13

С собой у него был кусок хлеба. Он неуклюже достал его из бумаги, разорвал на кусочки, скатал из них маленькие шарики и рассыпал перед стайкой воркующих голубей.

— Это вам, — слышал я его бормотание. А когда он закончил кормить их: — Кыш-кыш.

Вокруг него закружились белые перья. Одно приземлилось прямо на голову. Оно запуталось в зачесанных назад волосах и придало ему несколько причудливый вид. Сидел бы он в футболке и шортах, его можно было бы принять за ребенка. Даже скука, которая вскоре его одолела, выглядела ребяческой. Он беспокойно ерзал на скамейке. Бурил пятками землю. Надувал щеки, после чего медленно выпускал из них воздух.

Я задумался о вязкой вечности только начавшегося, бесконечно тянущегося дня. Уверенность в том, что он когда-нибудь закончится, меркла в сравнении с унылой меланхолией, с которой он тянулся, а «меланхолия», как я подумал, именно то слово, которое было написано у нас обоих на лбу. Оно связывало нас. Мы встретились в нем.

Он был единственным саларименом в этом парке. Я же был здесь единственным хикикомори[2]. Значит, с нами что-то не так. Он должен быть в своем офисе, в одном из небоскребов, а я — в своей комнате, в четырех стенах. Мы не должны здесь находиться, а уж тем более делать вид, что так и надо. Высоко над нами конденсационный след от самолета. Мы не должны смотреть на это ясное, голубое небо. Я надул щеки, затем медленно выпустил воздух.

Загрузка...