Наблюдательность Жозефа Бальзамо находила себе обильную пищу в каждой подробности странной и одинокой жизни, которую вели эти люди в глубине Лотарингии.
Солонка — и та приоткрыла перед ним одну из сторон характера барона де Таверне, вернее, самую сущность этого характера.
Призвав на помощь всю проницательность, он вгляделся в черты Андреа, когда она кончиком ножа коснулась серебряных фигурок, которые словно сбежали с одного из тех полночных пиршеств регента, в конце которых на Канийака[31] возлагалась обязанность гасить свечи.
Движимый не то любопытством, не то иным чувством, Бальзамо глядел на Андреа с таким упорством, что менее чем в десять минут глаза их дважды или трижды встретились. Сперва чистое и невинное создание выдержало этот странный взгляд не смущаясь; но, кромсая кончиком ножа лакомство, созданное Николь, Бальзамо смотрел все пристальней, и горячечное нетерпение, от которого вспыхнули его щеки, мало-помалу передалось и девушке. Вскоре под влиянием тревоги, которую внушал ей этот почти нечеловеческий взгляд, она попыталась принять вызов и сама взглянула на гостя ясными широко распахнутыми глазами. Но не тут-то было: под магнетическими флюидами, исходившими от огненных глаз Бальзамо, ее веки налились страхом и боязливо опустились, и теперь она лишь иногда с опаской поднимала взгляд.
Между тем, пока между девушкой и таинственным путешественником шла немая борьба, барон то ворчал, то хохотал, то бранился, то сквернословил, как подобает истому деревенскому сеньору, и награждал щипками Ла Бри, который, к несчастью для себя, подворачивался ему под руку всякий раз, когда хозяин в болезненном раздражении испытывал потребность кого-нибудь или что-нибудь ущипнуть.
Барон ущипнул бы и Николь, как вдруг, несомненно в первый раз, его взгляд упал на руки юной горничной.
Барон обожал красивые руки, в молодости он из-за красивых рук совершил немало безумств.
— Посмотрите-ка, — заметил он, — что за прелестные пальчики у этой негодницы! Какая совершенная форма ногтя, как бы он изгибался — а ведь в этом и состоит высшая красота, — если бы колка дров, полоскание бутылок и чистка кастрюль не наносили ему ужасный вред! У вас словно слоновая кость на кончиках пальцев, мадемуазель Николь.
Николь, не привыкшая слышать от барона комплименты, смотрела на него с легкой улыбкой, в которой было больше удивления, чем гордости.
— Да, да, — продолжал барон, понимая, что творится в сердце кокетливой девушки. — Мой тебе совет, выставляй руки напоказ. Ах, любезный гость, уверяю вас, что наша мадемуазель Николь Леге в отличие от своей госпожи не строит из себя недотрогу и не боится комплиментов.
Бальзамо метнул быстрый взгляд на дочь барона и уловил на ее прекрасном лице тень самого благородного презрения. Он счел уместным состроить мину, соответствующую чувствам гордой красавицы, и, несомненно, угодил ей этим, потому что во взгляде, который она на него бросила, было уже меньше строгости и тревоги.
— Поверите ли, сударь, — продолжал барон, тыльной стороной ладони потрепав по подбородку Николь, которою, казалось, готов был восхищаться целый вечер, — поверите ли, ведь эта кошечка, подобно моей дочери, только что из монастыря и чуть ли не образование там получила. Мадемуазель Николь ни на шаг не отходит от своей хозяйки. Такая преданность порадовала бы господ философов, утверждающих, будто у этих созданий есть душа.
— Преданность тут ни при чем, отец, — недовольно возразила Андреа, — просто я велела, чтобы Николь от меня не отлучалась.
Бальзамо перевел взгляд на Николь, любопытствуя, какое впечатление произвели на нее гордые, едва ли не дерзкие слова госпожи, и потому, как поджались ее губы, он понял, что девушка весьма чувствительна к унижениям, на которые обрекало ее положение прислуги.
Однако обида, вспыхнувшая на лице горничной, тут же погасла; отвернувшись, по-видимому чтобы смахнуть слезинку, она взглянула в окно столовой, выходившее во двор. Все интересовало путешественника, казалось, он хотел что-то разведать у людей, к которым попал; да, все интересовало путешественника, а потому он проследил за направлением взгляда Николь, и ему почудилось, что за окном, на которое она смотрела с таким вниманием, мелькнуло мужское лицо.
«Право, в этом доме много любопытного, — подумал он, — здесь у каждого своя тайна; тайну мадемуазель я надеюсь узнать в самое ближайшее время. Тайну барона я уже знаю, а тайну Николь угадываю».
На мгновение он углубился в свои мысли, но барон тотчас же обратил на это внимание.
— Вот и вы замечтались! — сказал он. — Право, дождались хотя бы ночи, любезный гость. Мечтательность заразительна, и здесь у нас, как мне кажется, ничего не стоит подхватить эту хворь. Сочтем мечтателей. Мечтает мадемуазель Андреа — это раз; мечтает мадемуазель Николь — два; наконец, постоянно витает в мечтах бездельник, подстреливший этих куропаток, которые тоже, наверное, размечтались, когда он в них палил.
— Вы о Жильбере? — спросил Бальзамо.
— О нем. Он у нас философ, как и господин Ла Бри. Кстати, о философах. Не принадлежите ли вы часом к числу их друзей? В таком случае предупреждаю вас: моим другом вы не станете…
— Нет, сударь, я им не друг и не враг; я ни с кем из них не знаком, — отвечал Бальзамо.
— Тем лучше, черт бы их побрал! Это гнусные твари, не только безобразные, но и ядовитые. Своими максимами они губят монархию! Во Франции никто больше не смеется, все читают — и что читают? «При монархическом правлении народу нелегко сохранить добродетель»[32]. Или: «Истинная монархия есть учреждение, изобретенное с целью развратить народы и поработить их»[33]. Или, к примеру: «Если власть королей от Бога, то разве в том смысле, в каком ниспосылаются свыше хвори и всякие бедствия»[34]. Как все смехотворно! Добродетельный народ — ну кому это нужно, скажите на милость? Да, дела идут из рук вон плохо, и все началось, когда его величество удостоил беседы господина де Вольтера и стал читать книги господина Дидро.
В этот миг гостю снова смутно почудилось за окном то же лицо. Но едва Бальзамо стал всматриваться в это лицо, оно исчезло.
— Быть может, вы, мадемуазель, причисляете себя к философам? — с улыбкой осведомился Бальзамо.
— Не знаю, что такое философия, — отвечала Андреа. — Знаю только, что люблю все серьезное.
— Ах, дочь моя! — воскликнул барон. — Благоденствие, вот, по-моему, самая серьезная вещь на свете, любите же благоденствие.
— Но мне сдается, вы, мадемуазель, вовсе не питаете отвращения к жизни? — спросил Бальзамо.
— Всяко бывает, сударь, — отозвалась Андреа.
— Очень глупо, — заметил барон. — Вообразите, сударь, то же самое, слово в слово, я слышал и от собственного сына.
— У вас есть сын, любезный барон? — спросил Бальзамо.
— Видит Бог, это несчастье меня не миновало; виконт де Таверне, лейтенант конной гвардии дофина, превосходнейший молодой человек!
Три последних слова барон процедил сквозь зубы, словно нехотя.
— Примите мои поздравления, сударь, — с поклоном отозвался Бальзамо.
— Да, — продолжал старик, — он у нас тоже философ. Право слово, остается только руками развести. Как-то раз принялся меня убеждать, что необходимо освободить негров. «А как же сахар? — говорю я ему. — Я люблю пить кофе с сахаром, и король Людовик XV тоже». «Отец, — отвечает он, — лучше обойтись без сахара, чем видеть, как страдает целый народ». «Не народ, а обезьяны, — возразил я, — и даже этим наименованием я делаю им много чести». И знаете, что он заявил мне в ответ на это? Должно быть, в воздухе носится какая-то зараза, которая сводит их всех с ума! Он заявил, что все люди — братья! Я — брат негра из Мозамбика!
— О да, — проронил Бальзамо, — это уж слишком.
— И не говорите! Повезло мне с обоими детьми, не правда ли! Обо мне никак не скажешь, будто я возродился в своем потомстве. Дочь у меня ангел, а сын апостол! Пейте же, сударь… Правда, винцо дрянное.
— А по-моему, вино превосходное, — возразил Бальзамо, глядя на Андреа.
— Ну, значит, вы тоже философ!.. Берегитесь же, я заставлю дочку прочесть вам проповедь. Впрочем, нет: философы не верят в Бога. О Господи, а ведь до чего удобно жилось верующим: веруй в Бога да в короля, и все тут. А нынче, чтобы не веровать ни в того, ни в другого, нужно столько всего изучить, столько всего прочесть; поэтому предпочитаю не поддаваться сомнениям. В мое время изучали по крайней мере всякие приятные вещи: учились играть в фараон, бириби и кости; невзирая на эдикты, при каждом удобном случае хватались за шпаги; разоряли герцогинь, разорялись ради танцовщиц; я и сам так жил. Все поместье Таверне перешло к оперным дивам, и это единственное, о чем я жалею, потому что разорившийся мужчина — больше уже не мужчина. Поглядите на меня: я кажусь вам стариком, не так ли? Что ж, потому, что я разорен и живу в глуши; потому что парик у меня обтрепанный, а платье допотопное; но поглядите на моего друга маршала, который одет с иголочки, носит пышные парики, живет в Париже и обладает двумястами тысячами ливров ренты. Право, он еще молод, он свеж, бодр, предприимчив! А ведь он десятью годами старше меня, милостивый государь, десятью годами!
— Вы имеете в виду господина де Ришелье?
— Разумеется.
— Герцога де Ришелье?
— Черт побери, не кардинала же! Все же я еще не так стар. Впрочем, он добился меньшего, чем его племянник, и держался он не так долго.
— Удивляюсь, барон, что, имея столь могущественных друзей, вы удалились от двора.
— Удалился на время, вот и все, но когда-нибудь я еще туда вернусь, — отвечал барон, бросив странный взгляд на дочь.
Бальзамо на лету перехватил этот взгляд.
— Но господин маршал способствует хотя бы продвижению вашего сына? — спросил он.
— Да что вы! Он моего сына терпеть не может.
— Сына своего друга?
— Он совершенно прав.
— Как! Вы полагаете, что он прав?
— Этот философ, черт бы его побрал, внушает маршалу отвращение.
— Впрочем, Филипп платит маршалу взаимностью, — с отменным хладнокровием вставила Андреа. — Леге, уберите со стола!
Молоденькая горничная оторвалась от окна, которое, казалось, властно притягивало ее взгляд, и принялась за дело.
— Ах, — вздохнул барон, — было время, мы засиживались за столом до двух ночи. Но тогда нам было чем угоститься на ужин! А когда еда уже не шла нам в глотку, мы продолжали пить. Но что за радость запивать трапезу дрянным вином… Леге, подайте бутылку мараскина… если там еще что-нибудь осталось.
— Выполняйте распоряжение, — сказала Андреа горничной, которая, прежде чем повиноваться барону, ждала, казалось, подтверждения от своей госпожи.
Барон откинулся на спинку кресла и, прикрыв глаза, принялся испускать преувеличенно меланхоличные вздохи.
— Вы говорили о маршале де Ришелье, — начал Бальзамо, решив, по-видимому, во что бы то ни стало поддержать разговор.
— Да, — откликнулся Таверне, — вы правы, я о нем говорил.
И он замурлыкал какой-то мотивчик, меланхоличностью не уступавший вздохам.
— Пускай он ненавидит вашего сына, пускай ненависть его объясняется тем, что ваш сын философ, — продолжал Бальзамо, — но к вам-то он, по-видимому, питает прежнюю дружбу: вы же не философ!
— Я-то? Нет, упаси Бог!
— Полагаю, что вы достаточно знатны? Вы были на королевской службе?
— Пятнадцать лет. Я был адъютантом маршала; мы вместе проделали маонскую кампанию, и дружба наша зародилась… постойте-ка… во времена знаменитой осады Филипсбурга, значит, не то в тысяча семьсот сорок втором, не то в сорок третьем году.
— Вот оно что! — воскликнул Бальзамо. — Вы участвовали в осаде Филипсбурга! Я тоже там был.
Старик привстал в кресле и с изумлением взглянул Бальзамо в лицо.
— Простите, — осведомился он, — но сколько же вам лет, любезный гость?
— О, я старше, чем кажусь, — отвечал Бальзамо, протягивая свой бокал Андреа, которая грациозно налила ему вина.
Барон по-своему истолковал ответ гостя; он решил, что у Бальзамо есть причины скрывать свой возраст.
— Сударь, — заметил он, — позвольте сказать вам, что для человека, дравшегося под Филипсбургом, вы выглядите чересчур молодо. Со времени осады минуло двадцать восемь лет, а вам никак не дашь больше тридцати, если я не ошибаюсь.
— Ах, боже мой, да ведь тридцать лет дашь кому угодно! — небрежно уронил путешественник.
— Мне, черт побери, никак их не дашь! — воскликнул барон. — Тридцать лет мне было ровно тридцать лет назад.
Андреа смотрела на приезжего не отводя глаз, побуждаемая непобедимым любопытством. В самом деле, с каждой минутой этот странный человек раскрывался перед ней с новой стороны.
— Словом, сударь, вы меня смущаете, — изрек барон, — если, конечно, вы не заблуждаетесь, что вполне возможно, и не путаете Филипсбург с каким-нибудь другим городом. По-моему, вам никак не может быть больше тридцати, не правда ли, Андреа?
— Верно, — отвечала девушка, снова безуспешно пытаясь выдержать неотразимый взгляд гостя.
— Ничего подобного, уверяю вас, — возразил тот, — я знаю, что говорю, а говорю я сущую правду. Я имею в виду ту знаменитую осаду Филипсбурга, когда господин герцог де Ришелье убил на дуэли своего кузена принца де Ликсена. Как сейчас помню, поединок был сразу после возвращения из траншеи, на большой дороге, на обочине этой дороги, слева, герцог проткнул его насквозь шпагой. Я как раз проходил мимо, когда он испускал дух на руках у принца Цвайбрюккенского. Он сидел на откосе рва, а господин де Ришелье преспокойно обтирал свою шпагу.
— Честью клянусь, милостивый государь, — вскричал барон, — вы меня поражаете! Все было в точности так, как вы говорите.
— Вам об этом рассказывали? — спокойно осведомился Бальзамо.
— Я был там, я имел честь присутствовать при поединке в качестве свидетеля господина маршала; правда, тогда он не был маршалом, но это все равно.
— Погодите, — произнес Бальзамо, устремив на барона пристальный взгляд.
— Что?
— Не было ли на вас в те времена мундира капитана?
— Да, правда, был.
— Вы служили в полку легкой конницы королевы, том, что был наголову разбит под Фонтенуа?
— А вы, что же, и под Фонтенуа были? — осведомился барон, пытаясь усмехнуться.
— Нет, — спокойно отвечал Бальзамо, — под Фонтенуа меня уже не было в живых.
Барон остолбенел от изумления, Андреа содрогнулась, Николь перекрестилась.
— Итак, возвращаясь к нашему разговору, — продолжал Бальзамо, — на вас был мундир гвардейского конного стрелка, я прекрасно помню. Я видел вас, проходя: вы держали лошадь маршала и свою, пока продолжался поединок. Я подошел к вам и расспросил о подробностях дуэли, а вы мне все рассказали.
— Я?
— Да, вы, черт побери! Теперь я вас признал: вы тогда еще не были бароном. Вас называли не иначе как маленьким шевалье.
— Будь я проклят! — вскричал потрясенный Таверне.
— Простите, что не узнал вас сразу. Но за тридцать лет человек меняется. За здоровье маршала де Ришелье, любезный барон!
И Бальзамо, подняв бокал, выпил вино до последней капли.
— И вы видели меня в те времена? — повторил барон. — Непостижимо!
— Видел, — подтвердил Бальзамо.
— На дороге?
— На дороге.
— И я держал лошадей?
— Держали лошадей.
— Во время поединка?
— Пока принц испускал дух, как я вам уже сказал.
— Значит, вам лет пятьдесят?
— Я в таком возрасте, что вполне мог видеть вас тогда.
На сей раз барон откинулся на спинку кресла с выражением такой досады, что Николь не удержалась от смешка.
Но Андреа, вместо того чтобы рассмеяться, подобно Николь, устремила взгляд на Бальзамо и, казалось, погрузилась в мечты.
Гость как будто ждал этой минуты и предвидел ее.
Внезапно вскочив на ноги, он метнул на девушку один за другим несколько молниеносных жарких взглядов, и она задрожала, словно под действием электрических разрядов.
Руки ее напряглись и окоченели, шея склонилась, она как будто против своей воли улыбнулась незнакомцу и закрыла глаза.
А он по-прежнему стоя на ногах, коснулся ее руки; она снова вздрогнула.
— А вы, мадемуазель, — спросил он, — вы также полагаете, что я лгу, когда утверждаю, что присутствовал при осаде Филипсбурга?
— Нет, сударь, я вам верю, — проговорила Андреа с нечеловеческим усилием.
— Значит, мелю чепуху я, — вмешался старый барон. — Если, конечно, не предположить, что — простите меня, сударь, — что вы привидение, призрак!
Николь так и замерла в ужасе.
— Кто знает? — отозвался Бальзамо с такой странной интонацией, что девушка окончательно покорилась его власти.
— Ну, шутки в сторону, господин барон, — настаивал старик, решивший, судя по всему, добраться до сути, — неужели вам за тридцать? Право, вам ни за что не дашь больше этих лет.
— Сударь, — обратился к нему Бальзамо, — поверите ли вы мне, если я скажу нечто такое, чему невозможно поверить?
— Не поручусь, — отвечал барон, с сомнением качая головой, между тем как Андреа, напротив, жадно ловила слова гостя. — Я весьма недоверчив, предупреждаю вас.
— В таком случае зачем вы задаете мне вопрос, если не расположены выслушать ответ?
— Ну ладно, я вам поверю. Теперь вы удовлетворены?
— Тогда я повторю вам, сударь, то, что уже говорил: я не только видел вас, но и знал вас во времена осады Филипсбурга.
— Вы были тогда ребенком?
— Как сказать.
— Вам было лет пять, не больше?
— Вовсе нет, мне был сорок один год.
Барон разразился хохотом, Николь вторила ему.
— Я же сказал вам, — сурово произнес Бальзамо, — что вы мне не поверите.
— Ну как тут поверишь, помилуйте! Дайте мне какое-нибудь доказательство.
— А между тем все очень просто, — продолжал Бальзамо, ничуть не смутившись. — Мне в самом деле был тогда сорок один год, но я вовсе не утверждаю, что был тогда тем же человеком, что теперь.
— Ну, знаете, это уже язычество! — вскричал барон. — По-моему, какой-то греческий философ — эти негодные философы водились во все времена! — так вот, какой-то греческий философ не ел бобов, ибо полагал, будто у них есть душа, точно так же как сын мой полагает, будто душа есть у негров. Кто же, черт возьми, это выдумал? Как, вы говорите, его звали?..
— Пифагор, — сказала Андреа.
— Да, Пифагор, когда-то меня этому выучили иезуиты. Отец Поре даже заставил нас с малышом Аруэ[35] сочинять на конкурсе латинские стихи на эту тему. Помню даже, мои стихи понравились ему гораздо больше, чем сочинение Аруэ. Да, верно, Пифагор.
— А может быть, я и был Пифагором? Почем вы знаете? — как ни в чем не бывало возразил Бальзамо.
— Я не отрицаю того, что вы были прежде Пифагором, — отвечал барон, — однако, в конце концов, при осаде Филипсбурга Пифагор не был. Во всяком случае, я его там не видел.
— Разумеется, — сказал Бальзама. — Но вы видели там виконта Жана де Барро из роты черных мушкетеров?
— Да, да, его я видел, и он вовсе не был философом, хотя питал отвращение к бобам и ел их, только если ничего другого не оставалось.
— Вот именно. Вы помните, что на другой день после дуэли господина де Ришелье де Барро оказался с вами в одной траншее?
— Прекрасно помню.
— Потому что, вы же не забыли об этом, черные мушкетеры и легкая конница всю неделю двигались вместе.
— Верно, так что с того?
— Да то, что тем вечером картечь сыпалась как град. Де Барро был печален. Он приблизился к вам и спросил у вас понюшку табаку; вы протянули ему свою золотую табакерку.
— И на ней был женский портрет?
— Верно, я до сих пор помню даму на портрете, у нее были белокурые волосы, не так ли?
— Черт побери, все правда, — произнес потрясенный барон. — Что дальше?
— Дальше, — продолжал Бальзамо, — пока он наслаждался этим табаком, в него угодило пушечное ядро и, как когда-то господину Бервику[36], оторвало ему голову.
— Увы, так оно и было! — произнес барон. — Бедняга де Барро!
— Ну что ж, сударь, — сказал Бальзамо, — сами видите, что я видел и знал вас под Филипсбургом, потому что я и был этим де Барро.
Барон откинулся на спинку кресла; он был изумлен, а вернее, ошеломлен, что давало незнакомцу известное преимущество.
— Но это же колдовство! — возопил барон. — Сто лет назад вас сожгли бы на костре, любезный гость. О Господи, мне чудится, что от всего этого попахивает привидениями, виселицей, костром.
— Господин барон, — улыбаясь, возразил Бальзамо, — настоящий колдун никогда не попадает ни на костер, ни на виселицу, запомните хорошенько; веревка или топор палача — удел одних глупцов. Но не кажется ли вам, что на сегодня нам лучше завершить этот разговор: мадемуазель де Таверне засыпает. Судя по всему, метафизические споры и оккультные науки интересуют ее весьма слабо.
В самом деле, Андреа, покорная неведомой, непреодолимой силе, потихоньку клонила голову на грудь, словно цветок, в чашечку которого скопилась слишком тяжелая капля росы.
Однако при последних словах барона девушка попыталась стряхнуть это властное наваждение, ниспосланное на нее флюидами; она энергично встряхнула головой, поднялась и неверным шагом с помощью Николь, которая тут же к ней бросилась, вышла из столовой.
Одновременно с ней исчезло и лицо, прижимавшееся к оконному стеклу; Бальзамо уже давно узнал в нем Жильбера.
Мгновение спустя стало слышно, как Андреа изо всех сил ударила по клавишам своего клавесина.
Бальзамо провожал девушку глазами, пока она, пошатываясь, шла через столовую.
— Итак, — торжествуя сказал он, едва она исчезла, — я могу сказать, подобно Архимеду: «Эврика!»
— Кто это такой, Архимед? — спросил барон.
— Один ученый, замечательный человек, я знавал его две тысячи сто пятьдесят лет назад, — отвечал Бальзамо.