Глава ВЕДИ (V), события которой происходят в последние годы правления Петра Великого и завершаются его смертью


Москва — Бессарабия — Санкт-Питербурх — Копенгаген — Рилакс-фьорд — Тупа — Каменец-Подольский — Астрахань — Хива — Исфахан


[июль 1711; ав 5471; джумада II 1123] Науки давались Андрею Трухникову легко. Малый рос неглупый, но своенравный и озорной. Однажды с товарищами своими Косоротовым и Репьевым выкрасили зеленым поросенка и запустили в классы, за что были посажены на хлеб и воду; другой раз во время вечерней службы налили меду в картуз преподавателю арифметики, и тот, выйдя на паперть, покрыл голову на глазах честного народа — тут уж пришлось отведать линьков. Но и линьки не произвели должного действия — на Святки надели татарские халаты, к шапкам приделали коровьи рога, лица углем разрисовали и с дурными воплями выскочили перед санями митрополита. Последовала жалоба государю, но тот, на счастье шутников, только развеселился и наказывать никого не велел. Пока решалось дело, Дарья Ивановна вся извелась, потеряла аппетит, и едва не дошло до перешива шушунов в обратном порядке.

А тут новая напасть: сын напросился в ученики к чернокнижнику Якову Брюсу, который в верхнем ярусе Сухаревой башни, где располагалась навигацкая школа, устроил трубу, именуемую телескопом. И в ту трубу ученики разглядывали небесную твердь и звезды на ней. Конечно, Яков Вилимович был человек непростой, близкий к царю, однако ж гуляли слухи, что он знается с духами и черти к нему являются по мановению руки. Как-то Андрей принес изданную Брюсом карту, где земля изображалась в виде двух кругов. Ничего в тех кругах Дарья Ивановна не поняла, но для расстройства ей достало сыновних слов, что мироздание суть шар, несущийся в мраке, и карта сие неопровержимо подтверждает. Ужас, одно слово!

Правда, уже пол года как обсерватория Брюса стояла закрытой, а сам Яков Вилимович воевал турка, — в свободное от смотрения в телескоп время он начальствовал нал русской артиллерией. Дарья Ивановна надеялась, что поход этот затянется подольше, по крайней мере на год, — и о том горячо просила Бога. Через год Андреюшка преодолеет вторую, цифирную, ступень школы, определится на службу, а там, глядишь, женится, остепенится и о Брюсовых страстях позабудет.

И похоже, Бог услышал молитву Дарьи Ивановны. Нет, поход русской армии к реке Прут вовсе не был продлен, но положение ее сделалось таково, что немногие чаяли остаться в живых. Русский царь, уже вкусивший побед над сильнейшей в Европе армией Карла XII, самоуверенно явился в молдавские пределы с небольшим войском, но притащил с собой гигантский обоз. Ехали, как на прогулку; царица Екатерина Алексеевна увязалась за мужем и, чтобы не скучать, прихватила придворных дам. Жен, ребятишек, любовниц, челядь везли с собой царевы соратники. В пути разбивали шатры, накрывали столы, каждую выпитую чашу сопровождай пушечной пальбой. За вином вспоминали, как прежде бивали турка, — нынче его за серьезного врага не считали.

Все переменилось в июньский день, когда Петр обнаружил против своего сорокатысячного войска впятеро превосходящие силы: сто двадцать тысяч турок и семидесятитысячную конницу крымского хана Девлет-Гирея. Попятились назад, но 9 (20) июля турки замкнули мышеловку, над царем нависла угроза пленения. Слава Богу, хитроумный вице-канцлер Петр Шафиров подкупил командующего турецкой армией визиря Баталджи-пашу, и заключили мир — на условиях весьма унизительных: обязались вернуть Азов, срыть крепости Таганрог, Богородицк и Каменный затон. На бакшиш ушли все драгоценности Екатерины, а ненавистники Петра из старых боярских родов распустили слух, будто она выступила новоявленной Юдифью, расплатившись с Баталджи-пашой за спасение мужа своим телом.

После подписания мирного договора Петр покинул армию и с малой свитой поспешил на север. Брошенное предводителем войско возвращалось несколько месяцев. Крымские конники пощипывали отступающие отряды. Русские огрызались: в днепровских камышах казаки заманили крымчаков в болотную ловушку и порубили; один татарин пытался уйти вплавь, но завяз в малахитовой жиже. Его вытащили и сначала, раздраженные бесконечными поражениями, хотели казнить, но потом передумали — связали, не дав отмыться от грязи, и взяли с собой. Какой никакой, а ясырь! Позже продали его капитану Семеновского полка, накупили горилки, созвали товарищей и погуляли вволю.

Капитан привез татарина в Санкт-Петербург и посадил для острастки в подвал; больно зол был пленник: сверкал глазами, бормотал проклятия, щерил зубы — и зарезал бы, попадись ему в руки нож. Говорить не желал, даже имя выманили обманом — звали татарина Девлетом. Предполагалось, когда татарин размякнет, определить ему место на запятках экипажа. Но полтора месяца на цепи ничего не изменили, и непонятно было, что делать дальше, какую иметь с пленника прибыль. Капитан подумывал отдать его в каменные работы, но тут случились именины у морского офицера Романа Кучина. И был Девлет, ради смеха украшенный лентами, в нахлобученном лакейском парике преподнесен в качестве презента.

Кучин оказался малым добрым, положил конец издевательствам. Оковы и парик с Девлета сняли, позволили, согласно татарскому обычаю, обрить космы на голове, одели в персидский халат. Наутро после новоселья Кучин явился с ним к другу-капитану, и Девлет с кривой саблей (по-прежнему сверкая глазами и скаля зубы) маячил за его спиной — охранял, стало быть. У капитана глаза лезли на лоб: угощал Кучина и за шпагу держался — побаивался бывшего узника. Обошлось; но чудилась капитану глумливая улыбка на тонких губах татарина.

А назавтра Кучин (опять с Девлетом за спиной) участвовал в пирушке в честь отъезжающего в Данию учиться фортификации племянника Алешки Барабанова. Погуляли знатно; пьяного Алешку закутали в шубы, закинули в сани, покричали вслед — проводили.

Голова кучинского племянника полнилась всякой всячиной, говорил он с напором, умело пускал пыль в глаза. Сам царь отличил его, назначил к иноземному учению, и многие прочили Алешке изрядное будущее.

[1712] В Копенгагене молодой Барабанов быстро истратился на местные удовольствия. Пустой кошелек придал ему наглости. Он явился к доктору Иосифу Якобсу, известному всем здешним русским, и без обиняков попросил взаймы.

Облик бывшего жителя Кукуя мало изменился под влиянием годов; он был, как и прежде, неулыбчив. В настольной его книге, «О природе вещей» Лукреция, закладка лежала на странице, где утверждалось, что «не для нас и отнюдь не божественной волею создан весь существующий мир, столь много в нем всяких пороков». Отцовское состояние Яковлев-Якобс употребил на поиски философского камня, увлеченный не столько жаждой богатства, сколько стремлением разнообразить скучное существование.

Он знал об опытах Луллия, Риппла и Ситония, изучил все известное о Николе Фламмеле и вел переписку с престарелым Гельвецием. Общие занятия сблизили Иосифа с Иоахимом Галле, бежавшим от испанской инквизиции иудеем. Жил Галле вдвоем с дочерью Августой. Однажды за Иосифом пришли: Галле умирал и звал его к себе. Августа рыдала у изголовья постели. В стороне стоял лекарь с тусклым лицом. Здесь же находился нотариус: Иосифу отписывалось все имущество с условием, что он женится на Августе.

Он наследство принял, получив среди прочего тетрадь в сафьяновом переплете с подробным изложением способа изготовления желтого металла, почти неотличимого от золота. Что же до Августы, то к моменту появления Барабанова она уже отдала Богу душу, оставив Иосифу сына Иоганна Фредерика, названного так в честь Гельвеция.

Разговор беспардонного русского недоросля и копенгагенского алхимика получился витиеватым. Но оба остались довольны: Барабанов обрел средства к существованию, а доктор Якобс обзавелся агентом для сбыта талеров, отчеканенных по рецепту Иоахима Галле.


[1714] Когда Барабанову до возвращения на родину оставался год, в Санкт-Питербурх прибыли два восточных человека.

Туркмена Ходжу Нефеса прислал астраханский губернатор с вестью о найденном в Амударье золотом песке. По словам туркмена, хитроумные хивинцы отвели реку с золотоносного русла, и теперь она, некогда впадавшая в Каспий, катит воды в Арал. Появление Ходжи Нефеса предопределило судьбу Андрея Трухникова и товарищей его Репьева и Косоротова.

А вслед за ним вместе со слоном, подарком персидского шаха царю Петру, явился зверовщик Ага-Садык. Слона подвели к царскому дворцу и заставили преклонить колена. Но царю было не до экзерсисов невиданного зверя. Он готовил экспедицию к Або-Аландским шхерам. В мае русская флотилия под командой генерал-адмирала Федора Апраксина вышла в море. Кучин командовал скампавеей, и Девлет, как всегда, находился при нем.

У полуострова Гангут наткнулись на шведский флот. Долго маневрировали, пока Бог не показал, на чьей Он стороне. Установился штиль: тяжелые корабли шведского шаутбенахта Эреншельда застряли в Рилакс-фьорде с обвисшими парусами. И тогда тридцать пять маневренных скампавей по-над берегом скрытно обошли на веслах Гангут и ударили по шведам. В жарком абордажном бою на шведском флагмане «Элефант» как страшное видение размахивал саблей русский матрос в пестром халате. Хищно горели глаза на скуластом лице, плотоядно сверкала сабля, звериные звуки издавши рот. Когда швед подобрался к русскому капитану и замахнулся гарпуном (каким охотятся на крупного морского зверя), матрос в халате опередил его — ударил саблей промеж рыжих бровей; и еще раз ударил устоявшее на ногах, но уже полумертвое тело — точно вслед первому удару, и белобрысая голова развалилась надвое.

В последний миг боя на корме «Элефанта» рухнуло изображение слона. Победа русских была полная. Шведы потеряли десять кораблей и многих моряков, шаутбенахт сдался в плен. России открылся путь к овладению Финляндией, а Девлету к свободе. Спасенный Кучин отдарился за свою жизнь вольной, дал денег на обзаведение хозяйством, и к осени в петербургской Татарской слободе, что раскинулась за кронверком Петропавловской крепости, появился новый житель. Когда-то, шестилетним мальчишкой, он пинал в прикрымской степи черепушку Евстигнея Данилина. От домишки Девлета до Триумфальной пирамиды, воздвигнутой на Троицкой площади в честь гангутской победы, было рукой подать.


Уже и праха не осталось от Евстигнея Данилина, и род его пресекся на сыне Федоре. Замешался Федор в стрелецкий бунт, и хотя не на первых ролях, все равно урезали язык, клеймили и сослали в каторжные работы. Сгинул где-то на Валдае, и следов не осталось. Доставшуюся ему от отца земельку, крестьян и дворовых людишек отобрали в казну да тут же отписали отличившемуся в подавлении бунта генералу Автоному Головину. Так собственностью Головина стали данилинская Настька-Настасья с дочерью Феклой.

Жили, как раньше, ни в чем не нуждались — Головин помнил Данилина по крымским походам и распорядился его метрессу не притеснять. Но по осени головинский управляющий велел им ехать в подмосковную, дорогой Настасья простудилась и в три дня померла. Фекла осталась одна. В пятнадцать ее отдали замуж, а в шестнадцать она стала вдовой. Потом появился шанс сделать карьеру наподобие материнской — сын Головина, молоденький офицер, младше Феклы, заехав в имение на пару недель, влюбился в нее по уши и надумал взять с собой в Санкт-Питербурх. Дворня донесла об этом старому барину, и тот немедля, от греха подальше, выдал ее замуж под Тулу — там у Головиных тоже были деревни. Вскоре эти деревни перешли к промышленнику Никите Демидову, и нового мужа Феклы определили на "вододействующий" чугуноплавильный завод. Там он и погиб жуткой смертью, оказавшись на пути выплеснувшегося из ковша жидкого чугуна. Фекла в неполные двадцать лет овдовела второй раз.

Затем ее приметил выписанный из Голландии инженер и с молчаливого согласия заводского начальства взял к себе в дом. Два года прожила с голландцем почти мужней женой, пока не случилось новое несчастье. Затеяла пироги и недоглядела, как выпал уголек из печи. Когда занялось, кинулась тушить, но — поздно: и дом не спасла, и сама обгорела. Волосы опали пеплом, голый череп покрылся язвами, лицо сморщилось, превратилось в печеное яблоко. Бабка-ворожея врачевала раны деревянным маслом, травы прикладывала — выходила... Но зачем жить такой — непонятно. Голландец даже не взглянул на нее. А тут как раз Демидовы учредили богадельню для увечных работных людишек; отправили Феклу туда помирать. И померла бы, внезапное уродство проклиная, но в следующем году привезли в богадельню парня, придавленного на руднике осыпавшейся породой: красавец, косая сажень в плечах, а глаза не видят... Звали парня Григорием Гореловым, пригнали его из-под Воронежа; жил на свете один-одинешенек, родителей не помнил — нашептали ему, что были они раскольники-самосожженцы (оттого и записали Гореловым), да он в такую жуть не поверил. Стала Фекла за ним ходить, и сладилась у них любовь.

Обитали они при той богадельне насколько возможно в их положении счастливо, [1715] родили сына Афоньку и дожили до глубокой старости.

В 1127 год хиджры в месяц шаабан, именуемый правоверными ал-муаззам — «почитаемый», в «белую» ночь накануне дня перемены киблы, когда сотрясается дерево жизни и дни людей, чьи имена записаны на опавших листьях, обретают предел, час в час с Афонькой, родился Мансур, правнук Кемаля и Марии Осадковской. В шестнадцатый день месяца, по окончании поста, закатили пир. Когда острый, похожий на луну в первой четверти кривой нож перерезал горло жертвенного барана, Тадеуш Осадковский, как всегда, находился в дороге.

В битве при Денене его правую руку нашла сабля французского драгуна; левой он зажал хлещущий кровью обрубок и смотрел, как еще живые пальцы лежащей на земле руки скребут эфес шпаги. Залечив культю и пристроив на место кисти железный крюк, он решил поскорее добраться до Маргариты — и всячески оттягивал этот момент, переезжая из города в город и часто удаляясь от цели. Логики в его поступках было мало, он вообще был странный — всегда странный. Жесткий, даже жестокий человек уживался в нем с романтиком, тяга к изощренным приключениям сочеталась с ленью, тщеславие с самоуничижением, щедрость с расчетливостью, доходящей до скаредности, а подъемы духа чередовалась с приступами нравственной слабости, когда самое темное в человеке выходит наружу. На его совести были смерти, но еще больше людей он от смерти спас. Он не был добр, но старался быть справедливым, а несправедливым бывал чаще всего к себе.

Теперь он, наконец, возвращался в Буду по местам, которые совсем недавно были ареной борьбы за Испанское наследство. Он пролил кровь, очень много крови, — значит, заслужил хотя бы маленький кусочек этого наследства, которое делили и никак не могли поделить европейские монархи; однако пересекая изрядно увеличившиеся после войны владения Габсбургов, не испытывал никаких чувств — словно эта война не имела к нему отношения. То ли ранение было причиной, то ли возраст, но в последнее время Тадеуш Осадковский жил с постоянным ощущением усталости. А усталому нужен дом. Пятидесятитрехлетний утомленный жизнью калека возвращался доживать.

В Буде прекрасной мадьярки Маргариты он не нашел. И не нашел дома, в котором прожил свои лучшие три года, — на его месте возводили какие-то стены. В ближайшей харчевне ему рассказали о пожаре, а когда вино развязало языки, добавили, что пожар был не случаен, — отец и братья Маргариты примкнули к Ференцу Ракоци и после решающего поражения от габсбургских войск бежали с ним в Россию. Там же, вероятно, следовало искать и Маргариту. Тадеуш расплатился, сел на коня и поехал дорогой, которой возили столь любимое русскими царями токайское. Он взбодрился — цель отдалилась и, значит, жизнь, продолжалась, а находиться в пути было его обычным состоянием.

Но проезжая Львов, как будто забыл о Маргарите и повернул на юг, к Каменцу. В ясный осенний вечер, когда желтеющие листья, если смотреть на них против заходящего солнца, кажутся черными, он въехал в город, в котором родился. Изношенный мешочек сердца изнемогал, почти не бился, ибо среди листков, оторвавшихся от дерева жизни в ночь на пятнадцатое шаабана, был и его листок. Сердце остановилось, когда Тадеуш Осадковский спешился на раскисшей обочине, с которой начал путешествие по жизни с дорожным ранцем за плечами. Местные жители подобрали труп, закопали на краю кладбища в безвестной могиле, и долго еще ходила по окрестностям легенда о мертвеце с раздвоенным железным крюком вместо руки, который по ночам поднимается из-под земли, но никого не трогает и все ищет, ищет чего-то.


В осень 1715-го случилось еще несколько смертей. В сентябре, в первый морозный день, утонул при переправе через Неву Иван Хлябин, в начале жизни иконописец, позже назначенный расцвечивать корабли на воронежских верфях, а с основанием Санкт-Питербурха приписанный к «гридорованному», то бишь гравировальному делу в тамошней типографии. Тело не нашли, панихиду справили в Симсоновской церкви. Сыну его Ефиму, ученику Славяно-латинской академии, что обосновалась в московском Заиконоспасском монастыре, сообщили о гибели отца с большим опозданием. Чуть позже оспа унесла жизнь Алексоса, сына Алексоса-Юсуфа. Второй Алексос хорошо метал нож, но сверх этого ничему не выучился; впрочем, среди своих был человек уважаемый. Умение владеть ножом он сполна передал сыну, тоже клефту и тоже Алексосу, и тот уже не раз употребил его в деле. В октябре умер Энрике из рода Го, а спустя две недели его жена-метиска. Их сын, узкоглазый португалец Фернао, будущий Федор Иванович, боролся в это время с муссонными ветрами у восточного побережья Африки и узнал о смерти родителей нескоро. В казачьей столице Черкасске отдала Богу душу жена местного богатея одноглазого Алексея Смурного. Сын Смурного, двенадцатилетний Степка, избалованный малый, шел за материным гробом в кафтане с серебряными галунами, размазывал слезы. И наконец, ноябрьской ночью в Тихвине замерз по пьяному делу подпоручик Барабанов, оставив без средств к существованию супругу Флорентину, урожденную Кальвиневу. К середине зимы в семье ожидалось прибавление, и положение вдовы казалось совершенно безвыходным. Жену Барабанов сыскал в Польше, когда возвращался из датского учения; там же промотал талеры, полученные на прощание от доктора Якобса. Всем хороши были талеры, совершенно как настоящие; и как настоящие быстро, к сожалению, кончились.

Намыкалась бедная Флорентина (едва ли не копируя свою мать после смерти мужа, архитектора Кальвини), но потом надоумили ее искать защиты у набирающего силу генерал-адъютанта Виллима Монса. Так и сделала: выбрала минуту, когда Монс на Партикулярной верфи перебирался из саней в буер для катания по замерзшей Неве, бухнулась животом на сугроб, протянула челобитную и заголосила — на русский манер, но французскими словами. Куртуазнейший из куртуазных петербургских кавалеров Монс велел своему секретарю Егору Столетову несчастную поднять, успокоить. За протекции он привык получать звонкой монетой (однако не брезговал, к примеру, и шелковыми чулками), но при стечении народа — ах, как приятно прилюдно делать добро! — знаменитый придворный взяточник объявил, что будет платить вдове Барабановой пенсион из собственных средств. Егор Столетов, угождая патрону, немедля прибавил, что берет вдову в дом, дабы обучала она его детей французскому и польскому языкам, да приличным манерам.

Человек Столетов был приметный. Бывший служитель царицы Марфы, жены царя Федора Алексеевича, позже писец адмирала Федора Апраксина, он обрел при Монсе такую силу, что многие искали его расположения и даже светлейший князь Меншиков на всякий случай не обходил Егора Михайловича презентами. Так что удачно все устроилось для горемычной вдовы. [1716] Ребенка, рожденного в доме Столетова, нарекли Феодосием, что по-гречески означает «дар Божий». Получился настоящий богатырь — в крепкую барабановскую породу.

И другие дети появились на свет, отчасти возместив смерти предыдущего года. У сотника Петра Енебекова и второй его жены Анфисы, привезенной из Белой Церкви украинки, дочери хорунжего Чмиля, родился сын Помпей. Первая жена померла давным-давно, дети от нее повзрослели и разлетелись кто куда, потому радовался позднему сыну сотник без меры. Был трезвый, рассудительный человек, а тут загулял — хмельной пританцовывал с младенцем на руках и напевал:

— Пома, Помка, Помочка!.. Пома, Помка, Помочка!..

Отдавал сына кормилице и спешил навстречу новому гостю. Застольные речи гласили, что быть Помпею полководцем не хуже римского тезки и неустанно молотить шведов и турок.

Сразу два младенца народилось в доме купца Архипа Васильева. Одним в Страстную пятницу опросталась жена Дарья Ивановна; другим, девчонкой, результатом прошлогодней побывки Андрея Трухникова, — кухарка Глашка. О кухаркиной беременности узнали в последний момент — до этого прелюбодеяние умело скрывалось, а тут Глашка решила объявиться и денег потребовала на содержание будущего младенчика. Дарья, сама с животом, вцепилась Глашке во власы. Обе повозились, покатились по полу, грянули грузными телами в комод. Сверху на них опрокинулись уставшие стоять на одном месте песочные часы. Дарья схватила их — хотела стукнуть противницу, но та отклонила удар, и чей-то — чей, не разберешь! — ноготь проскреб по дереву, оставляя царапину рядом со следом от посоха старца Савватия.

Архип Васильевич разнял их, жену уложил, успокоил. Выгнать Глашку не позволил: не по-христиански так поступать, особенно в канун Пасхи — а наутро Дарье пришел срок рожать. Избавилась от бремени без труда; как пришла в себя, сказала с усмешкой, будто продолжая прерванный разговор:

— Пока праздники, пусть живет!..

В пасхальную ночь у Глашки начались схватки; девочка родилась крепкая, но сама Глашка кровью истекла и наутро померла. Крестили детей вместе: мальчика назвали Тихоном, девочку — Марией. Обоих, скрепя сердце, записали своими, повивальной бабке заткнули рот рублем. Андрей Трухников, несостоявшийся Андреас Иммануил фон Трауернихт, увидел дочь в июне.

Аукнулась ему потеря дворянского звания! Высшие навигаторские классы для него закрылись, и определили Андреюшку писарем на адмиралтейские верфи в Питербурхе, после перевели в Кроншлот. Он был все тот же шалопай: однажды поздней осенью поспорил, что выспится между ребер недостроенного корабля, и чуть не утонул — ветер среди ночи повернул течение Невы вспять, волны выплеснулись на берег, и корабль со стапелями ушел под воду. Спас канат, за который ухватился в кромешной тьме и, перебирая руками, добрался до тверди. На рассвете увидел, что стоит на сарае у канатной сучильни, как на острове, а вокруг полощется деревянный мусор. Стал орать, на вопли приплыла галера, сильная рука потащила его на борт — опомнившись, узнал царя. Хохоча, самодержец протягивал чарку: отогревайся, раб Божий!

Бумажной работой Андрей тяготился. Накануне известия о рождении дочери умудрился в одном месте приписать лишний нолик, зато в другом потерял сразу два и прибавил единичку; когда опомнился, ошибку искать поленился, намарал подходящую, как показалось, цифру, и вышло, будто при строительстве бомбардир-галиота израсходовали ценного казанского дуба вдвое сверх обычного. Дело раскрылось: заподозрили великое воровство, Военно-Морская канцелярия учинила розыск. Когда выяснилось, что в переполохе виновен писарь, негодяя приговорили отдать в солдаты, а прежде бить батогами.

Спас старый друг Яков Репьев, назначенный в хивинскую экспедицию прапорщиком — бросился к своему начальнику, озабоченному поиском знающих морское дело людей. Тем начальником был царский любимец сын кабардинского бека Девлет-Кизден-Мурза, после святого крещения Александр, по рождению получивший титул русского князя и фамилию Бекович-Черкасский, а по заслугам, за исследование берегов и составление карты Каспийского моря, звание капитана Преображенского полка. Петр вручил князю собственноручно писанную инструкцию, в коей первым пунктом значилось исследовать на предмет золота прежнее русло Амударьи и, если возможно, вернуть реку в естественные пределы. Ходжа Нефес, с которого все началось, обустраивался в это время в Татарской слободе, по соседству с домиком тезки Бековича-Черкасского — гангутского героя Девлета.

Что врал Репьев о талантах товарища, навсегда останется тайной, однако князь вступился за горе-писаря и затребовал в экспедицию. Таким образом судьба подобно качелям вознесла Андрея Трухникова над пропастью и вернула обратно уже в урядническом чине сержанта, в коем он и приехал в Москву, дабы повидаться с матушкой перед дальней дорогой.

При виде сына в новеньком с иголочки мундире и в коротком паричке, Дарья Ивановна оробела и вместо лелеемых укоризн, упала ему на грудь, запричитала нескладно. В голос ей запищал потревоженный высокими звуками младенчик. Андрей оставил мать, подошел, встал между люльками.

— Которая? — спросил растерянно; свертки в люльках были одинаковы. И неуверенно показал на хнычущего ребенка: — Эта?

Полез за пазуху, добыл сахарный пряник.

— Куда ж ей пряник-то? Рано еще! — всплеснула руками Дарья Ивановна. — Ты ее возьми, покачай, не бойся!

Андрей положил пряник на комод, наклонился над люлькой. Из-под обшитого тесьмой чепца таращились круглые глаза. Кисло пахло мокрыми пеленками. Он просунул руки под сверток, брезгливо поморщился, попав пальцами во влагу, и осторожно, не сгибая локтей, вытащил дочь из люльки. Одна и та же печать изумления запечатлелась на лицах — маленьком, не сформированном до конца, и большом, круглом, с порыжелыми от табака щегольскими усиками. Потом личико дочери, недовольной переменой положения, исказилось и превратилось в сплошной кричащий рот. Отец стоял, нелепо вытянув руки со свертком. Дарья Ивановна вмешалась, забрала внучку у сына, убаюкала. Тихон, словно понимая, что не до него сейчас, тихо пускал пузыри.

Для Дарьи Ивановны, вынужденной отвлекаться на малых детей, три дня, проведенные в Москве сыном, пролетели незаметно. Андрей маялся, раздражаясь от одного вида отчима. Набожный Архип Васильевич не расставайся с Евангелием, любимое выражение его было «не по-христиански». Андрей же, согласно новым веяниям, Бога всуе не поминал, обожал похабщину и, если приходилось выбирать между попойкой и посещением церкви, не колеблясь, выбирал попойку. В день отъезда он не утерпел: пока мать хлопотала, собирая провизию в дорогу, прервал на полуслове евангельские чтения и с нарочитыми подробностями рассказал отчиму, как матросы пользуют непотребных девок. Тот выслушал молча, не зная, как отвечать, только побагровел; а пасынок откинулся на стуле и молвил важно:

— Продолжайте, батюшка. На чем там остановились? Мытари и блудницы вперед вас идут в Царство Божие?

Отчим охнул, сжат кулак так, что хрустнули пальцы. Однако сдержатся, сказал:

— Бог тебя простит!

Встал из-за стола, как будто ничего не случилось, и отправился в Охотный ряд договариваться с поставщиками. Вернулся к вечеру, когда пасынка след простыл. Дарья Ивановна никаких вопросов не задала, и зажили они прежней жизнью.

Андрей весь этот вечер провалялся в телеге, катящей по шляху, которым двадцать с лишком лет назад шел Карл фон Трауернихт. Под голову подложил ранец с тетрадями, перьями, чернильными склянками, тригонометрическими приспособлениями. Там же лежали песочные часы в футляре темного дерева, прихваченные из дому на память.

Ночь наступала теплая, тихая, умиротворенная. В такую даже самые беспокойные дети не тревожат своих пестунов. Крепко спал в Туле младенец Афанасий, рожденный с перепонкой между двумя пальцами на правой ноге правнук Готлиба Карла Иеронима по прозвищу Солдатик. Спал в Эдирне младенец Мансур, прапрапраправнук пана Стефана Осадковского. В Москве спали младенцы Тихон и Мария, внук целовальника с Земляного вала и внучка стрелецкого полуголовы. В «парадизе» русского царя Санкт-Питербурхе, на Городском острове, спал младенец Феодосий, внук флорентийца Кальвини, а вблизи недавно погорелого гостиного двора, в двух шагах от питейного заведения «Австерии», пускал во сне пузыри младенец Помпей. Отца Помпея, Петра Енебекова, прочили в хивинскую экспедицию капитаном, да как раз когда решалось дело, с ним случился удар. Выпил кофий, собираясь ехать в полк, вышел на крыльцо и упал — левая сторона тела вмиг одеревенела...

Сделали привал у небольшого озерца, развели костры, откашеварили. Под протяжное солдатское пение Андрей Трухников заснул и тоже обрел сходство с младенцем: рот раскрылся, брови сошлись к переносице...

Проснулся он бодрым и свежим. Солнце вставало прямо из воды, его отражение разлеталось тысячью осколков. Ранние птицы носились за стрекозами. У философов в такие утра иногда рождаются бессмертные мысли, которые облекаются в бессмертные фразы. Но сержант Андрей Трухников не имел склонности к отвлеченным размышлениям и просто завалился с трубкой на телегу. Славно было смотреть на ленивые облака, уплывающие за голову. О том, что осталось позади, уже не помнилось; жизнь состояла из будущего.


В той же расслабленной позе он лежал на носу лодки, которая выплывала из Волги в Каспий. Морем, оставляя на берегах отряды для постройки крепостей, доплыли до урочища Красные Воды, где князь полагал прежнее устье Амударьи. Отсюда в Хиву отправили посла в сопровождении малой охраны — тем демонстрируя мирные намерения: помнили, что трижды в последние годы просился хивинский хан Шах-Нияз в русское подданство. Но прошли все сроки, а от посла ни слуху ни духу. Тогда снарядили другое посольство, с надлежащим числом вооруженных людей под командой прапорщика Якова Репьева. Но азиатские пески опять поглотили русских без следа.

Туркмены-кочевники, извечные противники хана, доносили о военных приготовлениях Хивы. Князь оставил в Красных Водах гарнизон, а сам вернулся в Астрахань за новым войском. Трухников уже был взят адъютантом — он легко сносил походную жизнь, при том худо-бедно владел писарским ремеслом. Всю зиму готовили поход, к концу февраля явилось пополнение. В числе прибывших Трухников обнаружил Илью Косоротова. На радостях устроили гулянку, которая закончилась безобразной дракой. В донесении астраханского губернатора царю говорилось, что «подпрапорщик Косоротов попоено ругал майора мурзу Тевкелева, а майор Тевкелев нанес удар палкой по голове, отчего Косоротов вызвал его. При разделке Косоротов шпагой Тевкелева поколол несильно. Обоих взяли под арест, где обретались до поручительства Преображенского полка капитана князя Черкасского».

Бекович-Черкасский без затей зачитал драчунам статью из «Артикула Воинского», согласно коей поединщиков следовало вешать без разбора на правых и виноватых.

— Услышу еще раз о таких подвигах, — сказал с мягкой улыбкой. — велю тогда властью, данной мне государем, пожаловать вас двумя столбами с перекладиной. Рядом качаться будете... А теперь пожмите друг другу руки. Хочу, чтобы установилось меж вами согласие.


[1717] Наконец собрали почти десятитысячное войско и на святой неделе выступили на Хиву сухим путем. Прошли Гурьев, на переправе через реку Эмбу князя настиг гонец от Петра с повелением послать в Индию надежного человека, чтобы разведал тамошние способы добычи золота. И выяснилось, что лучше Тевкелева никого не найти: и язык туземный знает, и в Персии, через которую предстояло ехать, бывал. Для научных изысканий с ним отправили немца-инженера и Косоротова. Трухников с Косоротовым обнялись (напоследок, недолго думая, Андрей подарил другу часы с надписью МЕМЕМТО МОRI) — и пыль заклубилась вслед ушедшему в индийские земли отряду.

А войско Бековича-Черкасского еще месяц двигалось по степи, прошло по краю Аральского моря и в ста двадцати верстах от Хивы, близ урочища Карагач, встретилось с передовыми отрядами хивинцев. Бекович-Черкасский был приглашен в Хиву для переговоров, куда и прибыл с отрядом гребенских казаков. Остальное войско разделили на пять частей и определили на постой в разные города — в одном месте, по утверждению хивинцев, прокормить его было никак нельзя.

Встречали Бековича-Черкасского с восточной пышностью. Глашатаи бежали впереди кортежа, кричали гортанно, жаркий воздух дрожал от пронзительных трубных звуков. Под проживание князю со свитой отвели богатые покои, в коих столы ломились от фруктов и сладостей. Во дворе то и дело предсмертно блеял барашек; не гас огонь под громадными котлами, в которых варился рис. Дни летели, как во сне, Андрей Трухников пил-ел, валялся на мягком диване, нежился в знаменитых банях, построенных Ануш-ханом. Но больше всего ему нравились рынки: многоцветные, забитые под завязку товарами, дешевые. И люди вокруг были радушные, улыбчивые. Хотелось веселится вместе с ними и делать им приятное. Он неожиданно оказался в раю.

Командиры отрядов, разошедшихся по городам ханства, наперебой сообщали о гостеприимстве хивинцев. В одном из донесений упоминался выкупленный у местного князька прапорщик Репьев. Бекович-Черкасский радовался, что все решается по-хорошему, и ради мира не корил хивинцев за пропавшие посольства. И не торопил: переговоры шли по-азиатски церемонно, неспешно. А в это время во исполнение тайного приказа Шах-Нияза точились ножи. Повсюду в один и тот же недобрый ночной час ханские воины напали на потерявших бдительность русских и перебили почти всех. Андрей услышал шум, вскочил раздетый, схватил сержантскую алебарду. А в двери уже валила визжащая орда. О, как он бился — доблестному Карлу фон Трауернихту не было бы стыдно за сына! От покоев князя его оттеснили, но он по трупам проложил путь на галерею, спрыгнул со второго этажа и, круша по дороге все живое, понесся к казачьим шатрам, откуда слышались звуки боя. Наперерез ему побежали воины с копьями, он свернул вбок, запетлял, нанося без разбору удары, и не понял, как попал в переулок с глухими заборами. Шум толпы притих, на мгновение он решил, что оторвался от преследователей, перевел дух, и тут с обеих сторон переулка хлынули люди с факелами, не воины — обычные горожане, те самые, что радушно улыбались на рынках. Андрея окружили, прижали к стене — камни посыпались градом. Он выронил алебарду, упал, закрывая голову окровавленными пальцами. Но явились стражники, древками копий разогнали горожан и поволокли Андрея в яму, куда через решетку заглядывали крупные южные звезды, каких не видно даже в Брюсов телескоп!

Жизнь продлилась ненадолго: утром его с другими несчастными. которым не повезло погибнуть сразу, повели на казнь. Тела оттаскивали в сторону, и они понемногу образовали гору; головы воздевали на копья. Ветер, по обыкновению, полировал принесенным из пустыни песком деревянные колонны Джума-мечети. Зависшее в зените солнце уже раскалило майоликовые облицовки зданий, когда Андрей дождался своей очереди. Последней покатилась голова князя Бековича-Черкасского, и ее тоже насадили на копье, и по древку заструилась, высыхая, кровь. Хан Шах-Нияз встал с убранного драгоценными камнями кресла под балдахином и перебрался в носилки. С утра нездоровилось, сердце билось где-то у горла, и хотелось прохлады.

Едва ли несколько десятков русских спаслись в беспощадной сече. Питербурха весть о гибели Бсковича-Черкасского достигла поздней осенью. Царь погоревал и отложил среднеазиатскую политику на потом. Но долго еще по одному, по двое выбирались из хивинской западни русские ратники.

[1718] В следующее лето казаки привезли в Астрахань подобранного в степи безумного человека, в котором узнали прапорщика Репьева. Бедолагу взяли из милости на двор к губернатору. Жил тихо, в минуты просветления писал безадресные письма. Прижитого от него дворовой девкой мальчишку Захарку записали в крепостные.

Смерть прапорщика никого всерьез не огорчила. А вскоре после того, как его закопали в общей могиле, в Астрахани объявились майор Тевкелев и подпрапорщик Косоротов, отправленные Бековичем-Черкасским в Индию. В персидском Астрабаде их бросили в темницу, где и сгнили бы, да вмешался Артемий Волынский, русский посол при шахе, выкупил соотечественников. Отнятые у пленников вещи достались стражникам; часы брата Меркурио прошли через несколько рук, и наконец на базаре в Исфахане их купил богатый армянин Арташес младшей дочери на забаву.

Тяжело пережил гибель хивинской экспедиции Петр Енебеков. Болезнь, уберегшая его, быть может, от плахи, отступила (хотя иногда немели пальцы), но на службу больше не ездил. Перед отставкой его запоздало произвели в секунд-майоры. День-деньской он проводил на завалинке; облысел, отрастил висячие усы и приобрел сходство, в особенности когда надевал халат, с мурзой Хаджи Ахмедом. Сын Помка рос и уже вовсю погонял деревянную лошадку.

[1721] В сентябре объявили о Ништадтском мире, увенчавшем победу в Северной войне и содеянный Петром «метаморфоз» России. Празднества пошли чередой: громыхали пушки, фейерверки пронзали небеса огненными фонтанами, народ толпился на площадях, где на гигантских кострах жарились целиком быки с позолоченными рогами и стояли бочки с вином. Не забыли прежних героев: 4 ноября во двор к отставному секунд-майору явился нарочный с приглашением к губернатору на праздничную ассамблею в честь ништадтских переговорщиков Брюса и Остермана. Из сундука извлекли зеленый мундир, начистили пуговицы, подлатали траченные молью места. Петр Енебеков надел парик, которым в последнее время пренебрегал, поцеловал сына и отбыл. Вернулся заполночь просветленный, долго молился. Жена уложила его, погасила свечу. И почти сразу проснулась от мужниного крика: секунд-майор продолжит воевать. Опять заснула и под утро снова проснулась — от чего непонятно, беспричинная тревога накатила. Прислушалась — за окном свистел ветер и как будто звонили колокола, но в доме было тихо, покойно; в углу, за ширмой, посапывал Помка. Встала поправить сыну одеяло, и тут — показалось — на дом посыпались камни. Сын заплакал с испуга, бросилась к нему, прижала к себе. Снова заколотило по крыше, по Петр не пошевелился. Не выпуская сына из рук, Анфиса потормошила мужа: ни ответа, ни движения. Томимая страшным предчувствием, посадила сына на постель рядом с отцом, зажгла свечу и — увидела оскаленный неживой рот. Закричала, упала мужу на грудь, а ветер, как взбесившийся, бил, бил по крыше, по стенам, по окнам. Рассыпалось оконное стекло, злой холодный воздух влетел в комнату, вода плеснула под стеной. Лихорадочно, почти не соображая, Анфиса одела сына, оделась сама и опять села возле окоченевшего тела. Вода все прибывала, на полу уже было по щиколотку...

Их спасли приплывшие на лодке работные люди.

Это было самое сильное наводнение со дня возникновения северного «парадиза». Могучий ветер таскал по улицам сорванные с якорей суда, волны плескались даже в царских хоромах. Утонувших считали сотнями, не хватало гробов, похороны растянулись на неделю. Отставного секунд-майора Петра Енебекова погребли на кладбище Александро-Невского монастыря. Когда-то на этом месте новгородский князь Александр Ярославич нанес «печать» на лицо шведскому воеводе Биргеру, и позже был поименован за ту битву Невским.

[1722] А через несколько месяцев беда пришла в дом армянского купца Арташеса. Кочевые племена афганцев-гильзаев, как лава из прохудившегося вулкана, залили империю Сефевидов. Пал Исфахан, началась жуткая резня. Державшие в своих руках персидскую торговлю армяне, жители района Джульфа на левом берегу Зайендеруда, покинули несчастную столицу, но Арташес замешкался — подвела жадность. Ночь без сна грузили на арбы добро, и, когда запрягли быков и приготовились выехать за ворота, оказалось, что бежать поздно: гильзаи под стенами города. Отдуваясь, толстый Арташес поднялся на крышу, откуда хорошо просматривались купола на площади Мейдане-Шах. Горела Шахская мечеть, западнее нее стлался дым над дворцом Али-Капу, и самое страшное — по мосту Аллаверди-шаха к Джульфе неслись всадники. Задыхаясь от страха, Арташес скатился во двор, заметался между арбами с дорогим сердцу скарбом, придавая законченность картине всеобщего ужаса. И вот уже конское ржание раздалось за забором. Миг спустя в ворота тяжело ударили.

— Откройте! — приказал Арташес слугам. — Все равно придется открыть!

А сам опустился на ступени — ноги не держали. Во двор въехали всадники в запыленных чалмах. Спокойно, будто не замечая Арташеса и слуг, осмотрели арбы, удовлетворенно поцокали языками; одни распахнули пошире ворота и вывели быков, другие, все также не обращая внимания на хозяина, направились в дом на крики стенающих женщин. Арташес устремился за ними, и тогда шедший замыкающим гильзай сделал короткий взмах, и — Арташес провалился в темноту.

Он очнулся ночью, на террасе, в липкой кровавой луже. Стояла тяжелая тишина, пахло горелым, небо освещали пожары, и звезды трепыхались в дыму, как рыбы в сети. Арташес поднялся на четвереньки; померещилось: кто-то есть на нижнем этаже. Держась за стену, он дошел до сардаба, бассейна под домом, нащупал светильник, изрядно повозившись, зажег. О, ужас — в воде плавали трупы слуг!

Всю ночь он то ходил, то, когда оставляли силы, ползал по дому — звал жену и дочерей. Но они пропали бесследно.

[1723] Прошли месяцы. Гильзаи отхлынули, как уходит после разлива разбойничья мутная вода; рана на лице Арташеса превратилась в безобразный шрам, пересекающий лоб, переносицу и верхнюю губу. Ополовиненный нашествием, прежде шестисоттысячный Исфахан восстанавливался — в город опять пошли торговые караваны. С одним из них приехала женщина, вечером она постучала в ворота Арташеса. Слуга впустил ее; она выпростала из-под паранджи руку с песочными часами и так предстала перед Арташесом. А он не узнал под паранджой свою младшую дочь Варденик! Гильзаи отделили Варденик от матери и сестер и продали пожилому кочевнику Масуду, который возил ее на белом верблюде; а потом девочка сбежала, и ее подобрали караванщики.

Когда Варденик скинула паранджу, Арташес заголосил от счастья, как баба; но тут дочь повернулась в профиль, и он увидел живот — и живот был огромен! Как же он сразу не заметил: живот был больше всей остальной Варденик?! Наутро Арташес позвал слугу — их разговор легко реконструировать, исходя из дальнейших событий. Слуга получил средства для обзаведения собственным хозяйством и повел Варденик под венец. Доол и зурна звучали нерадостно, хотя невеста в специально сшитом широком платье танцевала как ни в чем не бывало.

Рожденную в шестой день месяца сафар смуглую девочку назвали древним армянским именем Шаандухт.

В славном городе Баку, недавно отошедшем от Персии к России, этот день выдался жарким. Прапорщик Косоротов, накануне вернувшийся из тяжелой двухнедельной рекогносцировки, до вечера пролежал в гамаке под навесом. Рядом на столике истекала соком располосованная на части дыня.

[1724] Спустя десять месяцев в Александро-Невский монастырь доставили водным путем мощи его небесного покровителя. Царь сам правил лодкой, которая везла святые кости. При коленопреклоненном народе под пушечную пальбу гроб перенесли в только что освященную Александровскую церковь. (С тех пор обыкновенных секунд-майоров на монастырском кладбище не хоронили, разве что случайно. Могила Петра Енебекова не сохранилась. А у входа в Александровскую церковь после революции закопали большевиков Либхина, Фишмана и Марусю Мудрецову.)

...Среди прочих кланялся мощам камергер Виллим Монс, покровитель Флорентины Барабановой. На нем был отороченный серебряным позументом бархатный кафтан, парчовый жилет, вышитый серебром пояс, шелковые чулки и башмаки с серебряными пряжками, а на голове пуховая шляпа с плюмажем. Картину дополняли перстни на холеных пальцах. Небывалых высот достиг этот ничтожный франт. Как бы само собой в руках Монса сосредоточилось управление собственностью императрицы — всеми ее имениями и людишками; и даже монастырские обители, бывшие под покровительством ее величества, присылали ему финансовые отчеты; от него зависел прием на дворцовую службу, назначение жалованья, раздача наград и пособий; он же разбирал челобитные на имя Екатерины, вел переписку с поставщиками, ведал устройством увеселений. Монс неотлучно сопровождал императрицу, и не то удивительно, что красавец камергер забрался в ее постель, а то, что царь явил необъяснимое простодушие и так долго не замечал очевидного.

Нам Монс интересен лишь тем, что его падение повлияло на судьбу Флорентины Барабановой. В вину фавориту вменили конечно же не прелюбодеяние, а взяточничество и казнокрадство. Осудили наскоро, на стенах петербургских домов развесили прокламацию: «...16-го числа сего ноября, в 10 часу пред полуднем, будет на Троицкой площади экзекуция бывшему камергеру Виллиму Монсу, да сестре его Балкше, подьячему Егору Столетову, камер-лакею Ивану Балакиреву...», и точно в назначенное время голова Виллима Монса скатилась под ноги палачу. Егора же Столетова как пособника казнокрада били кнутом и сослали на каторжные работы в крепость Рогервик.

Флорентина Барабанова с восьмилетним сыном опять оказались на улице. Сбережений хватило, чтобы снять лачугу на окраине; вдовьей пенсии из средств Монса ее тотчас лишили.

[1725] В празднование нового года Флорентину будто бы видели пьяной вблизи солдатских казарм среди непотребных девок. На Крещение она ушла из дому — пообещала сыну вернуться с медовым пряником и не вернулась никогда. Феодосий остался сиротой...

А в Зимнем дворце, тяжко мучаясь, умирал император. После казни Монса он побывал на Олонецких заводах, где самолично выковал пару пудов железа. Назад возвращался водой. Когда поравнялись с полузатопленной баркой, первый бросился спасать тонущих солдат и с полчаса пробыл по пояс в ледяной воде. Застудил без того больные почки, и теперь кровавый гной выходил из него кусками. Беспомощный, царь кричал от боли и каялся в грехах. А в соседней комнате жена, изменщица Екатерина, обсуждала с Меншиковым, Бутурлиным и Толстым план государственного переворота.

И все — Петр умер.

В Архангельск горькую весть привезли в первые дни февраля, вместе с манифестом о вступлении на престол Екатерины. Мороз был такой, что струя воды падала ледышками. Капитан английского барка «Святой Мартин» португалец Фернао Энрикиш узнал о смерти русского царя в доме кормщика. Выпили за помин души по полной; и за новое правление — тоже по полной... А что с Фернао Энрикишем было дальше, уже известною. [февраль 1725; шват 5485; джумада I 1137]

Загрузка...