Железная и шоссейная дороги на Пловдив выходят из Софии с противоположных концов города. У станции Побит Камык, где начинается Вакарельский перевал, дороги сближаются и несколько километров бегут почти параллельными линиями. На крутом подъеме, огибая холмы и ущелья, шоссе сжимается в тугую спираль, а рельсы с насыпи сходят в глубокую выемку. Потеряв при поворотах инерцию, грузовые машины взбираются в гору на второй скорости. Словно гусеницы, ползут товарняки с углем. Их тащат два и толкают еще два паровоза. Они пыхтят часто и надрывно, словно толстяки, страдающие одышкой. За трубами волочатся черные космы: кочегары шуруют топки, и с дымом выбрасываются частицы угля в чечевичное зерно. Со станции Вакарел, что находится на горбу перевала, толкачи возвращаются обратно. Катясь налегке, они курят белым, как перистые облачка, дымком.
На перегоне между двумя станциями, в рощице, стоит желтый домик под черепичной четырехуголкой. Живет в нем путевой обходчик Петко Крыстев со своей женой и матерью. По праздникам и на летние каникулы приезжает сюда еще один член семьи — сын обходчика Иван, студент железнодорожного техникума.
Желтый кирпичный домик построен лет семь назад. До того времени тут была каменная будка в три окна. А еще раньше, как рассказывает мать Петко — бабка Теодора, — ее муж путевой обходчик Иван жил в глинобитной хатенке под соломенной стрехой.
Бабка Теодора родом из села Вакарел. На сто верст в округе славилось село красивыми девушками. Красавицами, да бесприданницами. Бедное село. «По рядну надела на двор», и земля гиблая: заваленные камнем супеси, овраги да косогоры. По закону, освященному дедами, старший сын крестьянина оставался хозяйствовать на земле, меньшие шли в отход. Кто нанимался в ремонтные мастерские, кто — на чугунку, а у кого не было ни ремесла, ни гроша за душой, чтобы заплатить взнос мастеру, устраивался в городскую управу подметать улицы. Девочки сызмала готовились в прислуги в дома софийских торговцев, адвокатов, состоятельных чиновников.
Исполнилось Теодоре шестнадцать лет. Отпраздновали именины пирогом с малиновым вареньем. А на следующий день отец, угрюмо отведя глаза в темный угол, сказал матери: «Пора отдавать девку в люди. Засиделась на родительских харчах». Мать всплакнула, вспомнив свою молодость. Да не миновать и дочери горемычной доли. Достала из скрыни Теодорино ситцевое платьице, овечий кожушок, справленный прошлую зиму, вязаные чулки и лапотки из телячьей кожи, которые болгары называют царвулями. Родители, младшие братья и сестренки проводили Теодору до околицы. Мать и на край света с ней пошла бы, но вон сколько их за подол держат, мал мала меньше, и опять же дорога эта ею пройдена. «Зарабатывай, дочка, приданое, а там, даст бог, и жених порядочный найдется!» Обнялись, расстались.
Идет девушка, печалится, сердце холодеет при мысли, что сулит завтрашний день. У рощи навстречу ей парень. Чернокудрый, в железнодорожной форме, молоточек в руке, рожок и сигнальные флажки на бедре. «Здравствуй, красавица! Куда путь держишь?» Покраснела, застыдилась, но ответить ответила: от этого-то ее не убавится! Так они и познакомились — красна девица и добрый молодец. Сказки ведь из жизни берутся.
В Софии остановилась Теодора у своей двоюродной сестры — прислуги в доме писателя. Та была уже тертым калачом: знала всех хозяев от Торговой улицы до Юч-Бунара.[53] Она-то и порекомендовала Теодору к адвокату Иорданову. «Жена у него ведьма, — объяснила девушка, — зато сам человек самостоятельный: с прислугами не балует».
Хотя крестьянская дочь к работе была привычна, но у Иордановых набиралось всегда столько дел, что справиться с ними было впору грузчику с Софийского вокзала. Поднимется чуть свет, подметет двор, дорожки в саду, польет клумбы, завтрак хозяину приготовит, кислого молока купит. Не успеет убрать со стола и перемыть посуду, как время турецкий кофе варить, хозяйке в постель подавать. А там комнаты прибирать, ковры трясти. Так до ночи — ни сесть, ни разогнуться.
Вертелась, что колесо на водяной мельнице. Самой ведьме умудрялась угодить. Но не столько изнурительный труд, сколько унижения мучили девушку. Обращались с нею, словно с собакой, а кликали — первый день Теодой, второй — Тодкой и потом — Коткой, что значит — кошка.
Поздней осенью в Вакареле престольный праздник. По уговору хозяева отпускают прислугу домой. «Погуляй пару деньков, Котка, и возвращайся на работу».
Из всех окрестных сел на престольный праздник люди стекаются: родные — чтобы повидаться; мужики — о политике, об урожае за чаркой вина потолковать; бабы — покалякать да пожаловаться на свою судьбу, а молодые, известное дело, чтобы себя показать, на других посмотреть да суженого или суженую приглядеть.
Хоровод на майдане начинается с утра. Парни гоголями ходят, девушки лебедками плывут. Волынки и пастушечьи свирели выводят «шопско хоро».[54]
Плывет, отплясывает Теодора. Глаза опустила, чтобы взгляды парней не смущали. Хоровод растет; ведущий, выписывая над головою вензеля белым платочком и ладно приговаривая, «вяжет» второй круг. Чья-то сильная рука размыкает пальцы Теодоры с подружкиными. Чуть поведя понизу глазами, девушка увидела рядом со своими мелькающими в быстром такте красными царвулями два, еще не подладившиеся под музыку, налощенные ваксой сапога. Глянула в лицо и… сбилась с такта. Черные кудри из-под форменной фуражки железнодорожника, карие глаза, ласковые и горящие, а на губах едва приметная улыбка. «Не забыла, Дора?» …Дора! Ее звали так только мать, отец да задушевные подружки. «А ты пришел, Ваня?..» «Не пришел, Дора, а прилетел, чтобы тебя увидеть да слово сказать…» Ноги сами вступили в такт танца и понесли, понесли Теодору, как вихрь несет былинку. И если бы у сердца был голос, то оно запело бы звонче и счастливей соловья.
На Васильев день сыграли свадьбу. Незадолго перед женитьбой путевой обходчик пригласил в гости шестерых своих братьев и наказал им взять с собою инструмент. Крыстевы — выходцы из Трынского края, Западной Болгарии. Там каждый мужчина — каменщик. Деды, отец и братья Ивана были отходниками и «кормились кельмой». С берега речки Бешеной Габры, что прорезает ущелье в двухстах шагах от Ивановой усадьбы, братья натаскали камня и за три дня отгрохали жениху домишко со спальней, горенкой и кухней. А глинобитную лачугу снесли. Под торжественные звуки кавала[55] Иван ввел молодую жену в «каменные палаты».
Так они и зажили — небогато, зато дружно. А совет в семье дороже золота.
Днем и ночью мимо домика проходили пассажирские поезда, проползали товарные эшелоны, проскакивали дрезины. Составы не ровня теперешним: пять — семь вагонов, похожих на крытые цыганские фургоны.
Иван подшучивает над женою. Говорит, что у паровоза есть душа и что он наделен даром речи, но не всякому дано понимать его язык. Он-то, Иван, понимает! И как ему не поверишь? Вот проходит ночью поезд. Молодые не спят. Иван прислушается и скажет: повел-де состав на Вакарел машинист Васил, земляк его, а не кто-либо другой, настроение-де у Васила нынче неважнецкое и не потому, что он с невестой в ссоре, а с похмелья. Теодора при случае спросит у машиниста, так ли было? И оказывается, что Иван как в воду глядел.
Первое, чему научилась жена путевого обходчика, — это различать, не глядя в окно, куда идет поезд, на подъем или под уклон, потом узнавать, какой состав: пассажирский или грузовой. Затем… родился сын. Назвали его по отцу мужа — Петко.
…Колеса вагонов стучали на стыках рельсов словно ходики, отсчитывая секунды. Между двумя составами проходили часы. И годы мелькали, как курьерские поезда.
Смотрит Теодора в окна бегущих вагонов и будто читает взахлеб книжку, интересную и не совсем понятную. В какие-то мгновения она успевает запечатлеть в памяти одежды людей, десятки лиц, выражения глаз, увидеть в тех глазах грусть или радость.
И где-то, в сердце ли, в мозгу ли, возникает немой вопрос… Почему меж людьми, слепленными из одного теста, одинаково страдающими и радующимися, такая разница, такая пропасть? На селе народ, что сосны в бору: одни меньше, другие больше, одни моложе, другие старше, одни слабее, другие сильнее, но одной породы. Хотя эта мысль только теперь ей в голову пришла. София — разнолесье: там и кустарник, и ельник, и бук… Но в поездах разница еще больше режет глаза. Потому что тут люди, будто карты в только что распечатанной колоде — по мастям разложены.
Минуют вагоны первого класса — мелькают заморские сукна, шелка, бриллиантовые серьги, золотые цепочки. Лица лоснятся от жира и удовольствия. Хоть отбавляй, конечно, физиономий, сморщенных и пожухлых, как осенний гнилой гриб. Но оклад тот же, что на иконах в церкви, — золотой да серебряный. Второй класс победне́е. Едет чиновный люд. Теодора в уме прозвала мужчин из второго класса воро́нами: они по большей части одеты в черное, серьезны и сосредоточенны, а женщин — сороками: и по пестроватым нарядам и по манерам вертеть остренькими клювами носов, когда стрекочут. Последними проходят вагоны третьего класса. Люди в домотканых кафтанах, в почерневших от времени и ненастья кожухах, в промасленных телогрейках. На их лицах нестираемые тени заботы, голода, горя. Теодора знает, что люди эти умеют и радоваться, и смеяться, и водить хоровод. Но редко, только по большим праздникам. А в поездах, сквозь закопченные стекла окон, их лица кажутся темней и угрюмей… Почему же одни богатые, а другие бедные? Почему одни досыта едят, пьют, наслаждаются жизнью, а другие работают, как в упряжке, и всю свою жизнь мыкают горе?.. Почему?.. Колеса стучат, стучат, и Теодора не понимает их речи…
Но вот пошли поезда, покатили эшелоны, набитые людьми в одноцветных серых шинелях… И вопрос, мучительно щемивший женскую душу, погас, как лампадный огонек.
Ивану сбрили черные кудри, сменили железнодорожную форму на солдатскую. Теодора не смогла проводить мужа до станции. На кого оставить перегон? Не хотели в Софии дать ей мужнино место путевого обходчика. Едва уломали начальство Ивановы друзья-машинисты. Отойдешь на час — узнают, расчет дадут. Тогда на что жить?..
Прощалась с Иваном на юру: стоишь повыше — видишь подальше. И Теодора долго смотрела вслед мужу, пока его поджарая, стройная фигура не скрылась за чертою, где земля сливается с небом. А что за этой чертою — страшно было подумать! Когда оттуда дует ветер, доносятся раскаты грома. Не того небесного грома, который возвещает дождь, несущий обновление и жизнь нивам, лугам и лесам, а земного, что уносит тысячи, калечит миллионы человеческих жизней… Слезы текут и текут. Ветер их сушит, оставляя на щеках следы соли. Соль выбеливает румянец, выедает пока еще незаметные, но уже не смываемые бороздки морщин.
Чуяло сердце, что не вернется Иван из огненного ада, чуяло и рыдало.
Петко рос. И мать вместе с сыном ходила в темные звездные ночи осматривать пути; Петко учился понимать свистки паровозов. А по свистку многое можно разгадать — не только руку машиниста, но и что у этого машиниста на душе. Сколько, оказывается, голосов, тонов и тембров у паровозного свистка!
…Затих орудийный гром, перестал свинцовый ливень. Пошли поезда с классами. Теми же, что до урагана войны. А в окнах третьего класса еще долго-долго мелькали костыли, пустые рукава!..
Когда Петко стал совершеннолетним, управление дороги разрешило ему, сыну погибшего солдата, как было сказано в приказе, вступить в исполнение обязанностей путевого обходчика вместо матери. И за парня ходатайствовали друзья отца. Несколько месяцев волынил директор управления, но подписал приказ, когда Теодора отнесла ему на Георгиев день четверть сливовой ракии домашнего изготовления и барашка, чтобы заранее «поблагодарить» за участие в судьбе сына.
Пришло время — и Петко встретил свою суженую. Девушку из Вакарела, Цветану. Стали жить втроем. А через годик появился четвертый член семьи. Дали ему, как исстари повелось на болгарской земле, имя деда — Иван. Бабка была счастлива больше отца и матери мальчика… Всю свою любовь и ласку, которую она не успела отдать мужу Ивану, обратила на Ивана-внука.
…Родится человек на земле, растет, и кажется ему, этак годков до двадцати, что уж больно медленно, телегой, запряженной волами, ползет жизнь. А дальше она все больше и больше набирает скорость и летит, как поезд под уклон. Но бывает и иначе. Если у человека есть большая любовь, забота или дело, которым он до краев заполняет душу и время, тогда его года текут, как река: чем дальше, тем шире, тише, раздольнее и красивее.
Может быть, не разумом, а сердцем разглядела Теодора жизнь, поняла, почему одни богатые, другие бедные, поняла, что это несправедливо и что справедливости можно добиться не троеперстием крестного знамения, а пальцами, сжатыми в кулак. Она была из гайдуцкого рода. И у Петко кровь гайдуцкая. За свободу жизни не пощадит. Друзья у него — огонь мо́лодцы. Как только Гитлер начал войну против Советской России, тысячи их ушли в партизаны. А Петко оставили, не взяли. У них дисциплина стальная, как эти рельсы. «Ты, — говорят, — незаменим на своем месте. И тут у тебя будет много работы».
…От шоссейной дороги каменный домик стоял в тридцати шагах, от железной — в пятидесяти. Денно-нощно проходят поезда, проскакивают автомашины, проезжают телеги, минуют пешие. Домик у всех на виду. Все одно, что стеклянный. Оттого у полиции и не возникало никакого подозрения.
А под каменным домиком было вырыто подполье. От гор сюда рукою подать. Темной ночью да по темному лесу партизан, глядишь, незаметно спустится. Подполье служило и партизанской явкой и госпиталем. Теодора иногда по дням не показывалась во дворе. А выйдет — кряхтит, на палку опирается. Вконец ослабела… Но это для постороннего глаза. На самом деле она поздоровей молодицы себя чувствует. И по нескольку дней глаз не смыкает. В госпитале бабка — и санитарка, и сестра, и лекарь. По списку партизанского отряда, она значится под кличкой «Майка», то есть мать.
Много сыновей и дочерей спасла от смерти Теодора. Много лет минуло с тех пор, как ветер развеял пепел партизанских костров, как народ пустил под откос «первые классы». Но ни один исцеленный ею партизан не проедет мимо каменного домика, чтобы не заглянуть к Петко, чтобы не поцеловать руку матери. Много теперь у Теодоры детей и внуков. И самый любимый Иван… Где-то он встретит свою суженую? Парень — герой, ста́тью вышел в деда. Присмотреть бы ему дивчину: старая ведь больше в людях понимает!..
Возле домика — огородик: пять грядок огурцов, десятка три кустов помидоров, да куртинками разбросан лютый перец, без которого болгарский стол все равно, что без соли.
Раненько летом всходит солнышко. Вместе с ним поднялась и старая Теодора. Петко в полночь ушел на обход. С часу на час должен вернуться. Невестка и внук зорюют. Что ж, молодые больше сил тратят — им и поспать подольше нужно…
Теодора низко нагибается над кустами, выбирает помидоры поспелей, стручки перца позеленей да полютей. На завтрак, к приходу сына. Руки работают живо, а поясница не так уж послушна. Покопается над кустом бабка, разогнет спину, отдохнет. Окинет взглядом горы и рощи — глаза еще зоркие, — вдохнет поглубже чистого утреннего воздуха и снова склонится.
На подъем пополз порожний товарняк. Без толкачей. Ухом улавливает старая, не глядя. Вот паровоз дал свисток. Теодора разогнула спину. Машинист помахал ей фуражкою, и она, светло улыбнувшись, поклонилась ему. Митко повел состав, внук Димитра, друга ее мужа Ивана. До чего же быстро и незаметно растут молодые! Как сосенки в этой роще, где у Теодоры осталось лишь несколько ровесниц. Остальное — молодая поросль.
Старая задумывается. И мир словно бы затихает. Она не слышит больше шелеста травы, стрекота кузнечиков, пения лесных пичуг. В ее сердце плывет мелодия того «шопско хоро», что давно-давно, девушкою, она танцевала об руку со своим Иваном на Вакарельском майдане. Эта мелодия все усиливается и уже явственно звучит в ушах. Звучит, воскрешая перед глазами близкие, где-то далеко оставшиеся образы молодости. Звучит. Но что это?..
Теодора встрепенулась, еще не понимая, но уже ясно чувствуя надвигающуюся опасность. Свистки паровоза… Частые, тревожные свистки… Старая опускает подол, в который собирала помидоры и перец, и во всю прыть бежит к домику. До ступенек остается пять шагов. И в это время по линии под откос проносятся, подпрыгивая, как игрушечные, на стыках рельсов, несколько вагонов. «Состав разорвался!» — болью полосонуло в ее мозгу… Она влетает в комнату, хватает телефонную трубку: «Алло! Алло! Побит Камык!.. Слушайте… Говорит бабка Теодора… От Миткиного состава оторвались вагоны… Освободите пути! Переведите стрелки!..»
— Есть! — донесся в ответ голос начальника станции.
«Есть!..» Он прокричал в трубку это слово солдатского повиновения приказу потому, что оно кратче других. А времени уже не оставалось. Только что было дано отправление груженому товарняку на Вакарел, по той же линии, по которой сейчас бешено катились навстречу оторвавшиеся вагоны. Товарняк уже тронулся… Начальник станции стремглав выскочил из диспетчерской и бросился к поезду. Впрыгнув в тамбур первого проходившего вагона, он со всею силою рванул ручку стоп-крана. Сталь заскрежетала о сталь.
За минуту путь на Софию был очищен, стрелки переведены. И через две минуты мимо станции Побит Камык прогрохотали четыре или пять вагонов. Сколько их было, не мог сосчитать даже опытный глаз стрелочника: они пронеслись, как камни горного обвала, сливаясь в общую массу.
Дальше опасности не было. Если уж тут вагоны не сорвались на стрелках и не пошли под откос, то, значит, беда миновала!
От Побит Камыка до Софии путь пролегает равниною. Вагоны, медленно теряя скорость, на пятнадцатом километре остановились.
На нем не было лица. Три километра — оттуда, где у него на глазах разорвался состав, — он несся по шпалам со скоростью курьерского. Бежал, не думая, что все равно ему уже не предотвратить крушения…
Как вкопанный остановился Петко посреди комнаты, испуганно и безнадежно глядя на телефонный аппарат. Через какое-то время он заметил, что трубка с аппарата снята. Прижавшись к окну, выходящему в сторону станции Побит Камык, стояла мать. Она прижимала к груди телефонную трубку и не заметила, как распахнулась и хлопнула дверь. По ее сухим, морщинистым щекам катились стеклянные бусинки.
Петко, набрав полные легкие воздуха, медленно выдохнул и подошел к матери.
— Мамо!
И как в детстве, нежно обнял ее за шею и крепко поцеловал в губы.
— Трубку-то давай повесим!
— Успела, сыночек!
…Спустя полчаса раздался звонок. К телефону подскочил Петко.
— Путевой обходчик!.. Да-да!.. Слава богу!.. Да-да, я был на линии!.. Что?.. Слава путевой обходчице?!. Правильно, товарищ начальник!.. Передаю ей трубку…
А еще через полчаса позвонили из министерства. Начальник дороги передал бабке Теодоре благодарность и сказал, что сегодня же вечером приедет, чтобы вручить ей почетную грамоту.
— Готовься, жена, встречать дорогих гостей, — наказал Петко супруге. — Да трапеза чтоб побогаче была!..
— Есть чем попотчевать, — весело отозвалась Цветана.
— Лицом в грязь не ударим! — пропела зардевшаяся от переживаний бабка Теодора.
— Твой юбилей, мамаша!..
— И правда, что юбилей. Пятьдесят второй годок на железной дороге. С нашим покойным татком да с тобою, сынок… Вот и Ивана вырастили!.. Ну что ж!.. Ты, Цветана, пожалуй, сходи в погреб, заднюю часть барашка отруби. А ты, Ваня, бочонок вина, того, что постарше, выкати, а я быстренько на огород сбегаю!..
В домике у дороги началась радостная суматоха, какая бывает перед праздником.
Старая, взяв две кошелки, пошла собирать помидоры, огурцы, перец…
Солнце горело над самыми маковками сосен, вершинами гор. И не было на земле тени. На Вакарел прошел пассажирский поезд. Машинист Стефан, внук Иванова друга — Стефана, дал протяжный, казалось, торжественный свисток, снял фуражку и поклонился бабке Теодоре. Мимо простучали на стыках рельсов комфортабельные вагоны первого класса — от начала и до конца состава. Мелькали в окнах люди в разных, но одинаково добротных одеждах. Бабка Теодора приветливо махала этим людям рукой. И те так же сердечно отвечали ей на приветствие.
Скрипнула дверь домика, и на крыльцо вышел Петко.
— Я в обход, мамо!
— Счастливого пути, сынок!
— Так ты приоденься к вечеру. И белую хустку из скрыни достань. Тебе сегодня вести хоро!..
— Будь спокоен, сынок, старая лошадь борозды не испортит!
Ласковая улыбка затеплилась в глазах матери и тотчас отразилась на лице сына.
1960 г.