27

— Чудесный день, не правда ли? Небо такое голубое, что хочется поехать на море. Обидно вообще-то. — Он осмотрел себя сверху вниз, качая головой: — Я вроде как свободен, а вроде как и нет. А завтра наступит новый день. — Он сел. Вздохнул. — Тагути Хиро, значит. Я уж было подумал, что ты немой, и, признаться честно, меня бы это вполне устроило. Не пойми неправильно. — Он почесал подбородок.

Позади него на фоне зелени деревьев бегунья вскинула руки вверх. Она бежала трусцой, с красной повязкой на лбу. С дороги доносился тихий гул. Звук проносящихся туда-сюда машин. Он запутывался в кустах, оставаясь за пределами нашего сокровенного круга.

— В каком-то смысле, — продолжил он, — меня бы устроило, если бы Кёко знала, что я прихожу сюда. Мне хочется думать, что она знает, догадывается, чувствует, но не показывает этого, щадит меня. Низко, правда? Думать, что она мне подыгрывает из жалости. Этим утром, завязывая мне галстук, она сказала, причем серьезно: «Вот бы быть достаточно безрассудными, чтобы сделать все по-другому. Разочек вырваться», — сказала она и коротко вздохнула. Это был подходящий момент, чтобы признаться, что я давно вырвался. Но она уже завязала галстук, и единственное, что мне оставалось, был стыд. Я стыжусь своего стыда. Сколько усилий я приложил, чтобы скрыть его от себя и от Кёко. А все почему: я потерял не только работу. Самая тяжелая потеря — потеря собственного достоинства. С нее начинаются все падения. Когда ты стоишь на краю переполненной платформы, видишь огни приближающегося поезда и ловишь себя на том, что высчитываешь миг, когда прыжок на рельсы будет означать верную смерть. Ты делаешь шаг вперед. Ты думаешь: сейчас! сейчас! вот сейчас! А потом: ничего! Такое темное ничего! Ты даже для этого не годен. Подъезжает битком набитый поезд. Ты отражаешься в скользящих мимо окнах и больше не узнаешь собственное лицо.

Загрузка...