Киев — Наурская — Вишенки — Винница
[октябрь 1900; хешван 5661; раджаб 1318] Последняя осень века выдалась в России теплой. Впрочем, с летосчислением, как и столетие спустя, вышла путаница: многие полагали, что новый век уже наступил. Выразительная перемена дат породила уйму необоснованных надежд и еще больше необоснованных тревог. Конь бледный мерещился на российском горизонте, но чем чаще его поминали, тем менее страшным он выглядел. Русская интеллигенция вступала в пору замечательного бреда, в котором апокалипсис мешался с революцией, а кое-кто ссужал р-р-революционеров, будущих своих могильщиков, деньгами. Не избежал соблазна и Федор Иванович: вняв увещаниям Горького, тоже отстегивал от своих гонораров на дело борьбы рабочего класса.
Студенты Киевского университета Тимофей Осадковский и Иван Васильев были, конечно, в курсе сладко-тревожных ожиданий и сами не избежали их влияния. Казацкие дети Степан Петров и Ефрем Малыхин подобных глупых мыслей в голове не держали. Воображение дает сбой при попытке представить тесное общение не знающего азбуки Ефрема и претендующего на утонченность Тимофея Осадковского, который зачитывался poetes maudits. Правда, и с Иваном Тимофей едва ли нашел бы общий язык. Они, несомненно, сталкивались в университетских коридорах, но так и не познакомились — и, может быть, оно к лучшему.
Без пяти минут юрист Тимофей Осадковский придерживался либеральных взглядов, имел невысокое мнение о царе и склонялся к атеизму. Он был язвителен, но до того желчен, что сказанное им редко вызывало смех. Будущее России он видел в европеизации со всеми вытекающими отсюда последствиями. Ванечка Васильев, студент первого курса историко-филологического факультета, был полной его противоположностью. Алексос № 8, хотя и подался в расстриги, сына воспитал в духе глубокой веры, а поскольку вера эта была православная, то включала в себя как важный ингредиент почтение к самодержавной власти и понимание ее как единственного возможного для России способа правления. Сын грека и еврейки, Ванечка Васильев без тени сомнения считал себя русским патриотом и с юношеским пылом рассуждает об особом российском пути; притом, признаться, не испытывал пиетета перед русским мужиком — существом, по уходящей народнической терминологии, исключительной духовной красоты. Ванечка полагал мужика главным тормозом развития страны и доходил в спорах до утверждения, что его следует не просвещать, а ломать через колено по методе Петра Великого. (Когда он горячился, становился заметен малороссийский акцент.) Но все это было на словах, потому что в силу доброго нрава сам Ванечка никого ломать не собирался. Поостыв, он обычно приводил примеры, на которые следует равняться мужику, и первым в ряду тех примеров стояло вольное казачество.
Наурским казакам Степану Петрову и Ефрему Малыхину эти ученые дефиниции, вероятно, показались бы полной тарабарщиной. Впрочем, оба кичились своими казацкими корнями и простого мужика тоже не уважали. На этом сходство Степана и Ефрема заканчивалось, и начинались различия, идущие с самого их происхождения. За Степаном стоял сплоченный род, да, почитай, по всему Тереку у нею жили свойственники: дом его был полная чаша, сами с хозяйством управиться не могли и нанимали батраков. Ефрема же, пятилетним, дабы легче было прокормить младших детей, отвезли к прадеду Егору. Изредка его навещал отец, нанявшийся на керосиновый завод в десяти верстах от Грозного. — являлся в промасленной рубахе, неизменно пьяный. С матерью Ефрем виделся редко; Маня так и не выучилась связно говорить по-русски, он ее отчаянно стеснялся.
Прадеда, глухого, неясно мычащего, он сперва сильно боялся; потом привык, перенял ремесло. Умер прадед позапрошлым летом, чуть-чуть не успев разменять последний в сотне десяток. Похоронив его, Ефрем подался на заработки и в Калиновской приметил Вареньку Авдулину, а поскольку он все-таки был сын Пашки Малыхина (и, значит, наследовал некоторую лихость), то без долгих разговоров умыкнул ее по горскому обычаю. Больших восторгов зять-голодранец у родителей невесты не вызвал, однако делать было нечего, и по тому же горскому обычаю вслед за похищением последовала шумная свадьба. На жительство молодые отправились в Наурскую. Там Ефрем быстро поставил дом на околице и зажил отдельно от родителей и младших братьев.
[ 1901] А после первых в двадцатом веке Святок женился Степан. Невесту с неказацким именем Христина, дочь путевого обходчика Кожинова, привез из-под Грозного. С приданым доставили две связки книг. «Ох, и хлебнет Степка горя с грамотейкой!» — судачили наурские бабы.
Свадьбу омрачила смерть деда. Накануне Филипп Лонгинович был хоть куда и в шутку, несмотря на хромоту, пытался плясать с молодухами, а тут за столом поник на плечо соседа. Решили, что старика сморил чихирь, перенесли его в спаленку, накрыли периной. Но когда к вечеру вспомнили о нем, он лежал закоченевший уже.
В этот год, в октябре, умер Григорий Владимирович Осадковский. Тимофей, только что вышедший из университета, оставил хлопоты о месте в судебной палате и отправился в Вишенки.
В последние годы Григорий Владимирович опустился, растолстел и обрюзг и, что куда хуже, заигрывался в картишки. Периодически пускался в загулы, распутничал, но разврат его был какой-то уж очень тоскливый. Он мрачно напивался, бил посуду в ресторации и заканчивал день в объятиях Зизи (в миру Маруси Вареник) в известном доме на Подольской. По возвращении в имение опять напивался и лупил, что есть мочи, сожительницу Мину, потом, в просветлении, обращался к хозяйству, но быстро остывал. Как-то между делом он перестал выращивать свекловицу и отдал за бесценок пришедший в упадок сахароваренный завод. В поля не выезжал, даже из комнат почти не выходил — валялся на диване и почитывал выписанные из Петербурга книги и журналы. И умер, между прочим, на том же диване за чтением дурного французского романа в дурном же переводе.
Отношения его с сыном давно разладились. Виноват в этом был конечно же Тимофей, принявший в общении с Григорием Владимировичем иронический тон. Попытки отца объясниться наталкивались на непреодолимую стену. Григорий Владимирович сник и при редких приездах сына немотствовал. Но четырежды в год посылал ему крупные суммы — достаточные, чтобы сын не думал о деньгах. И Тимофей был потрясен, узнав, что в наследство получил одни долги, а над имением нависла угроза ареста. Отцовская сожительница, похоже, не зря терпела побои. Наутро по прибытии, когда Тимофей ломал голову, как бы ее поаккуратнее выставить из дома и не обидеть предложением денег, она явилась к нему сама и предъявила подписанную Григорием Владимировичем закладную крепость с просроченными обязательствами. Тимофей пришел в бешенство, объявил представленную бумагу фальшивой и чуть было не дал волю рукам; когда же он особенно распалился, в комнату вошли невесть откуда взявшиеся двое крепких чернявых мужчин. Мина криво усмехнулась:
— Позвольте, сударь, представить: мои братья!..
Пришлось Тимофею сесть и внимательно прочитать закладную. Тут его словно ударило: отец умер в день начала исполнения обязательств. Тимофей вообразил, что Григорий Владимирович наложил на себя руки, и, хотя позже никаких доказательств самоубийству получить не сумел, навсегда остался при этом мнении. В тот вечер он нашел в отцовских вещах браунинг (пистолетик был маленький, дамский) и с трудом отогнал мысль пойти к Мине, приставить дуло к виску в нежных кудельках и отобрать закладную. Он ясно представил, как все произойдет: Мина закричит, на помощь прибегут братья, и придется стрелять. Прежде Тимофей никогда не держал в руках оружия, но отчего-то не сомневался, что сумеет выстрелить в человека. Впрочем, он никуда не пошел; а пистолет сунул в карман брюк и с тех пор с ним не расставался.
Несколько дней после этого он раздумывал, не отказаться ли от наследства. Но когда закладную представили ко взысканию, сам взялся вести дело и разными ухищрениями оттянул решение до весны следующего гола.
[ 1902] В мае тем не менее явились судебные приставы: Вишенки описали и передали в управление Мины с правом пользоваться доходами имения. Тимофей перебрался в винницкую гостиницу. Публичную продажу назначили на июль, потом перенесли на осень. Деньги Тимофея таяли, однако он надеялся, что торги дадут сумму значительно выше, нежели указанная в закладной. Увы: продажная цена даже не перекрыла заклад, имение перешло к Мине, а он не получил ни копейки.
5 (14) ноября переставший быть помещиком Тимофей пришел с торгов в гостиницу и вытряхнул на стол содержимое портмоне: начального капитала его новой жизни набралось с мелочью сто двадцать рублей. Он прикинул, сколько уйдет на дорогу до Киева и квартиру на Лютеранской улице, которую, уезжая в Вишенки, оставил за собой, заплатив вперед за три месяца, а по их прошествии послал домовладельцу денег еще. Нынче долг за квартиру вырос до восьмидесяти рублей — прежде мизерной для него суммы. Вычтя их из своей наличности, он ненатурально рассмеялся (так смеются иногда в расчете на публику, но он то был в номере один), и смех плавно перешел в истерику. Тимофей метался по комнате, переворачивая стулья — и смеялся, плакат, выкрикивая проклятия. На шум прибежали гостиничные служители, он набросился на них с кулаками: его повалили, связали простынями, оттащили в расположенный по соседству участок. Но полицейские, обнаружив, что нарушитель порядка прилично одет и совершенно трезв, взыскали с него плату за беспокойство и отпустили на все четыре стороны. Тимофей вернулся в гостиницу, расплатился с хозяином за разбитое зеркало, дал на чай всем якобы пострадавшим при скандале.
Он был вполне спокоен, ибо уже принял решение. Отцовский браунинг холодил через карман бедро. То, что пистолетик маленький, казалось важным: почему-то думалось, что умирать будет не больно.
Но сначала следовало завершить дела в Киеве. Тимофей приехал на вокзал, взял билет во второй класс и, не зная, чем занять себя в ожидании поезда, вышел на привокзальную площадь. Навстречу ему двигался кругленький господин средних лет, который держал на вытянутой руке промасленный кулек с пончиками. Вдруг господин расплылся в улыбке:
— Тимофей Григорьевич!..
Тимофей поморщился.
— О да, вы меня вряд ли помните. В пору нашего с вами знакомства вы были мальчиком. Зато я вас помню отлично, выдающиеся надежды подавали. Позвольте представиться: Ручейников Федор Романович, в прошлом не раз выполнял финансовые поручения вашего батюшки, а ныне служу у графа Потоцкого. — И, не давая Тимофею вставить хотя бы слово, затараторил: — Как же-с, знаю, знаю! Ужасная история, жиды вконец распоясались: обнаглеть до того, чтобы оттяпать вотчину! Вот до чего нас довели либеральные идеи и мало ли еще до чего доведет! Чем думаете теперь заниматься? В Киев направляетесь? Вы, кажется, юрист, вам сам Бог велел в Киев ехать — адвокатский язык, как известно, и до Киева доведет. Ха-ха-ха! А то, если угодно, могу составить протекцию к графу, он как раз в имении проездом из Варшавы в Петербург, и я направляюсь к нему с отчетом. Граф, к слову сказать, крупнейший винницкий помещик. Позавчера уездное дворянство устроило вечер в его честь, еще тот, доложу вам, собрался паноптикум, измельчало русское дворянство. Но вы небось думаете: какого рожна это посконное рыло, этот плебей взялся рассуждать о дворянстве? Так право имею: отец мой пускай худородный, но дворянин, а матушка из Бестужевых. Да, да, из натуральных Бестужевых... Угощайтесь! — Ручейников перехватил кулек свободной рукой.
— Составьте, — сказал Тимофей.
— Что? — не понял Ручейников.
— Составьте протекцию к графу, если не врете, конечно. Благодарен буду...
В дни, когда Тимофей надумал свести счеты с жизнью (что так соответствовало увлечению Бодлером и Малларме), в терской станице Наурской делал ранние шаги десятимесячный Васятка, сын Степана и Христины Петровых. Опасения Христины, что сросшиеся на правой ножке два пальчика помешают ему ходить, оказались напрасны. Дед Кожинов справил внуку красные ботиночки. Васятка уморительно топотал ножками, около скрипучей половицы останавливался, прислушивался к звуку.
Ефрем Малыхин к концу года был уже отцом двоих детей. Они с женой Варенькой жили в достатке: одностаничники признали в Ефреме хорошего плотника, и работы у него было хоть отбавляй. С завидной регулярностью у его крыльца возникал вернувшийся в Наурскую отец (борода седая, но для всех по-прежнему Пашка), клянчил на водку. Сердобольная Варвара выносила чарку на подносе, Пашка в знак благодарности ударял себя в грудь, на которой звякал крест, полученный во времена оные за Ардаган. [декабрь 1902; тевет 5663; шаввал 1320]