Когда существуешь бок о бок со смертью, как мадам Вебер в последние пятнадцать лет, испытываешь естественную потребность в обществе других людей. Вот почему она наводняла свои владения гостями — сколько могла вместить вилла. В этот вечер собралось двенадцать человек, в том числе Чарльз Сандберг. Я познакомил с ним Мартина и незаметно наблюдал за обоими — правда, еще вчера я смотрел бы на них совсем другими глазами.
Ко мне подошел Сандберг.
— Надеюсь, вам понравился Голубой грот, мистер Нортон?
Я поднял на него глаза, ожидая встретить сарказм и недружелюбие. Ничего подобного.
— Спасибо. Он произвел на меня огромное впечатление. И надежно укрывает от дождя. С вашей шлюпкой все в порядке?
— Да. Не стесняйтесь, пожалуйста, если она вам еще понадобится.
Я поблагодарил, гадая, чему обязан столь неожиданной метаморфозой. Что — случайное совпадение или ирония судьбы — заставило Сандберга именно сейчас переменить свое отношение?
— Вам бы следовало взглянуть на яхту Сандберга, — обратился я к Мартину. — Должно быть, море — любимая женщина для вас обоих.
Сандберг снисходительно улыбнулся, по привычке кривя рот.
— К счастью, наша возлюбленная обитает не за семью замками, так что ревность исключается.
— Не совсем, — заметил Мартин. — Я завидую всякому, у кого хватает денег и свободного времени, чтобы в полной мере насладиться ее благосклонностью. Море — как проститутка, предпочитающая толстосумов.
Перед тем как идти ужинать, я поймал взгляд Мартина — он опустил большой палец. Это был условленный знак. Я все гадал: что-то он скажет?
Весь день после прочтения того письма я ощущал странный привкус во рту — то ли меди, то ли крови. Меня захлестывали волны ярости, темнело в глазах. После обеда я получил еще одно письмо — от инспектора Толена, — но до сих пор не нашел в себе сил прочитать его и решить, что делать. Все, что я сейчас мог, это наблюдать и ждать.
Мы отдали дань обильной еде и возлияниям. Под конец разговор перекинулся на мелкое воровство, которое, по словам мадам Вебер, было совершенно не свойственно местным жителям.
— Как все естественные пороки, — с пошловатой улыбкой добавила она. — В свое время Тиберий оставил нам в наследство склонность к извращениям; этот дух и поныне не выветрился окончательно.
— Не понимаю, — подхватил да Косса, — как можно в наши дни говорить об извращениях? Разве психиатрия не доказала, что наше поведение обусловлено одними и теми же подавленными инстинктами?
Неплохая затравка для застольной беседы, но, как я и предполагал, никто в этой компании не спешил за нее ухватиться. Сандбергу, а затем Уайту удалось выдавить из себя несколько слов. Впрочем, постепенно Уайт разошелся. До тех пор он вел себя тише воды, ниже травы: очевидно, давало себя знать вчерашнее похмелье.
— Как вам известно, я противник этой теории. Я зарабатываю на жизнь в суде, а там довольно часто приходится слышать, как психоаналитики на все лады толкуют поведение преступника. Это исключительно вредно.
— Почему?
— Потому что присутствующий тут же подсудимый — ах он, бедняжка! — слышит, что злодейство произошло не по его вине — эта вина возлагается на мать или отца, которые сделали то-то и не сделали того-то, когда он был в трехлетием возрасте. Судьи редко клюют на такие вещи, но все равно это вредно со всех точек зрения, ибо вместо того, чтобы поставить его на место, преступника возносят на некую высоту. Он остается при убеждении, что он не злодей, а жертва, не понятая обществом.
Мартин подал негромкий голос:
— Я всегда верил, что на сто процентов являюсь объектом психоанализа.
Сандберг не поддержал его шутливый тон, а с горечью произнес:
— Снятие комплекса вины и есть основная цель психоанализа, а также причина его бешеной популярности. Кто-то сказал, что, если бы Бога не было, его следовало бы выдумать. Двадцатый век вместо Бога подставил Фрейда.
— Но, дорогой Чарльз, — вмешалась мадам Вебер, — что же в этом плохого? Главное, от чего страдали наши предки, и есть комплекс вины. Он постоянно портил им кровь. Укорачивал жизни. Во всяком случае, с моей матерью было именно так: над ней всю жизнь довлело понятие греха. Я буду до последних минут жизни возносить хвалу Зигмунду за то, что он содрал с нас власяницу — за весьма умеренную плату.
Уайт покосился на Сандберга.
— Я и не знал, Чарльз, что ты тоже противник Фрейда. В Штатах я часто кажусь себе вопиющим в пустыне.
— Это относится и ко многим другим странам. Очень удобная философия — даже удобнее религии.
— Я лично, — возразила Джейн Порринджер, — никогда не считала ее удобной.
— Ну что вы, дорогая. Ведь нам вдалбливают в голову, что все наши поступки определены подсознанием, а за него никто не отвечает. Нам говорят: стоит постичь скрытые пружины конфликта — и дело в шляпе. Больше ничего не требуется, никаких усилий. Сегодня это магистральная линия. Совсем никаких хлопот, — Сандберг обежал глазами собравшихся за столом; при этом мне показалось, будто в его обращенном на меня взоре зажглись лукавые огоньки. — Ну, конечно! Они утверждают, что мы не должны бороться с тем, что заложено в подкорке, потому что это насилие над личностью. Нам предписывается сидеть сложа руки, пока психоаналитик обнаруживает вышеупомянутые пружины. Давая выход естественным импульсам — любого свойства, — мы, оказывается, предотвращаем эскалацию конфликта. Позволяя нашим детям возиться в грязи, устраивать бедлам в доме и вступать в половые отношения в раннем возрасте, закладываем фундамент для их ответственного поведения в будущем.
— Безответственного поведения, — возразил мастер Кайл. — У нас уже было таких два или три поколения.
— Не понимаю, — сказал Мартин, опустив глаза и очищая персик, — что вы имеете против безответственности? Неважно, диктует ли это Фрейд или здравый смысл, это — возврат к естественному существованию.
— Скорее, возврат к анархии, — возразил Сандберг.
— Можете назвать это так. Почему бы и нет?
— Я мог бы объяснить вам, почему нет. Но главное — вы правы, нас ждет именно это. Потому что как только мы перестанем испытывать ответственность за свои поступки и даже за пагубные желания, их порождающие, это будет означать конец нашему пониманию проблемы добра и зла, конец нравственному закону как главной движущей силы общества.
— Может, нам следовало бы создать новую мифологию, — предположила мадам Вебер. — Ева съела яблоко в Эдеме, и люди познали Добро и Зло. А теперь кто-то съест грейпфрут в саду Фрейда — и это вернет нас в прежнее состояние неведения. Всего-навсего обратная процедура.
— Мадам Вебер, — обратился к ней Мартин, — вы одна из самых просвещенных женщин, каких мне доводилось встречать.
— Это не просвещенность — буркнул Сандберг, — а обыкновенное дурачество.
— Но, Чарльз…
Мартин положил нож на стол.
— Нет, серьезно, не пора ли смотреть на вещи открытыми глазами? Хватит копошиться среди обломков старой цивилизации. Пора понять, что мы присутствуем при рождении новой. Толкуют о втором Ренессансе. Что ж, пусть. Можно подобрать любое благозвучное название. Важно только отдавать себе отчет в том, что рождается не новый жанр искусства, а новая мораль — нравится нам это или нет. Устаревшие табу больше не имеют значения. Ровным счетом никакого.
Я не сводил с него глаз.
— Устаревшие табу?
— Да, Филип. Человек, который придерживается тех или иных нравственных догм только потому, что в них верили его деды и прадеды, похож на безумца, пытающегося заклинаниями остановить разлив Миссисипи. Если люди во что-то верят, это еще не наделяет ту или иную философию чудодейственной силой. Мы сильны только независимостью суждений. За последние двадцать лет перед учеными рухнули все барьеры физического мира. Пришла пора покончить с нравственными барьерами, а также всевозможными преградами на пути человеческой мысли. Пусть они рушатся! Начнем сначала, будем мыслить свежо и непредвзято — если не хотим захлебнуться в болоте подобно мегатериям и динозаврам.
В голосе Мартина звучали особые нотки, признаки прорывающейся страсти, как бывает, когда человек садится на любимого конька. А может быть, и не только…
Мастер Кайл встрепенулся, как старый пес, у которого норовят отобрать кость.
— Мартин, дело не в том, во что верили наши отцы и деды, а в соглашении, заключенном между людьми тридцать веков назад. Существуют абсолютные — или близкие к абсолютным — ценности. Не понимающий этого — болван, а понимающий, но делающий вид, будто отвергает, — мошенник. Здесь не может быть двух мнений.
Мартин выдвинул возражение.
— Люди веками считали, что Солнце вращается вокруг Земли вплоть до того, как Коперник растолковал им, что это не так. Если мы…
Тут я перебил его:
— Весьма подходящая тема для воскресной дискуссии. Но все это как-то обще и туманно. Предлагаю для разнообразия рассмотреть какой-нибудь конкретный случай, — я улыбнулся мадам Вебер. — К примеру, Мартин Коксон ратует за возврат к анархии и все такое прочее, но делает это лишь из чувства противоречия. Не правда ли, Мартин?
На какие-то несколько секунд мы скрестили взгляды. Затем Мартин вернул свое внимание персику.
— Так как же, Мартин?
Он вновь поднял голову.
— Нет. Я действительно считаю это течение правомерным и неизбежным.
— И всеобъемлющим?
— Ну… да, конечно, всеобъемлющим. Всемирным.
— Пока еще не всемирным. Есть немало таких, кого воротит от такой философии. Но я могу согласиться с вами: такая опасность существует. И что же нам, противникам подобных убеждений, делать? Мы бессильны противостоять теории, однако иногда оказываемся в состоянии влиять на практику. В отдельных случаях.
— Что вы имеете в виду? — быстро произнесла Леони.
Мартин взглянул в ее сторону, и его лицо осветилось изнутри, точь-в-точь как описывал Пангкал. Я смотрел на него и словно видел в первый раз. Небольшие шишечки меж бровями. Раздвоенная нижняя губа…
— Существует меньшинство, — ответил я, — действительно не признающее общепринятых норм поведения. Зачастую у них нет в прошлом искалеченного детства или чего-то другого, что могло бы отчасти оправдать их человеконенавистнические взгляды. Внешне они ничем не отличаются от окружающих. И все-таки встают на путь преступлений — по своему собственному выбору. Как должно поступать с такими людьми?
После минутного молчания слово взял Гамильтон Уайт:
— Я все же хотел бы, чтобы вы выразились конкретнее.
Я собрался отвечать, но вдруг сообразил, как далеко это может завести, а ведь я еще не был готов к лобовой схватке. Если мне суждено посчитаться с Мартином, пусть это произойдет в более подходящей обстановке. Сейчас было бы безумием выступать с открытым забралом. Поэтому я начал запутывать следы:
— Ну, например, что вы скажете об убийце, человеке, который ни с того, ни с сего, после многих лет внешне нормального существования холодно и расчетливо лишает жизни другого человека — при отсутствии видимого мотива? Как он вписывается в общую картину?
Позорное, беззубое окончание, но, похоже, этого никто не заметил, — видимо, потому, что трибуну захватила Шарлотта Вебер.
— Мальчик мой, да ведь такими-то людьми и занимаются психиатры. Способные на убийства — это, как правило, ущербные индивидуумы, не сумевшие приспособиться к жизни. Еще в детстве они испытывали затруднения в общении с другими детьми, и чувство собственной неполноценности побудило их замкнуться в себе. Это теория то ли Адлера, то ли еще кого-то, у меня уж не та память, что прежде. Но, как правило, в основе всех неприятностей лежит раздвоение личности.
Сандберг поморщился.
— Ну вот! Человек, получается, не убивает, а просто выражает протест! Он ни в чем не виноват — виноваты родители. А если обратиться к лидеру политического движения, он заявит: что вы, что вы, мама с папой ни при чем, а все дело в общественном устройстве. Потом биолог объяснит: ничего подобного, просто человек унаследовал не те гены. Все, что угодно, — лишь бы снять вину с самого преступника.
— Биолог ближе всех к истине, — парировал Гамильтон Уайт. — По теории вероятности, если много раз подряд сдавать карты, то рано или поздно у кого-то окажутся все карты одной масти. Это — единственное объяснение того, что случаются бессмысленные убийства, о которых говорит Филип.
Мартин надкусил персик.
— Вы считаете убийство бессмысленным, потому что оно не имеет смысла для вас лично, и причисляете его к разряду аномальных явлений. Но для некоторых оно совершенно в порядке вещей; для них оно — средство самоутверждения. Самоубийство — тоже, хотя в этом случае человек уподобляется пчеле, которая, как известно, жалит только один раз. Вы же не вникаете в причины того, почему ребенок рождается с призванием к музыке, и не клеймите его позором за попытку осуществить это призвание. Точно так же вы считаете естественным стремление самовыразиться через профессию медика или даже патологоанатома, хотя это вынуждает человека иметь дело с трупами. Или он становится мясником и убивает животных. Или летчиком, которому в один прекрасный день может быть отдан приказ разбомбить город. Нет, вы считаете все эти занятия нормальными, потому что они вписываются в картину мира, как она сложилась в незапамятные времена. Но стоит только чуточку выйти за ее рамки — не обязательно для того, чтобы убить, а просто жить по-своему, — и вы начинаете звать на помощь если не полицию, то бездарного психиатра или псевдореформатора, который занят поисками козла отпущения. На самом деле это их следует упрятать в психушку, и я верю: так оно и будет, когда цивилизация достигнет зрелости.
Да Косса улыбнулся.
— Весьма любопытное предположение. Но, так или иначе, все опять-таки сводится к тому, что наше поведение предопределено обстоятельствами и не зависящими от нашей воли причинами. Умственная и моральная неполноценность должна вызывать сочувствие так же, как физическая. Вы же не станете укорять меня и тем более не посадите за решетку за покалеченную ногу!
Сандберг возразил:
— Смотря какое применение вы найдете своей больной ноге. Главное — как человек распорядится своей неполноценностью.
Однако да Косса не унимался.
— Не хотел бы я иметь вас своим судьей.
Сандберг смерил его тяжелым взглядом.
— Я и сам не стремлюсь быть судьей для кого бы то ни было. Я прожил жизнь и отнюдь не являюсь ангелом. Но я верю в грех, который есть зло, причиненное личности, и в преступление, которое есть зло, причиненное обществу в целом. Называйте как хотите, но я убежден: человек должен нести ответственность за свои поступки.
Она была с Мартином в саду. А когда они расстались, у нее пылали щеки и заикание стало особенно заметным.
Через некоторое время она вышла из своей комнаты и начала спускаться по лестнице. Я уже ждал в холле. Кроме нас, там никого не было.
Она остановилась за три ступеньки до меня, стоявшего у основания лестницы.
— Я хочу извиниться, — начал я, — за то, что вечно путаюсь у вас под ногами.
Она улыбнулась и бросила быстрый взгляд мимо меня, на входную дверь.
— Я думала, мы покончили с этим сегодня утром.
— Это постскриптум.
— Значит ли это, что вы решили… п-прекратить п-поиски… — она не закончила фразу.
— Да.
Леони посмотрела мне прямо в лицо.
— Это правда, Филип? Если бы вы…
Меня глубоко задело выражение облегчения у нее на лице.
— Во всяком случае, пока. Я на пару дней еду в Голландию. Получил письмо от инспектора, ведущего это дело. Можете прочесть, если хотите.
Я отдал ей письмо от Толена, переправленное мне Арнольдом, и следил за выражением ее глаз, пока она читала.
”Дорогой мистер Тернер.
Мы располагаем свежей информацией по делу вашего брата. Я не могу доверить ее почте, так как она носит конфиденциальный характер. Если вы найдете возможность в ближайшее время приехать сюда, я лично сообщу вам все, что поможет окончательно развеять ваши сомнения. Если же это неудобно, дайте мне знать, и я письменно сообщу все, что смогу.
Искренне ваш,
Дж. Дж. Толен”.
Она вернула мне письмо.
— Что бы это значило?
— Вот это-то я и собираюсь выяснить.
— Да, да, конечно. Надеюсь… — она опять не закончила фразу.
— Что это ничего не значит?
— Нет. Я надеюсь, что все будет хорошо.
— Спасибо. А на время своего отсутствия я оставляю вас на попечении Мартина Коксона.
Она опустила глаза.
— Он интересный собеседник.
— Да, он очень интересный собеседник.
— Вы расскажете обо мне инспектору?
— Еще не решил. Не думаю.
— Наверное, это нужно сделать.
— Смотря что он мне сообщит.
— Филип, я не могу взять в толк, почему вы мне все это рассказываете. Неужели я еще не убедила вас, что нахожусь во вражеском стане?
— Нет.
Она провела пальцами по перилам.
— Я хочу, чтобы вы пообещали мне одну вещь, — сказал я. — Только одну — пока меня здесь не будет.
— Что именно?
— Это может показаться дешевым приемом, но… приходится рискнуть. Я не был знаком с вашим мужем, но, по рассказам, он был хорошим парнем.
Она молчала.
— Мне кажется, вы питали к нему такие чувства, как ни к кому другому.
— И что же?
— Может быть… будет неплохо, если вы попробуете думать о нем?
Она спустилась на две ступеньки, так что наши головы оказались на одном уровне. Ее рука лежала на перилах, но я не дотронулся до нее.
— Странно, что вы это говорите.
— Почему?
— Как раз сегодня я много думала о Томе, — она замялась.
— Продолжайте, пожалуйста.
— Это трудно объяснить.
— Леони, мне необходимо знать.
— Нам пора идти.
— Нет, — на этот раз я накрыл ее руку своей ладонью. Это оказалось все равно что погладить молодую, необъезженную кобылку. Я ждал, что она отдернет руку, и, видимо, она собиралась это сделать, но вдруг передумала.
— Филип, в двух словах этого не объяснить. Понимаете, когда он умер… когда Том с Ричардом умерли, я сама была в больнице. Меня доставили в тяжелом, но не безнадежном состоянии. Том с Ричардом остались дома — здоровые. Это я была больна! И вдруг через три недели мне сообщили… Я отказывалась верить. Вернувшись домой, ждала, что они вот-вот появятся. Я не видела Тома больным. Они все равно что растворились в воздухе, — у нее трепетали ноздри. — Конечно, дом со всей утварью пришлось продать: я не могла в нем оставаться. Через некоторое время я поверила в смерть Ричарда. Ему было всего четыре месяца, это еще не совсем личность… Но смерть Тома никак не укладывалась в голове. Умом я знала, что произошло, и продолжала заниматься повседневными делами, но в глубине души…
— У вас оставалось чувство, что он жив.
— Да. Именно так.
После минутной паузы я сказал:
— Когда я упомянул о вашем муже… возможно, вы догадались, почему я это сделал?
— Возможно.
— Забудьте об этом. Предпочитаю сражаться, не открывая всех карт.
Она положила мне на руку свою и, немного помедлив, прошла мимо.
— Леони, — позвал я. — Мне безумно жаль, что я не могу вам помочь.
— Возможно, вы уже помогли.
— Видимо, это уже потолок.
— Простите…
— Не отрекайтесь от этого.
— Я и не собираюсь.
Она продолжала свой путь к выходу. Я последовал за ней. Она вдруг остановилась и произнесла:
— Вот что я хотела еще сказать и пока не сказала вам. Сегодня я в первый раз с беспощадной ясностью осознала, что Тома нет. Это все равно, что… — она смотрела на меня большими, лучистыми глазами. — Все равно, что понять нечто жизненно важное, — одновременно и лучше, и хуже, чем вы думали.
Мы с Мартином возвращались домой. В море отражалась половинка луны. Мне стоило огромных усилий притворяться, но я понимал, что это жизненно необходимо. Я сказал Мартину, что страшно огорчен неудачей с Сандбергом, и вообще у меня такое чувство, будто я гоняюсь за болотным огнем. Единственным лучом света оказалось письмо Толена, которое я и показал ему. Он остановился под фонарем.
Кончив читать, Мартин резюмировал:
— Я же все время вам твердил. Ключ к этой головоломке по-прежнему находится в Амстердаме.
Я обратил внимание, что он говорил быстрее обычного: видимо, ему не терпелось избавиться от меня, направив по ложному следу.
— Вы, конечно, поедете?
— Еще не знаю, — мне хотелось посмотреть на его реакцию.
— Это будет величайшей глупостью, если не поедете. Раз уж вам не хочется или не удается надавить на девушку, дальнейшее пребывание здесь не имеет смысла.
— Не думаю, что ей еще что-нибудь известно — ну, разве что настоящее имя Бекингема — или то, что она считает его настоящим именем. Вполне возможно, что это не так.
— Но вы вернетесь?
— Да.
Мы свернули на дорожку, откуда был хорошо виден Неаполитанский залив; в нем отражались, сверкая, луна и звезды. Лицо Мартина оставалось в тени.
— Филип, вы предпочли бы, чтобы я остался?
— Я же скоро приеду. Красота, не правда ли?
— Да… ”Боги, ликуя, разбросали по небу таинственные письмена, чтобы мы попытались прочесть их”… Каким образом?
— Боюсь, что тут не поможет даже химический анализ, не говоря о психоанализе.
— Что за чушь мы несем! Это все пресловутое раздвоение личности… Кажется, утром пришло письмо с Явы? Я видел конверт в ящике вашего письменного стола. Есть что-нибудь интересное?
Я следил за мотыльком.
— Это от Пангкала — того самого ассистента Гревила, который тяжело заболел, и Бекингем занял его место. Можете прочесть.
Я пошарил в кармане и вытащил одно из двух писем.
— Кажется, я оставил его в номере. Впрочем, там нет ничего особенного. У меня создалось впечатление, будто Пангкал недолюбливал Бекингема.
Мы двинулись дальше.
— Зато Гревил, — продолжил я, — питал к нему большую симпатию. Хотел бы я знать, почему.
— Бекингем очень умен. Так что нет ничего странного в том, что они сошлись. Он обладает обширными познаниями.
— Какими же? Выучил несколько дешевых трюков, позволяющих добывать на пропитание…
Мартин остановился, чтобы зажечь сигарету. Его бледное, резко очерченное лицо казалось высеченным из мрамора и погруженным во мрак собственных мыслей.
— Знаете, Филип, вы совершите большую ошибку, если станете недооценивать Бекингема. Если о вашем брате можно сказать, что он был исключительным человеком, то о Бекингеме тоже. В нем нет ничего пошлого, второсортного.
— А по-моему, он страдает тем самым раздвоением личности, то есть попросту шизофреник.
Он энергично мотнул головой.
— Неправда. Такие, как он, словно сделаны из цельного куска. Не то что простой обыватель, у которого, нажимая на кнопку, можно вызвать любые, прямо противоположные реакции. Он всю жизнь ходит по струнке, огороженный со всех сторон и таким образом надежно защищенный от естественных проявлений своей индивидуальности. Тогда как человек типа Бекингема всегда поступает в соответствии со своими желаниями.
— Временами мне кажется, что вы им восхищаетесь.
Мартин молча курил. Тогда я продолжил:
— Нет, серьезно. Он представляется мне всего-навсего охотником за трофеями, мелким рэкетиром. Обладай он и вправду какими-нибудь достоинствами, к сорока годам он чего-нибудь добился бы, а не болтался, дойдя до ручки, по Яве.
— Готовность идти на риск — одно из проявлений его личности.
— Сомневаюсь. Такие петухи — любители рыться в навозных кучах — мигом удирают со всех ног при малейших признаках опасности.
Он сделал резкий жест рукой, державшей сигарету.
— К черту, оставим это. Вы его не знаете — и, скорее всего, никогда не узнаете. А я знаю — хотя и немного. Мне кажется, я понимаю его мотивы. Это не значит, что я думаю о нем лучше или хуже, чем он есть. Многое зависит от точки зрения. Помните, у Ювенала: ”Foedius hoc aliquid quandoque audebis”[12]?
Дальше мы шли молча. Я радовался, что мне удалось-таки задеть его за живое. Мне вдруг пришло в голову, что ненависть к Мартину Коксону зародилась во мне не сегодня, когда я узнал, кто он такой. Корни этой ненависти были глубоки и таились в прошлом — может быть, даже относились к нашей первой или второй встрече. В миг прозрения ненависть эта стала тем глубже и сильнее, что проросла на почве дружбы и доверия. Должно быть, так было и с Гревилом — только он слишком поздно узнал истинное лицо этого человека.
Хотелось надеяться, что эти мысли не были написаны у меня на лице. В противном случае я сильно рисковал. Мартин Коксон убил Гревила — или присутствовал при убийстве; причину этого мне еще предстояло выяснить. Догадайся он о моем знании, и я сам оказался бы в положении Гревила.
Поэтому необходимо было соблюдать осторожность. Иначе мадам Вебер станет не единственной, кто живет бок о бок со смертью.