27. ПРИНЦЕССА ЛУИЗА ФРАНЦУЗСКАЯ

Старшая дочь короля ждала отца в большой галерее Лебрена, той самой, где в 1684 году Людовик XIV принимал генуэзского дожа и четырех сенаторов, которые явились умолять о прощении для республики[68].

В конце галереи, противоположном тому, откуда должен был выйти король, стояли с подавленным видом несколько придворных дам.

Людовик XV появился как раз в тот момент, когда в передней начали собираться группы, поскольку во дворце пошли слухи о том, что, кажется, утром принцесса приняла окончательное решение.

Луиза Французская, принцесса, обладавшая величественной осанкой и поистине царственной красотой, хотя непонятная печаль порой омрачала ее чистое чело, так вот, повторяем, Луиза Французская приверженностью к правилам суровой добродетели внушала всему двору глубочайшее уважение к верховным властителям государства, которых во Франции последние полвека чтили лишь из корысти или страха.

Более того, в пору всеобщего охлаждения народа к своим владыкам, которых, правда, пока еще не именовали громогласно тиранами, ее любили. Причина заключалась в том, что ее добродетели была чужда нетерпимость. И ей не перемывали во всеуслышание косточки, зато помнили, что у нее есть сердце. И она каждодневно доказывала это добрыми делами, меж тем как другие снискивали себе известность скандалами.

Людовик XV побаивался дочери по той простой причине, что уважал ее. А порой даже гордился ею, она была единственная, кого щадили его язвительные насмешки и пошлые выходки; трех других своих дочерей — Аделаиду, Викторию и Софию — он звал Тряпка, Кислятина и Ворона, тогда как Луизу Французскую — Мадам.

С той поры как со смертью маршала Морица Саксонского[69] под гробовые своды сошла душа, сравнимая с душами Тюренна и Конде[70], а со смертью Марии Лещинской — государственный ум, не уступающий уму Марии-Терезии, все измельчало вокруг умалившегося трона; вот тогда-то принцесса Луиза со своим поистине царственным характером, казавшимся в сравнении со всеми остальными прямо-таки героическим, составила гордость французской короны и стала ее единственной драгоценной жемчужиной среди множества побрякушек и фальшивых камней.

Этим мы вовсе не собираемся сказать, что Людовик XV любил свою дочь. Людовик XV, как известно, любил только себя. Мы лишь утверждаем, что с нею он держался иначе, нежели с другими.

Войдя, он увидел, что принцесса стоит в одиночестве посередине галереи, опершись на столик, инкрустированный кровяной яшмой и ляпис-лазурью.

Она была в черном, красивые ненапудренные волосы убраны под двойной кружевной чепец; лицо ее, менее строгое, нежели обычно, было, пожалуй, чуть печальнее, чем всегда. Она не смотрела по сторонам и лишь изредка скользила задумчивым взглядом по портретам европейских монархов, во главе которых блистали ее предки, короли Франции.

Черные платья были будничным нарядом принцесс, в ту пору эти платья еще шились с глубокими карманами, сохранившимися со времен королев-домоправительниц, и Луиза по их примеру носила на поясе золотое колечко со связкой ключей от всех своих сундуков и шкафов.

Увидев, в каком молчании, а главное, с каким вниманием наблюдают за этой сценой присутствующие, король стал весьма задумчив.

Однако галерея была такая длинная, что расположившиеся по обоим ее концам зрители не могли помешать уединению действующих лиц. Они смотрели — это было их право, но не слушали — это был их долг.

Принцесса сделала несколько шагов навстречу королю и поцеловала протянутую ей руку.

— Говорят, вы отбываете, мадам? — спросил король. — Едете в Пикардию?

— Нет, государь, — ответила принцесса.

— А, значит, вы, надо полагать, отправляетесь в паломничество на Нуармутье[71], — чуть громче продолжал король.

— Нет, государь, я удаляюсь в монастырь кармелиток святого Дениса, где, как вам известно, я могу стать настоятельницей.

Король вздрогнул, но лицо его осталось спокойным, хотя в глубине души он был взволнован.

— О, нет, нет, дочь моя! — воскликнул он. — Вы не смеете меня покидать! Это невозможно.

— Отец, я уже давно решила уйти в монастырь, и ваше величество дали мне позволение на это. Умоляю вас, не препятствуйте же мне.

— Да, действительно, я дал позволение, но после долгой борьбы, и вы это знаете. Я согласился, ибо все-таки надеялся, что в последний момент вам недостанет решимости. Вы не можете схоронить себя в монастыре, это уже забытые нравы; в монастырь уходят либо с горя, либо разочаровавшись в жизни. Дочь короля Франции, я полагаю, не страдает от бедности, а ежели она несчастна, этого никто не должен видеть.

И речь и мысли Людовика XV воспаряли все более высоко, по мере того как он входил в роль короля и отца; да и какой актер сыграет ее скверно, если гордость подсказывает слова для первой ипостаси, а горечь вдохновляет в другой.

— Государь, — отвечала Луиза, от которой не укрылось отцовское волнение, столь редкое у эгоиста Людовика XV, и это волнение тронуло ее гораздо больше, чем ей хотелось бы показать, — государь, не лишайте мою душу сил, выказывая мне свою любовь. Мои страдания не имеют ничего общего с обычными, вот почему мое решение — не от нравов сего времени.

— Вы страдаете? — воскликнул король с некоторым даже сочувствием. — Страдаете? Ах, бедное дитя!

— Жестоко и безмерно страдаю, государь, — ответила принцесса Луиза.

— Дочь моя, почему же вы мне ничего не сказали?

— Потому что от этих страданий не может избавить людская рука.

— Даже королевская?

— Даже королевская.

— Даже отцовская?

— Даже, государь.

— Но вы же веруете, Луиза, и можете черпать силу в вере.

— Этого недостаточно, государь, и в монастырь я удаляюсь, чтобы обрести там еще больше сил. В безмолвии Господь беседует с человеческим сердцем, человек в уединении беседует с сердцем Господним.

— Но вы приносите Господу непомерную жертву, которую ничто не возместит. Престол Франции хранит в своей августейшей сени детей, выросших вокруг него. Неужто вам недостаточно этого?

— Сень монашеской кельи куда живительней, она освежает сердце; она сладостна сильным и слабым, смиренным и горделивым, великим и малым.

— Быть может, вы надеетесь избавиться от какой-нибудь опасности? В таком случае король вас защитит.

— Государь, да защитит прежде Господь самого короля!

— Луиза, повторяю вам, вас сбило с толку некое непонятное рвение. Молиться — это прекрасно, но нельзя же молиться все время. Откуда у вас, такой доброй, такой благочестивой, потребность столько молиться?

— О государь и отец мой, сколько бы я ни молилась, этого все равно окажется недостаточно, чтобы отвести все несчастья, которые готовы обрушиться на нас! И доброта, которой Бог одарил меня, и целомудрие, которым я неустанно вот уже двадцать лет пытаюсь очистить себя, боюсь, не достигли еще той степени простосердечия и невинности, какая необходима для искупительной жертвы.

Король отступил на шаг и с изумлением взглянул на принцессу.

— Вы никогда не говорили со мной так, — заметил он. — Вы на ложном пути, дитя мое, вас губит аскетизм.

— Не называйте, государь, этим мирским словом неподдельное, а главное, необходимейшее самопожертвование, на какое при настоятельной надобности должна пойти подданная ради своего короля, а дочь — ради отца. Государь, ваш трон, в чьей охранительной сени вы только что горделиво предложили мне укрыться, колеблется под ударами, которых вы еще не чувствуете, но которые я предвижу. Что-то в глубинах неслышно обваливается, и открывшаяся пропасть в один миг может поглотить монархию. Вам когда-нибудь говорили правду, государь?

Принцесса Луиза оглянулась, чтобы проверить, не может ли кто-нибудь услышать ее, и, убедившись, что все стоят на достаточном удалении, продолжала:

— А я, я знаю ее. В одеянии милосердных сестер я десятки раз посещала сумрачные улицы, изголодавшиеся мансарды, перекрестки, на которых стоит стон. На этих улицах, перекрестках, в этих мансардах умирают от голода и зимней стужи, от жажды и летнего зноя. Нивы, которых вы, государь, не видите, так как ездите лишь из Версаля в Марли да из Марли в Версаль, больше не родят хлеб, необходимый не только для того, чтобы накормить народ, но и для того, чтобы засеять поля: они, проклятые неведомо какой враждебной силой, лишь принимают зерно, ничего не возвращая. Люди, лишенные хлеба, глухо ропщут; в воздухе, в сумраке, в ночи носятся смутные и неизвестно откуда идущие слухи об оковах, цепях, тирании, и от этих слов люди пробуждаются, перестают сетовать и начинают возмущаться.

Парламенты требуют права ремонстрации, то есть права громогласно сказать вашему величеству то, что они говорят шепотом: «Король, ты нас губишь! Спаси нас, или мы сами себя спасем».

Военные взрыхляют своими бесполезными шпагами землю, откуда пробиваются ростки свободы, семена которой щедро посеяли энциклопедисты. Поскольку глаза людей начинают видеть то, чего прежде не видели, писатели узнают о наших дурных поступках в тот же миг, как только мы их совершим, и оповещают об этом народ, который ныне хмурит брови всякий раз, когда видит, как мимо него проезжают его владыки. Ваше величество женит сына! В прежние времена, когда королева Анна Австрийская женила своего сына, город Париж поднес дары принцессе Марии-Терезии[72]. Сегодня все наоборот: город не только ничего не дарит, но ваше величество вынуждено было даже повысить налоги, чтобы оплатить кареты, в которых дочь кесаря приедет к потомку Людовика Святого[73]. Духовенство уже давно отвыкло молиться, оно понимает, что все земли розданы, привилегии исчерпаны, сундуки пусты, и потому отказывается возносить Богу моления о том, что именуется счастьем народа. И, наконец, государь, нужно ли вам говорить о том, о чем вы прекрасно знаете, что с такой горечью наблюдаете, хотя ни словом никому об этом не обмолвились? Монархи, наши братья, которые некогда так завидовали нам, отвернулись от нас. Ваши четыре дочери, государь, — дочери короля Франции! — не замужем, а между тем в одной Германии двадцать принцев, три — в Англии, шестнадцать — в странах Севера, не говоря уже о наших родичах, испанских и неаполитанских Бурбонах, которые забыли нас или отвернулись, как и все прочие. Возможно, турецкий султан захотел бы взять нас, не будь мы дочерьми христианнейшего короля. Нет, отец, я говорю не о себе и не жалуюсь; мне выпал счастливый удел: я свободна, никому в своей семье не нужна и смогу в монастырской келье, в бедности мысленно и вслух молить Господа, дабы он отвел от вашей головы и от головы моего племянника страшную грозу, потому что я слышу, как она, низко нависнув над вами, громыхает в небе будущего.

— Дочь моя, дитя мое, — промолвил король, — из-за этих твоих страхов ты видишь будущее в чрезмерно черных красках.

— Государь, — отвечала принцесса Луиза, — вспомните ту древнюю царевну-пророчицу[74]: она, подобно мне, предсказывала отцу и братьям войну, разрушение города, пожар. Но отец и братья смеялись над ее пророчествами, называя их безумными. Не воспринимайте же меня так же, как воспринимали ее. Берегитесь, отец мой! Задумайтесь, о мой король!

Людовик XV скрестил руки и уронил голову на грудь.

— Дочь моя, вы говорите со мной крайне сурово, — сказал он. — Выходит, все эти несчастья, в которых вы меня упрекаете, дело моих рук?

— Упаси меня Бог даже допустить подобную мысль! Это несчастья времени, в которое мы живем. Вы, как все мы, вовлечены в них. Прислушайтесь, государь, как в театрах, в партере, аплодируют малейшему завуалированному выпаду против королевской власти; поглядите, как веселые компании с шумом спускаются по малым лестницам с антресолей вечерами, когда парадная мраморная лестница темна и пустынна. Государь, развлечения народа и придворных не имеют ничего общего с нашими, они веселятся без нас, а верней, стоит нам появиться там, где они развлекаются, веселье гаснет.

— Увы, — с очаровательной печалью продолжала принцесса, — красавцы юноши, прелестные молодые дамы, любите друг друга, пойте, ищите забвения, будьте счастливы! Здесь я стесняла вас, а там буду служить вам. Здесь вы прервали радостный смех из боязни вызвать мое неудовольствие; там я от всей души буду молиться, да, буду молиться за короля, за своих сестер, за своих племянников, за всех вас, кого люблю со всем пылом сердца, которое до сих пор не обременено никакой страстью.

— Дочь моя, — промолвил король, хмуро помолчав, — умоляю вас, не покидайте меня хотя бы сейчас. Вы разобьете мне сердце.

Луиза Французская схватила руку отца и, с любовью глядя ему в лицо, отвечала:

— Нет, отец, нет, ни часа больше я не проведу в этом дворце. Для меня пришла пора молитв. Я чувствую в себе силы искупить слезами все наслаждения, к которым так жадно стремитесь вы, ибо вы еще так молоды, мой добрый отец, умеющий прощать.

— Останься с нами, Луиза, останься с нами, — повторял король, сжимая дочь в объятиях.

Принцесса покачала головой.

— «Царство мое не от мира сего»[75], — грустно проговорила принцесса, высвобождаясь из родительских объятий. Прощайте, отец. Сегодня я высказала все, что уже более десяти лет гнетет мне сердце. Я задыхалась от этого бремени. Прощайте. Прощайте, я рада. Видите: я улыбаюсь. Сегодня наконец я чувствую себя счастливой. И ни о чем не сожалею.

— Даже обо мне, дочь моя?

— Я сожалела бы, если бы мне больше не пришлось вас видеть. Но ведь вы же иногда будете приезжать в Сен-Дени, вы же не забудете меня.

— О, никогда, ни за что!

— Не позволяйте себе расчувствоваться, государь. Не надо давать повода думать, будто прощание было тяжелым. Мои сестры пока еще ничего не знают, по крайней мере я так думаю. Об этом известно только моим дамам. Я уже неделю как собираюсь, и мне хочется, чтобы шум по поводу моего ухода в монастырь поднялся только после того, как за мной закроются тяжелые ворота Сен-Дени. Их скрип не даст мне услышать толки придворных.

Король прочитал по глазам дочери, что она приняла бесповоротное решение. Впрочем, он тоже предпочел бы, чтобы она уехала без шума. Но если принцесса Луиза опасалась слез и рыданий по поводу ее решения, король куда больше боялся за свои нервы.

К тому же он собирался в Марли, а слишком сильные душевные страдания в Версале обязательно привели бы к отсрочке поездки.

И еще он подумал, что теперь после какой-нибудь разнузданной оргии, равно постыдной и для короля, и для отца, он уже больше не увидит этого строгого и опечаленного лица, воспринимавшегося им как укор той праздной и беззаботной жизни, которую он вел.

— Что ж, дитя мое, пусть будет так, как ты хочешь, — согласился он. — Прими только благословение отца, который был счастлив с тобой.

— Позвольте мне, государь, лишь поцеловать вашу руку и мысленно произнесите бесценное для меня благословение.

Все осведомленные о решении Луизы чувствовали, что присутствуют при великом и торжественном зрелище; с каждым шагом, который делала принцесса, она приближалась к своим предкам, и они из глубины золотых рам, казалось, благодарили ее за то, что она при жизни встретится с ними, лежащими в своих гробницах[76].

Когда она дошла до дверей, король поклонился ей и, не произнеся ни слова, пошел в другую сторону.

Придворные, как и положено по этикету, последовали за ними.

Загрузка...