлеба с костным мозгом. Всё это, однако «ворчать» под крышкой никак не может. Остаются, наконец, биточки — не те биточки, которыми кормят в столовой, а весом по 15–20 грамм, и ещё крошечные поджарки. Я бы выбрал поджарку из белуги. Она готовится из нарезанных брусочков драгоценной рыбы и подаётся на горячей сковороде.
Все кинофильмы, где есть Волга, и не вспомнишь, но всегда помню фильм, где Волга предстаёт истинною Волгой. Точнее два фильма. Это «Детство» и «В людях» Марка Донского по Горькому. А ведь вовсе забыли и фильмы и режиссёра. Меж тем он передал в кино русскую провинциальную жизнь так, что и рядом никого нет, разве что Протазанов.
Понял, кажется, смысл строки из любимой песни моего детства «Летят перелётные птицы»: «Не нужен мне берег турецкий». С остальными всё в порядке — «чужая земля не нужна» и Африка, в которую направляются зимовать птицы. Но вот берег турецкий при чём?
А при том, что слова написаны Михаилом Исаковским в 1949 году. Ещё не остыли страсти вокруг послевоенного передела Европы, претензий Сталина на Европу. А берег турецкий это проливы, двухвековая цель Российской империи, как формулировал Достоевский: «Да, Золотой Рог, Константинополь — всё это будет наше».
Когда смотрю кинофильмы моего детства, юности, молодости, я автоматически отмечаю актёров: умер, умер, умерла…