Это случилось в самый канун Нового года. Я возвращался из командировки. До Софии оставалось 70 километров, до первой минуты 1 января — семь часов.
Каждый семейный человек поймет, какие чувства владели мною. Дома был накрыт праздничный стол, и сын, путая все славянские языки, допытывался у матери:
— Зашто до сих пор няма татко?[25]
Шофера, Лазаря Крыстева, кроме жены и сына, ждала любимая дочь.
Нам предстояло одолеть еще один горный перевал, от которого до Софии было рукой подать. Машина легко карабкалась в гору. С каждым километром в настроении также отмечался определенный подъем. И я, подладившись к гулкому рокоту мотора, начал напевать что-то очень оптимистическое, вроде: «Эх, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы».
Вдруг в вечерней тишине разразился оглушительный грохот… Заскрежетали тормоза. «Победа» содрогнулась и застыла на месте, будто вкопанная. Песня, само собой разумеется, оборвалась на полуслове. «Обвал? Землетрясение?» — молниями мелькнули догадки.
Скоро ухо стало улавливать характерный рев падающей воды.
Стряслось такое, чего нельзя было предвидеть, уезжая в командировку. Теплый ветер и дождь растопили снежный наст балканской вершины, и миллионы тонн воды хлынули вниз, прорыв русло поперек шоссе.
Спереди — бешеный поток пены, брызг и камней, справа — отвесные скалы, слева — пропасть. Не объедешь, не обойдешь. А окольный путь только через вершину Столетова, через Шипку — крюк в полтысячи километров, да и перевал покруче.
— Эх! — тяжко вздохнул Лазар. — Положение… международное!
— Все встретят Новый год по-человечески! А мы?!
— Могло и с нами не случиться такого, будь уходящий год високосным. Тогда бы у нас лишний день в резерве оставался!
— Да ты юнак, Лазар! Не падаешь духом даже в безвыходном положении!..
— А какой резон падать?! Я расскажу тебе случай из своей жизни, и ты многое поймешь… Дело было в Сливенском каземате. В нашей камере лежало тридцать человек. (Болгары говорят «лежать в тюрьме», а не «сидеть».) Все мы ждали суда. Поганое это занятие. Сроки, правда, нас не интересовали. Лишь бы не расстрел. А десять или пятнадцать лет дадут — разницы никакой: все одно через год-полтора придут советские братушки и освободят. Но было два наших товарища, у которых никакой надежды не оставалось. Один — я его не виню: человек есть человек — пал духом, замкнулся. Другой вел себя, как будто ничего не случилось: проводил с нами, молодыми, беседы по истории партии, даже пел.
Как-то на прогулке в тюремном дворе я спросил его: «Откуда, бай Иван, у тебя такая воля?» А он грустно улыбнулся и ответил: «Воли, парень, у меня нет. Если бы она была, то я застрелился бы, когда меня схватили. А сознание имеется. Рассуди сам. Вы вот на меня смотрите и думаете: не сегодня-завтра человека расстреляют, а он не сдается, живет; значит, убежден, что правильно жил, что боролся за правое дело. И еще крепче поверите в наше дело. Крепче поверите — быстрее победите. А когда меня поведут на расстрел, я, парень, выдержу, глазом не сморгну. Пусть почувствуют убийцы своими заячьими душонками, какая у нас сила, пусть они задрожат, ежели у них есть капля разума, чтобы представить расплату за нашу кровь!..» И закончил он просто, с той же своею тихой, грустной улыбкой: «Главное, парень, никогда не падай духом!» Вроде бы наказ мне такой дал!
Долго ль, коротко ль, вглядываясь в гранитную мглу, мы слушали могучий рев потока, видели за ним недоступные нам праздничные столы и попеременно обращались с монологами по адресу «свободной стихии». Но в конце концов делать было нечего, вернулись. Решили встретить Новый год в ближайшем околийском центре — небольшом городке, известном тем, что через него во время о́но прошел Филипп Македонский, которому принадлежит историческая фраза: «Из всех войн, которые я вел, самая трудная была с моей супругой Олимпией».
— А может быть, этот самый Филипп Македонский тоже тут встречал Новый год, — предположил в раздумье Лазар.
В этом городке был у меня знакомый — секретарь околийского комитета партии. Мы с ним довольно часто встречались в Софии, ездили как-то вместе в земледельческий кооператив и один раз, по случаю, даже предприняли туристскую вылазку на гору Пирин. Знал я о Пенчо — так зовут этого человека — то, что он коммунист с 1940 года, что около трех лет партизанил в Балканах, что дважды фашистские власти приговаривали его к смертной казни, от которой его чудом спасли товарищи. О своей личной жизни Пенчо никогда не говорил, и я, разумеется, его не спрашивал.
Со временем у меня сложилось о Пенчо мнение, что это тот тип коммуниста, который отдал всего себя до последнего биения сердца общему делу. Одна у него была человеческая слабость: любил эдельвейсы — вечные цветы заоблачных горных вершин. Из-за них он ходил на Пирин.
И вот передо мною встала альтернатива: позвонить ему или не звонить. Больше склонен я был к последнему: человек, безусловно, встречает Новый год в кругу друзей, с которыми я не знаком. «Незваный гость хуже татарина». Но Лазар, ссылаясь на болгарские обычаи и нравы, убедил меня в обратном. Я снял телефонную трубку.
…Хозяин встретил нас у ворот, сдавил в богатырских объятиях и, что называется, внес на крыльцо.
— Вы, как нельзя, вовремя! — весело проскандировал он своим баритоном. — У Славчо несколько часов назад был перелом. Сейчас температура спа́ла… Все в порядке. Но я решил никуда не ходить, встретить Новый год с ним!..
Я ничего толком не понимал. Кто такой Славчо? О каком переломе идет речь? Но распытывать не стал: все само собою разъяснится.
Пенчо провел нас в гостиную, а сам, извинившись, куда-то вышел. Обстановка гостиной с первого взгляда показалась мне немного строгой, соответствующей рабочему кабинету: письменный стол, диван, четыре кресла. На стене в простенькой оправе висела картина — зимний пейзаж Балкан.
Я еще раз осмотрелся и увидел в углу портрет молодой женщины с широким, как крылья птицы, размахом бровей и большими черными глазами. Писал портрет, без сомнения, не мастер кисти, но глаза женщины казались живыми. И я подумал, что любовь водила рукой художника. Под портретом стояла ваза с букетом эдельвейсов, отливающих призрачным желто-золотистым цветом далеких звезд.
Дверь из гостиной в соседнюю комнату была полуоткрыта. Там, в глубине, светилась новогодняя елка, а за нею была видна кроватка, завешенная белым пологом. Я любовался елочными украшениями, как вдруг заметил, что один край полога дрогнул и приподнялся. Изнутри высунулась вихрастая головка мальчика 12―13 лет, вылитая копия женского портрета, висевшего на стене.
— Здравствуйте, дяди, — проговорил он слабым голосом, в котором прорвалась одна баритонистая нотка. Лицо мальчика было бледным, отчего черные глаза казались еще бо́льшими, чем у женщины на портрете.
— Ты Славчо? — спросил я.
— Славчо, — охотно ответил мальчик. — У меня было воспаление легких. Но сегодня я уже не больной… Не вовремя простудился. Как раз конец четверти. По алгебре кубические корни объясняла учительница. Но ничего, я за каникулы догоню ребят. Хорошо, что вы пришли. Папе будет весело. Его бай Ганю и тетя Стояна приглашали сегодня. А он не пошел. Из-за меня, конечно. Со мной могла бы посидеть тетя Златка. Вы ее не знаете? Это наша няня. Да папа ее отпустил. Говорит, идите, встречайте Новый год в кругу своей семьи, а я со Славчо сам посижу. Она пирогов напекла нам, поросенка приготовила. Лучше тети Златки никто пирогов не умеет печь!..
Я слушал мальчика и кое-что начинал понимать. То, что он сын женщины, с которой писан портрет, в этом не могло быть никакого сомнения. Между тем Славчо ни разу не упомянул слова «мама». Значит… Спрашивать у мальчика было по меньшей мере нелепо.
Скрипнула дверь. Вошел Пенчо, раскрасневшийся, возбужденный, со свертком под мышкой.
Заглянув в спальню, он расплылся в блаженной улыбке.
— Вижу, что вы уже познакомились. Ну, добро!..
Он глянул на часы, состроил смешную, страшно удивленную мину и сказал, обращаясь к Славчо:
— Тебе, сынок, спать пора. Пора, пора! Поздравь нас с наступающим Новым годом. И спать. Нельзя переутомляться. Ты еще болен!
Мы пожелали нашему юному другу здоровья, счастья, успехов в учебе, а отец, поцеловав его, закрыл кроватку пологом.
Было десять часов. Общими усилиями мы стали сервировать стол. Хозяин не в пример нам оказался заправским официантом.
В одиннадцать часов по местному и в двенадцать часов по московскому времени Пенчо предоставил мне слово. Я поднял тост за Родину, за наши семьи, за друзей!
И разговор перенесся на ту северную параллель, где стоит Москва. Хозяин и расспрашивал меня и рассказывал. Он дважды бывал в Москве и полюбил ее любовью русского.
Выпили за болгарский Новый год. Посидели. Вспомнили общих знакомых.
Пенчо снял с руки часы и положил их возле себя на стол. Я глянул на свои — без четверти час. Хозяин наполнил бокалы. Потом он поднялся, устремил взор куда-то вдаль. Помолчав, проговорил просто и торжественно:
— Я поднимаю эту чашу в память матери Славчо — Надежды, славной партизанки и чудесной дочери болгарского народа. В этот час 1 января 1944 года ее повесили фашисты.
Спустя несколько минут я сказал:
— Славчо — вылитая мать!..
— Похож. Но у него многое от отца. Так говорила Надежда. Я ведь его отца не знаю. Он вместе с Надеждой сражался в другом партизанском отряде, на Риле. Во время одного из боев их отряд был наголову разгромлен. Погиб и Димитр — отец Славчо. Надежда две недели скрывалась в горах, пока случайно не натолкнулась на нас. Я нашел ее тогда в лесу. Она была почти что без сознания. И держала в одной руке автомат, а в другой — букет эдельвейсов. Не знаю, почему!
— Славчо — приемный?!
— Да. Но он этого пока не знает. Я ему скажу после, когда вырастет и станет на ноги. Может быть, это с моей стороны неправильно. Но так лучше. Пусть видит, что у него есть отец. Ребенок должен иметь кого-то очень родного!..
И на мужественном лице хозяина засветилась улыбка, нежная и душевная. Она показалась мне отсветом внутреннего неугасающего огня, горящего в этом человеке.
— А сын хороший у меня растет, — проговорил Пенчо таким же нежным и душевным голосом. — Весь в мать, и, наверное, действительно, у него многое от отца!..
Я не стал больше спрашивать Пенчо ни о чем, что касалось его семьи. Но когда в ту новогоднюю ночь мы с ним прощались, он как будто нечаянно обронил:
— Она была гораздо красивей, чем на портрете. Она была достойна кисти Рафаэля. Но глаза — такие у нее были. Я их рисовал с глаз Славчо!..
Я по-прежнему встречаюсь с Пенчо. И очень часто думаю о нем. Почему-то он представляется мне всегда таким, каким я видел его на Пирине — с букетом эдельвейсов в руках. Может быть, потому, что вся жизнь этого человека красива и чиста, как бессмертный цветок гор.
1955 г.