Рига — Санкт-Петербург — Варшава — Севастополь — Перекоп — Рига
[1816; 5576; 1231] Смысл жизни Федора Михайловича и Агафьи Никодимовны сосредоточился во внуке. Георгий рос бойким мальчиком, и, чтобы направить чрезмерную энергию в нужную сторону, ему в неполные шесть лет наняли домашнего учителя. Этим учителем вполне мог оказаться Влодзимеж Осадковский, который как раз искал в Риге работу подобного рода, или кто-то на него похожий, но Федор Михайлович, имевший собственный взгляд на образование, отдал внука в руки отставного профессора Вонлярского, старичка с репутацией сумасшедшего. Чудаковатый Вонлярский жил в квартире, заставленной древностями, между которыми пауки свили непролазные сети, а на улицу выходил в допотопных атласных кюлотах, чулках и башмаках с пряжками; мальчишки не упускали случая поддразнить его. В быту он ориентировался плохо и многое путал, но зато обладал энциклопедическими познаниями в естественных науках и говорил на пяти языках. Учение происходило без системы, вперемешку учитель и ученик читали басни Лафонтена, выясняли причину возникновения молнии и препарировали лягушку.
[1820] В десять лет Георгий определился в будущей профессии: объявил, что будет врачом, и последний месяц накануне отъезда в пансион не расставался с анатомическим атласом. Федор Михайлович только усмехался. [ 1826] Но внук проявил твердость в намерении и по выходу из пансиона поступил на медицинский факультет Петербургского университета. [1829] А затем, не закончив курс, пожелал совершенствоваться в хирургии и перевелся в Медико-хирургическую академию. Так он оказался в учениках профессора академической клиники Михаила Антоновича Брюна, и в любимых учениках — часто бывал у профессора на квартире на Второй Госпитальной улице и даже обрел в семье Брюнов домашнее имя Гогель.
Жена профессора Мария Брюн выросла в семье, близкой к искусствам. Папенька ее Павел Лысаков обретался на подступах к шишковской «Беседе», но, к несчастью, злоупотреблял горькой; от нее, проклятой, и отошел преждевременно в мир иной. Марии Павловне в год смерти родителя было десять лет, однако она успела усвоить бывшую при нем атмосферу и, выйдя замуж, попыталась устроить на новом месте нечто вроде литературного салона. В доме Брюнов частенько проводились поэтические вечера, на которые набивалась разная публика; иной раз Марию Павловну поглощала мысль поставить пьесу, к примеру, Озерова, и тогда привычный домашний распорядок летел в тартарары, целиком подчиняясь этой идее (но ни один спектакль зрители не увидели).
Михаил Антонович, для которого ничего, кроме работы, не существовало, смотрел на затеи жены равнодушно и, побыв с гостями час-другой, ускользал к себе писать статью для «Военно-медицинского журнала». Но полностью отгородиться от семейной действительности профессору не удавалось: дом содержался исключительно его заработками, денег не хватало, и Михаил Антонович вынужденно занимался частной практикой.
Его собственные гости собирались вторую пятницу каждого месяца, собрания эти напоминали заседания ученого совета. Обедали неспешно, много курили, говорили об антоновом огне и распилах замороженных тканей. Молодежь приглашалась редко, но Георгий Шульц (он же — Гогель) на правах своего человека бывал почти всегда. Бывало, засиживались допоздна, и тогда Гогеля оставляли ночевать.
[1830] В один из таких вечеров профессор и ученик вышли прогуляться к Неве. Под звуки слышимых с реки валторн Гогель повел разговор в сторону от артериальных сосудов и фасций, о которых нынче делал доклад приехавший из Дерта Николай Пирогов — сверстник Гогеля, но уже без пяти минут профессор. Михаил Антонович же продолжит заочный спор с Пироговым. Наконец Гогель сказал громко:
— Михаил Антонович, я прошу руки вашей дочери.
— Да, да, конечно, — отвечал в первый миг Брюн, его мысли витали далеко от обозначенного предмета. — Вы что же... делаете предложение Руфине?..
— Именно так, Михаил Антонович.
— Эго, Георгий Денисович, серьезный разговор. Руфине и шестнадцати нет. И потом... потом надо спросить ее саму.
— Она согласна. — произнес Шульц смущенно.
— Согласна? — переспросил Брюн и процитировал недавно проникшее в общество: — Что за комиссия, Создатель, быть взрослой дочери отцом...
Свадьбу, по молодости невесты, отложили на год. Но осенью Руфина промочила ноги, открылся кашель и, что ни делали приглашаемые Михаилом Антоновичем светила медицины, чувствовала себя все хуже и хуже. Подозревали и астму, и чахотку — все сразу: к середине зимы подозрения оформились в худшие ожидания. Последний шанс виделся в итальянском спасительном климате, и Михаил Антонович поспешно, пока не наступила весенняя промозглость, им воспользовался.
[1831] Уезжали отец с дочерью вдвоем. Мария Павловна осталась с Антоном (уже студентом, будущим юристом) и младшими детьми. Прощание было душераздирающим. Гогель и Руфина рыдали друг у друга в объятиях.
— Обещай, что женишься не позднее чем через год после моей смерти, — говорила Руфина.
— Я буду ждать тебя всю жизнь, — клялся Гогель.
После отъезда Руфины он немедля начал хлопотать о назначении в армию, воюющую с польскими повстанцами. Было, было, где развернуться хирургу в чрезмерно кровавом споре славян между собою.
Империи приходилось несладко: пик польского восстания совпал с газаватом, объявленным Гази-Магомедом на Кавказе. Поляки вытеснили русских из пределов Царства Польского и пошли дальше на восток. Их с превеликим трудом отбросили назад. Неугомонные витии (и с той, и с другой стороны) заходились в истерике, обосновывая историческое право. И были справедливы в своих аргументах: и у тех, и у других это право имелось. Но — оставьте, оставьте...
26 мая (7 июня) в сражении под Остроленкой русские наголову разбили повстанцев. Еще были горы трупов (польских и русских) и массовый героизм (и тех, и других), но судьба кампании решилась. Прошли сутки после того, как в ночь на 8 (20) сентября польское правительство капитулировало. В русских порядках лилось сладкое вино победы, полдороги в Петербург преодолели курьеры с победными реляциями, и поляки выплакали первые слезы неудержимого горя. А Гогель все стоял у операционного стола, кромсая тела тех, кто сутки назад штурмовал варшавские пригороды Прагу и Волю...
[1834] Итальянский воздух содеял то, что оказалось не под силу сонму медицинских светил. Руфина выздоровела, но врачи полагали, что возвращение в край балтийских туманов приведет к возобновлению болезни. Поколебавшись, Михаил Антонович прямо из Италии написал прошение определить его на любую должность в Севастополь или Пятигорск — словом, в места с климатом, близким к апеннинскому, — и получил место ординатора в севастопольском морском госпитале. Когда об этом узнала Мария Павловна, с ней случился обморок и три дня творилось невесть что — она плакала и отказывалась от еды. Но, излив лишнюю влагу, обрела твердость и написала мужу о нежелании покидать Петербург (мотивировалось это интересами младших детей). «Как тебе, Машенька, будет угодно», — черканул Михаил Антонович в ответном послании. И так сложилось, что более им увидеться Бог не судил.
В Севастополь Михаил Антонович и Руфина прибыли морским путем в апреле. С собой везли чемодан писем Гогеля. А Гогель, две недели как переведенный, по личной просьбе, на Черноморский флот, встречал их на Графской пристани. Судно ему пока что не определили, и он числился за штатом, формально будучи приписан к фрегату «Штандарт».
Осенью сыграли долгожданную свадьбу. А в декабре пришло известие о смерти Марии Павловны. Вскоре с оказией доставили письмо Ивана Федоровича Буша, состоящее из двух непохожих частей: в первой он сочувственно интересовался делами Михаила Антоновича, а во второй с нарочитой медицинской холодностью описывал течение болезни Марии Павловны, которая, если исходить из анамнеза, скончалась от неопасного в наше время аппендицита.
[1835] Михаил Антонович пережил жену на несколько месяцев. В августе следующего года он умер на обратной дороге из Петербурга, куда ездил на свадьбу дочери Елены.
Венчание происходило в Преображенском соборе; жених, гусарский поручик Шанцев, был хорош собой и молодцеват, но Михаилу Антоновичу не понравился. Проводив молодых в Гродно, где стоял полк Шанцева, он посвятил несколько недель завершению дел, оставленных еще при торопливом отъезде в Италию; кроме того, устроил памятник на могиле Марии Павловны на Смоленском кладбище — чугунное надгробие с чугунным же крестом и чугунными буквами: «Дорогой матери от неутешных мужа и детей»; в ногах по желанию сына Антона написали: «Memento mori». По возвращении с кладбища младший сын Иван, студент филологического факультета, огорошил сообщением, что поступает на военную службу — и непременно в гусары (вероятно, под влиянием Шанцева). Михаил Антонович долго отговаривал его (с помощью Антона отговорил), однако в глубине души остался доволен самостоятельностью сына (но вовсе не стремлением к военной стезе). Всю ночь перед отъездом в Севастополь он говорил с сыновьями — как будто ни о чем, но обо всем сразу. А утром, уже занеся ногу на подножку экипажа, протянул Антону серебряный полтинник:
— Сохрани!
Возвращался не спеша — иногда просто останавливал возницу у тихой речки, сиживал в тени и без огорчения думал, что жизнь подходит к концу. И судьба откликнулась на эти мысли.
Вблизи Перекопа, на прокаленном солнцем постоялом дворе, Михаил Антонович с первого взгляда определил чуму у хрипящего в агонии арестанта. Потом долго увещевал начальника конвойной команды, и в результате постоялый двор взяли солдатскими штыками в строгий карантин. Многие жизни, наверное, этот карантин сберег, а Михаил Брюн, по собственной воле оставшийся внутри оцепления, умер и был закопан во рву вместе со слугой своим Васькой, торговцем-украинцем, татарской семьей и несколькими арестантами. Чума стояла у его колыбели, чума сопроводила его в могилу.
В Севастополе о смерти Михаила Антоновича узнали недели через три. Руфина, по получении страшного известия, разрешилась мертвой девочкой.
[1840] Четыре с лишним года после этого она не могла затяжелеть, и доктора вынесли приговор. Но случилось второе в ее жизни чудо — в сентябре, 16 (28) числа, подгадав ко дню рождения Михаила Антоновича, родился мальчик. Гогель был счастлив. В честь деда младенца нарекли Михаилом.
Письмо с сообщением об этом радостном событии пришло в Ригу накануне похорон Агафьи Никодимовны Михаэль. Сбылось предсказание Кочкарева: счастливо прожила жизнь и страшную смерть приняла. Сквозняк бросил занавеску на свечку — и пошло, пошло: одни головешки остались!
Спустя два месяца Федор Михайлович известил внука, что направляется в Шклов, где намерен дожить отпущенный до смерти срок. Но до Шклова он не доехал, пропал по дороге. Георгий узнал об этом по возвращении из средиземноморского плавания. Поиски деда результата не принесли. [1841; 5601; 1257]