На другой день, едва большие версальские часы пробили одиннадцать, король Людовик XV вышел из своих покоев, пересек галерею, примыкавшую к его опочивальне, и голосом громким и резким позвал:
— Господин де Ла Врийер!
Король был бледен и казался возбужденным; чем более усилий прилагал он к тому, чтобы скрыть свою озабоченность, тем заметнее сказывалась она в его смущенном взгляде и в напряженной гримасе, искажавшей его лицо, обычно столь бесстрастное.
Гробовая тишина немедля воцарилась в рядах придворных, среди которых можно было заметить и герцога де Ришелье, и виконта Жана Дюбарри; эти двое были спокойны, изображая показное равнодушие и неосведомленность.
Герцог де Ла Врийер приблизился и принял из рук его величества королевский указ.
— Господин герцог де Шуазель в Версале? — осведомился король.
— Со вчерашнего дня, сударь; он вернулся из Парижа в два часа пополудни.
— Он у себя в особняке или во дворце?
— Во дворце, государь.
— Хорошо, — произнес король, — отнесите ему этот приказ, герцог.
Долгий трепет пробежал по рядам зрителей; перешептываясь, они клонили головы, подобно колосьям под дыханием урагана.
Король, насупив брови, словно желая ко всеобщему изумлению добавить еще и ужас, горделиво прошествовал к себе в кабинет, сопровождаемый капитаном гвардии и командиром легкой конницы.
Все взгляды устремились на г-на де Ла Врийера, который, будучи сам встревожен шагом, который ему предстоял, медленно пересек замковый двор и направился в покои г-на де Шуазеля.
Все это время вокруг старого маршала раздавались то грозные, то робкие речи; сам он притворялся, будто удивлен больше всех, но на губах у него играла тонкая улыбка, не позволявшая окружающим ошибиться.
Едва г-н де Ла Врийер вернулся, его тотчас окружили.
— Итак? — сказали ему.
— Итак, это был указ об изгнании.
— Об изгнании?
— Да, по всей форме.
— Вы прочли его, герцог?
— Прочел.
— И это уже бесповоротно?
— Судите сами.
И герцог де Ла Врийер, обладатель безукоризненной памяти, без какой невозможен истинный придворный, огласил слово в слово следующий указ:
«Кузен, недовольство Вашей службой вынуждает меня сослать Вас в Шантелу[24], куда Вам надлежит отправиться через двадцать четыре часа. Я отправил бы Вас подальше, когда бы не особое уважение, питаемое мною к госпоже де Шуазель, чье доброе здравие весьма меня заботит. Берегитесь, дабы Ваше поведение не заставило меня распорядиться по-иному».
В толпе, обступившей герцога де Ла Врийера, поднялся сильный ропот.
— Что же он вам ответил, господин де Сен-Флорантен? — полюбопытствовал Ришелье, подчеркнуто не назвав ни нового имени герцога, ни его нового титула.
— Он ответил: «Господин герцог, я не сомневаюсь, что вы с большим удовольствием доставили мне это письмо».
— Резкий ответ, милейший герцог, — заметил Жан.
— Что вы хотите, господин виконт, когда на голову вам падает подобная черепица, тут уж поневоле вскрикнешь.
— А вы знаете, что он теперь намерен делать? — спросил Ришелье.
— По всей видимости, последовать приказу.
— Гм! — обронил маршал.
— Герцог! — вскрикнул Жан, карауливший у окна.
— Он идет сюда? — изумился герцог де Ла Врийер.
— Я же вам говорил, господин де Сен-Флорантен, — заметил Ришелье.
— Он пересекает двор, — продолжал виконт Жан.
— Один?
— Совершенно один, с портфелем под мышкой.
— Боже мой! — прошептал Ришелье. — Неужели повторится вчерашнее?
— Ох, не говорите, у меня у самого мороз по коже, — отвечал Жан.
Не успел он договорить, как в галерею с гордо поднятой головой уверенно вступил герцог де Шуазель, ясным и спокойным взглядом испепеляя всех своих недругов, а также тех, кто проникся к нему враждой, узнав о его опале.
После всего, что случилось, никто не ждал его появления, а потому никто и не воспрепятствовал ему.
— Вы уверены, что прочли все правильно, герцог? — осведомился Жан.
— Черт побери!
— И он вернулся после такого письма?
— Честью клянусь, я уже ничего не понимаю!
— Да ведь король бросит его в Бастилию.
— Разразится чудовищный скандал!
— Я почти готов его пожалеть.
— Ах! Он входит к королю. Неслыханно!
В самом деле, герцог, не обратив внимания на изумленного придверника, который робко попытался заступить ему дорогу, прошел прямо в кабинет короля, который, видя его, ахнул от неожиданности.
В руке у герцога был королевский указ; он как ни в чем не бывало показал его королю.
— Государь, — произнес он, — как ваше величество изволили меня вчера предуведомить, я только что получил новое письмо.
— Да, сударь, — ответствовал король.
— Вчера, ваше величество, вы в доброте своей велели мне не принимать всерьез писем, которые не были бы подтверждены словами, исходящими из уст самого короля, и поэтому я пришел просить объяснения.
— Оно будет кратким, герцог, — сказал король. — Сегодняшнее письмо подлинное.
— Подлинное? — воскликнул герцог. — Но это письмо весьма обидно для такого преданного слуги!
— Преданный слуга, сударь, не заставляет своего господина играть столь жалкую роль.
— Государь, — надменно возразил министр, — полагаю, я рожден достаточно близко к трону, чтобы понимать все его величие.
— Герцог, — отрывисто произнес в ответ король, — не стану вас томить. Вчера вечером в кабинете своего версальского особняка вы приняли гонца от госпожи де Граммон.
— Это правда, государь.
— Он передал вам письмо.
— Государь, разве брату с сестрой запрещено состоять в переписке?
— Будьте любезны не спешить, мне известно содержание этого письма.
— О, государь!
— Вот оно… Я не поленился переписать его собственноручно.
И король протянул герцогу точную копию полученного письма.
— Государь!
— Не отпирайтесь, герцог, это письмо спрятано в железном ларце, а ларец находится у вас в алькове.
Герцог стал бледен как привидение.
— Это еще не все, — безжалостно продолжал король, — вы написали госпоже де Граммон ответ. Содержание вашего письма мне также известно. Это письмо у вас в бумажнике, и, чтобы быть отправленным, ему недостает только постскриптума, который вы собирались добавить, когда уйдете от меня… Вы убедились в моей осведомленности, не правда ли?
Герцог утер себе лоб, покрытый ледяным потом, поклонился и вышел из кабинета, не проронив ни слова и пошатываясь, словно его настиг внезапный апоплексический удар.
Он упал бы как подкошенный, если бы в лицо ему не повеял свежий воздух.
Однако у этого человека была могучая воля. Едва он оказался в галерее, силы вернулись к нему; высоко вскинув голову, он прошествовал мимо стоявших шпалерами придворных и вернулся к себе в покои, где ему нужно было спрятать и сжечь различные бумаги.
Четверть часа спустя его карета выехала из замка.
Опала господина де Шуазеля была ударом молнии, от которого вспыхнула вся Франция.
Парламенты, коим в самом деле служила поддержкой снисходительность министра, объявили, что государство утратило самую надежную свою опору. Знать им дорожила: он был свой. Духовенство чувствовало, как бережет его этот исполненный достоинства, доходившего подчас до гордыни, человек, который сообщал вид священнодействия отправлению обязанностей министра.
Партия энциклопедистов, она же философская партия, к тому времени весьма многочисленная, а главное, весьма сильная, поскольку ее ряды пополняли просвещенные, образованные и искусные в спорах люди, возопила, видя, как бразды правления ускользнули из рук министра, который кадил Вольтеру, оделял пенсиями энциклопедистов и сохранял, развивая все, что в них было полезного, традиции г-жи де Помпадур, покровительницы авторов, сотрудничавших в «Меркурии»[25], и философов.
Народ имел больше оснований для недовольства, чем все прочие. Да, он тоже жаловался, хоть и не вдавался в подробности, но, как всегда, жалобы его содержали голую правду и попадали в самое яблочко.
Вообще говоря, г-н де Шуазель был дурной министр и дурной гражданин. Но в сравнении с многими и многими это был образец доблести, нравственности и патриотизма. Когда народ, умиравший с голоду в деревнях, слышал о расточительности его величества, о разорительных прихотях г-жи Дюбарри, когда к нему прямо обращались с такими предупреждениями, как «Человек с сорока экю»[26], или с такими советами, как «Общественный договор», а тайно — с разоблачениями вроде «Кухмистерских ведомостей» или «Странных мыслей доброго гражданина», — народ приходил в ужас, видя, что попал в бесчестные руки фаворитки, «менее почтенной, чем жена угольщика», как выразился Бово[27], и в руки фаворитов фаворитки; устав от множества страданий, он удивлялся, узнавая, что будущее сулит ему еще худшие беды.
Это не значит, что у народа, помимо тех, кого он ненавидел, были и те, кого он отличал. Он не любил парламентов, потому что парламенты, его естественные защитники, всегда пренебрегали им ради суетных вопросов местничества и эгоистической корысти; потому что парламенты эти, на которые едва ложился обманчивый отблеск королевского всемогущества, воображали себя чем-то вроде аристократии, поставленной между знатью и простонародьем.
Знать народ не любил инстинктивно и потому, что помнил прошлое. Он опасался шпаги, но с не меньшей силой ненавидел и церковь. Отставка г-на де Шуазеля ничем не могла его задеть, но он слышал жалобы знати, духовенства, парламента, и стоны их сливались с его собственным ропотом в грозный шум, который его опьянял.
Как ни странно, все эти сложные чувства привели к тому, что в народе жалели об отставке Шуазеля; имя его приобрело известную популярность.
Весь без преувеличения Париж провожал до городской заставы изгнанника, отбывавшего в Шантелу.
По обе стороны от проезжавших карет шпалерами стояли простолюдины; члены парламента и придворные, которых герцог не смог принять, расположились в своих экипажах по обочинам дороги и ждали, когда он проедет, чтобы поклониться ему и попрощаться с ним.
Гуще всего была толчея у заставы Анфер, что на Турской дороге. Там был такой наплыв пеших, конных и карет, что на несколько часов все движение приостановилось.
Когда герцог наконец миновал заставу, за ним устремилось более ста карет — это было похоже на почетный эскорт.
Вслед ему летели приветственные крики и вздохи. Он был достаточно умен и достаточно хорошо разбирался в событиях, чтобы понимать, что весь этот шум означает не столько сожаление о его отставке, сколько страх перед теми, кто явится ему на смену.
По запруженной дороге во весь опор мчалась в Париж почтовая карета, и, если бы не яростные усилия форейтора, белесые от пены и пыли лошади врезались бы в упряжку г-на де Шуазеля.
Седок почтовой кареты выглянул наружу; одновременно выглянул и г-н де Шуазель.
Г-н д'Эгийон отвесил глубокий поклон павшему министру, чье наследство ему предстояло оспаривать с помощью интриг. Г-н де Шуазель отпрянул в глубь кареты; мгновенная встреча отравила ему торжество поражения.
Но тут же он был вознагражден за все: его экипаж поравнялся с каретой, украшенной гербом Франции, запряженной восемью лошадьми; эта карета, следовавшая из Севра в Сен-Клу, не то случайно, не то из-за скопления экипажей остановилась у развилки, не пересекая большую дорогу.
На заднем сиденье королевской кареты сидела дофина вместе со своей статс-дамой г-жой де Ноайль.
Впереди сидела Андреа де Таверне.
Г-н де Шуазель, краснея от удовольствия и от выпавшей ему чести, высунулся и склонился в глубоком поклоне.
— Прощайте, ваше высочество, — прерывающимся голосом произнес он.
— До свидания, господин де Шуазель, — с царственной улыбкой отвечала дофина, с высоты своего величия пренебрегая всяким этикетом.
И тут же чей-то восторженный голос вскричал:
— Да здравствует господин де Шуазель!
М-ль Андреа поспешно обернулась на звук этого голоса.
— Дорогу! Дорогу! — закричали кучера принцессы, отгоняя на обочину Жильбера, который, побледнев, во все глаза глядел на королевскую карету.
Да, в самом деле, это был наш герой; это он, одушевленный философским восторгом, выкрикнул: «Да здравствует господин де Шуазель!»