Ковно — Вильно — Санкт-Петербург — Тифлис
[1814; 5574; 1229] Влодзимежу Осадковскому не исполнилось и семнадцати, а за плечами уже была целая жизнь. Два года после возвращения из похода он жил этаким юным старичком, ничего, в сущности, не желая. Почти не выходил из дому, ни с кем не общался, заменив людей книгами, а нового отчима не замечал (хотя жил на его содержании) и нарочито говорил о нем в его присутствии в третьем лице. Впрочем, интендантский прапорщик Говорухов, в отличие от громогласного Собакина, человек тихий, незлобивый, не горел желанием вмешиваться в судьбу пасынка.
[1815] Такое житье-бытье может длиться и год, и два, и еще Бог знает сколько времени, но все может поменяться в любой момент по не самой серьезной причине. И такая причина явилась — и даже весьма значительная. Как-то утром, после завтрака, когда Говорухов отбыл на службу, а Влодзимеж, по обыкновению, завалился с книгой на диван, в комнату вошла мать, решительно пододвинула стул и села у изголовья. Тут, однако, ее решительность иссякла. Было ясно: она собирается сообщить нечто важное, но не знает, с чего начать.
— Ты уже взрослый мальчик, а я нестарая женщина. — наконец сказала она и провела ухоженной, в кольцах, рукой по отросшим льняным волосам сына. — Люди посторонние вполне могут принять нас за брата и сестру...
Эго была чистая правда. Фелиция мало изменилась с той поры, когда ее впервые увидел Владимир Осадков. Лицо оставалось свежим, румянец естественным. Высокая, светловолосая, с прямым носом, чувственным ртом и всегда гордо поднятым подбородком, она не была безусловной красавицей, но демонстрировала тот образ польской женщины, который чуть позже превратился в штамп русской литературы и который уже заочно волнует русских мужчин.
— Так вот, — продолжила Фелиция. — у нас с тобой появится еще один брат... или, может быть, сестра. Ты хочешь, чтобы у тебя появилась еще одна такая сестричка, как я, но совсем маленькая?
Прозвучало столь фальшиво, что Влодзимеж, еще не полностью осознав услышанное, в сердцах отбросил книгу.
— Говорухов тебя обрюхатил? — сказал он, не поддаваясь стремлению матери играть в эвфемизмы и сразу называя вещи своими именами. — Что ж, этого следовало ожидать.
— Разве есть что-нибудь необычное в том, что Павел Николаевич мечтает о наследнике?! — отзываясь на его раздраженный тон, повысила голос Фелиция.
Говорили по-польски, но «Павел Николаевич» прозвучало со всей очевидностью по-русски и в данной ситуации как совершенно лишнее.
Не говоря более ни слова, Влодзимеж вышел из комнаты. Фелиция осталась одна. Здесь когда-то был кабинет ее первого мужа. С того дня, когда она застала его с разнесенным пулей затылком, Фелиция без особой надобности сюда не заходила. Она жила сегодняшним днем и не любила вспоминать о неприятном, а в связи с Владимиром Федоровичем горестей было хоть отбавляй. Теперь воспоминания ожили, и давние неприятности дополнялись новыми, связанными с сыном. Нет, с этими Осадковскими одни проблемы!
Когда Влодзимеж, поостыв, сообщил, что уезжает. Фелиция не испытала ничего, кроме облегчения, и не спросила даже, куда собрался ее первенец, чем будет заниматься и на что думает жить.
[1818] Три года Влодзимеж кочевал по Прибалтике, нигде, на манер странствующего рыцаря, подолгу не задерживаясь. Он побывал домашним учителем в Митаве, писарем у немецкого барона под Ригой, книгопродавцем в Ревеле; однажды почти добрался до Санкт-Петербурга, да простудился и чуть не умер на постоялом дворе; затем отъедался на эстонской мызе у немолодой вдовы, но, заскучав, покинул ее и устроился переводчиком в канцелярию при дерптском уездном прокуроре. Здесь тоже не задержался, но уже не по своей воле: его выгнали за умышленно искаженный перевод бумаг двух беглых поляков, пробиравшихся из ссылки в родные места. Он направился в Вильно и там, едва пересекши городскую черту, столкнулся нос к носу с товарищем по пансиону Викентием Будревичем. Тот привел его к себе на квартиру и полночи потчевал рассказами о том, какой замечательный круг собрался нынче в Виленском университете.
[1819] Дотоле учеба не входила в планы Влодзимежа, к тому ж у него совсем не было денег. Но все уладилось просто. Он написал матери и без заминки получил от нее триста рублей (взятые, надо полагать, у Говорухова), преодолел университетские формальности и поступил на историко-филологический факультет, где оказался младшим соучеником Адама Мицкевича. Через пару месяцев Будревич рекомендовал его в общество филоматов, объединившее цвет местного студенчества.
По традиции члены общества часто выбирались к белым стенам монастыря Пажайслис, где прогуливались среди дикорастущей природы и вели возвышенные беседы, приправленные стихами Мицкевича! К конституции Царства Польского, дарованной Александром I, они относились с иронией, в обещание русского царя присоединить к царству литовские, белорусские и украинские земли, в оны времена входившие в состав княжества Литовского, не верили — и мечтали, мечтали, мечтали о возрождении великой Польши от моря до моря. Правда, сам Мицкевич, увлеченный сразу двумя замужними дамами — пани Путткамер и пани Ковальской, склонялся более к разговорам эротическим и, как опасались члены общества, готовился променять любовь к родине на альковные утехи. Вождь филоматов Юзеф Ежовский пламенно восклицал, обращаясь к нему: «Нам нужны Бруты, а не Антонии!»
Насчет Брутов Влодзимеж соглашался и даже говорил профессору кафедры истории Иоахиму Лелевелю (подражая Ежовскому): «Не книга нужна народу, а сабля». А вот нескончаемые разговоры о свободе навевали на него уныние. И однажды он не поехал на общую прогулку. С того дня его пути с филоматами разошлись.
[1821] Проучившись в университете два неполных года, он подался в Санкт-Петербург. Столица империи оглушила его великолепием — города, которые видел прежде, не шли с ней ни в какое сравнение. То же чувство испытал тремя годами позже Мицкевич:
Но вот уже город. И в высь небосклона
За ним поднимается город другой.
Подобье висячих садов Вавилона.
Порталов и башен сверкающий строй:
То дым из бесчисленных труб. Он летит.
Он пляшет и вьется, пронизанный светом,
Подобен каррарскому мрамору цветом,
Узором из темных рубинов покрыт.
Верхушки столбов изгибаются в своды.
Рисуются кровли, зубцы, переходы...
«Дорога в Россию»
Лелевель составил Влодзимежу рекомендательное письмо к Фаддею Булгарину, который прибыл в Санкт-Петербург всего год назад, но уже проявил себя на журналистском поприще. То, что знал Влодзимеж о Булгарине, заранее настраивало его на дружелюбный лад. Мало того что Булгарин был сыном человека, сосланного в Сибирь за убийство русского генерала, — так он вдобавок имел судьбу, сходную с его собственной: сражался на стороне Наполеона, заслужил орден Почетного легиона, побывал в русском плену. Сие было уже отличенное прошлое, однако же Булгарин представлялся Влодзимежу похожим на боевых товарищей по 13-му гусарскому полку — лихим поджарым усачом, готовым выхватить саблю по первому побуждению.
Но кавалер ордена Почетного легиона предстал сангвиническим мужчиной в венгерке с брандебурами, встопорщенной на солидном брюшке. Он поглаживал красноватую лысину, которая в сочетании с одутловатым лицом делала его старше истинного возраста. Особенно же удивило Влодзимежа то, как Булгарин виртуозно, без швов, соединял несоединимое — путь к благу Польши он видел в ревностном служении русскому престолу. Все это не сообразовывалось с воззрениями филоматов. Спорить, однако, Влодзимеж не стал (не знал, как говорить с этим неожиданным человеком, да и не за тем пришел) и терпеливо дождался, пока Булгарин наконец спросил:
— Так чем же я могу быть вам полезен, мой друг? Лелевель пишет о вашем добром сердце и горячем нраве. А как у вас со слогом? Не хотите ли попробовать себя в сочинительстве? У меня большие планы, я готовлю журнал, и помощник мне не помешает...
[1824] В течение следующих трех лет Влодзимеж прилежно пытался обнаружить в себе литературный талант и опубликовал по малозначащим поводам в булгаринском «Северном архиве» с десяток заметок, подписанных О......ский, но дальше дело не пошло. Поиск средств к существованию привел его на службу в Лесной департамент, в ту часть, что ведала заготовками древесины в прибалтийских губерниях, — сначала в низшем четырнадцатом чине коллежского регистратора, но в скором времени он перепрыгнул в коллежские секретари.
Причина быстрого роста была в благоволении заместителя начальника департамента Храпкова, который находил бесспорную для себя пользу в подчиненном, одинаково хорошо знающем, кроме русского, три языка — польский, немецкий и французский. Храпков обычного дворянского образования не получил и иностранными языками не владел — он прежде служил в полиции и дворянство приобрел в правление Павла Петровича при темных обстоятельствах. Когда в Петербурге узнали о раскрытии в Вильно тайных обществ филоматов и отпочковавшихся от них филаретов, Храпков вызвал Осадковского.
— Владимир Владимирович, я знаю, вы учились в Виленском университете. Как выясняется, там существовал рассадник преступного вольнодумия, тайное общество масонов, злоумышлявших против государя императора. Теперь с этим с Божьей помощью покончено, зачинщики арестованы и находятся под следствием. — сказал он бесцветным голосом и вдавил второй подбородок в жесткий воротник вицмундира. — Полагаю, что вы с вашим живым характером не избежали причастности к этому обществу. Понимаю, понимаю!.. — Храпков сделал жест, останавливая Влодзимежа, который собрался что-то сказать. — Понимаю и не осуждаю. С кем не бывает. Вы были молоды, неопытны, романтичны. Это, безусловно, будет принято во внимание, когда ваше участие откроется, но вряд ли позволит избежать наказания. — Храпков понизил голос. — Хочу дать вам совет: уезжайте из Петербурга немедля. Тогда, быть может, буря обойдет вас стороной, и через несколько лет вы вернетесь, коли пожелаете, обратно с незапятнанной репутацией. Я устрою вам назначение в Оренбург или на Кавказ. Желаете в Тифлис? Там множество дел по нашему ведомству...
— Желаю, — беспечно ответил Владимир Владимирович.
Он быстро собрался, и даже великое наводнение (описанное в «Медном всаднике») задержало отбытие всего на день. На выезде из Петербурга 9 ноября он, нс зная того, разминулся с Мицкевичем, которому в числе прочих филоматов и филаретов велели прибыть в столицу. Наказание смутьянящим полякам, против ожидания, определили мягкое и даже позволили по собственному желанию выбрать место будущей службы. Они предпочли Одессу и составили костяк преподавателей Ришельевского лицея, превратив его тем самым в центр польского вольномыслия; довольно скоро их всех простили.
Что же до Осадковского, то казавшееся спасительным предложение Храпкова сыграло в его судьбе роковую роль. В Тифлисе, согласно пришедшим из Петербурга указаниям, он попал под плотную опеку полиции. Догадываясь об этом обстоятельстве, но презирая его, Владимир Владимирович отличился вольными речами, дал пищу доносителям и на собственной шкуре испытал строгости начальных годов правления Николая I. Поданное им прошение о переводе на службу в центральные российские губернии осталось без ответа. Затем случилось восстание в Польше, из-за чего он опять попал под подозрение. Затем, когда отъезд был делом уже решенным, Владимира Владимировича угораздило распространить невесть как доставленный в Грузию трактат Мицкевича, в котором поэт рассуждал о богоизбранности польского народа и горячо порицал великороссов.
Таким образом, пребывание Осадковского в Тифлисе затянулось на тридцать с лишним лет под полицейским надзором, то гласным, то негласным, то снова гласным, то опять негласным... И так далее, и тому подобное...
[14 (26) ноября 1855] Через тридцать один год и пять дней после отъезда из Петербурга Владимиру Владимировичу Осадковскому дозволили наконец покинуть Тифлис и поселиться в любом городе империи. В этот день в Стамбуле, умер от холеры Мицкевич, хлопотавший в Турции над созданием польского легиона, который предполагалось бросить против русских где-нибудь под Карсом или Севастополем.
Разрешением Осадковский не воспользовался — молодая жена наотрез отказалась ехать в далекое и незнакомое Царство Польское. А собственные желания потеряли остроту, поистерлись в бесконечном топтании на месте. Он скончался в Тифлисе семидесяти трех лет от роду и упокоился на Петропавловском кладбище рядом с супругой своей Полиной, которую пережил на полтора года. Их сын Григорий в день смерти отца находился в Варшаве. [сентябрь 1871; тишрей 5632; раджаб 1288]