Как мы видели, герцог де Ришелье отправился в Люсьенну с той стремительностью и решительностью, которые были свойственны бывшему послу в Вене и покорителю Маона.
Весело и непринужденно он, словно юноша, в мгновение ока взбежал на крыльцо, дернул за ухо Самора — как в былые дни, когда они жили в согласии, — и, можно сказать, ворвался в тот самый знаменитый обитый голубым атласом будуар, в котором бедная Лоренца видела г-жу Дюбарри, когда та собиралась на улицу Сен-Клод.
Лежа на диване, графиня отдавала г-ну д'Эгийону распоряжения на утро.
Заслышав шум, оба обернулись и при виде маршала буквально остолбенели.
— Вы, герцог? — воскликнула графиня.
— Вы, дядюшка? — вскричал г-н д'Эгийон.
— Да, это я, сударыня, это я, племянник.
— Вы?
— Я самый, собственной персоной.
— Лучше поздно, чем никогда, — заметила графиня.
— Сударыня, в старости у людей появляются капризы, — парировал маршал.
— Вы хотите сказать, что снова появились в Люсьенне…
— Из большой любви, на которую не действуют даже капризы. Именно так дело и обстоит, вы правильно уловили мою мысль.
— То есть вы вернулись…
— Вот именно, я вернулся, — подтвердил Ришелье, усаживаясь в самом удобном кресле, которое присмотрел с первого взгляда.
— Ну, нет, наверное, тут кроется что-то еще, о чем вы умолчали, — возразила графиня. — Каприз — это совсем на вас не похоже.
— Напрасно, графиня, вы меня в чем-то подозреваете, я стою большего, чем моя слава, и, если уж возвращаюсь, стало быть…
— Стало быть?.. — подхватила графиня.
— Стало быть, делаю это по велению сердца.
Г-н д'Эгийон и графиня расхохотались.
— Какое счастье, что мы тоже не совсем дураки и поэтому можем оценить всю остроту вашего ума, — заметила графиня.
— Что вы имеете в виду?
— Да я клянусь вам, что какой-нибудь глупец ни за что не понял бы причины вашего возвращения и безуспешно доискивался бы ее где угодно, только не там, где надо. Нет, ей-богу, дорогой герцог, ваши уходы и возвращения просто бесподобны, и даже Моле[120] лишь провинциальный фигляр по сравнению с вами.
— Значит, вы не верите, что меня привело сюда сердце? — воскликнул Ришелье. — Осторожней, графиня, я могу составить о вас превратное мнение. А вы, племянник, не смейтесь, не то я нареку вас Петром, но ничего на сем камне не построю[121].
— Даже министерства? — осведомилась графиня и снова от всего сердца расхохоталась.
— Бейте меня, бейте, — с напускным смирением откликнулся Ришелье, — сдачи я вам не дам: я уже слишком стар и не могу себя защитить. Издевайтесь, графиня, это развлечение теперь не опасно.
— Напротив, графиня, соблюдайте осторожность, — вмешался д’Эгийон. — Если дядюшка еще раз упомянет о своей слабости, мы пропали. Нет, герцог, бить вас мы не станем: при всей вашей беззащитности — подлинной или мнимой — вы дадите сдачи, да еще как! Нет, мы в самом деле очень рады вашему возвращению.
— О да, — дурачась, продолжала графиня, — и в честь этого стоило бы устроить потешные огни. Но знаете, герцог…
— Ничего я не знаю, — с детской наивностью отвечал Ришелье.
— Так вот, во время фейерверка от искры обязательно обгорает чей-нибудь парик, а кое-кто и без шляпы остается.
Герцог потрогал рукою парик и бросил взгляд на свою шляпу.
— Вот-вот, — подтвердила г-жа Дюбарри. — Однако вы вернулись, это хорошо. А мне, господин д'Эгийон может это подтвердить, безумно весело, и знаете почему?
— Графиня, графиня, вы снова хотите сказать мне какую-то колкость?
— Да, но это будет уже последняя.
— Ладно, говорите.
— Мне весело, маршал, потому что ваше возвращение предвещает хорошую погоду.
Ришелье поклонился.
— Да, — продолжала графиня, — вы похожи на тех поэтических птичек, что предвещают затишье. Как они называются, господин д'Эгийон, вы ведь у нас поэт?
— Зимородки, сударыня.
— Вот именно! Ах, маршал, надеюсь, вы не сердитесь, что я сравнила вас с птицами, у которых такое милое имя.
— Не сержусь, сударыня, — ответил Ришелье, скорчив гримасу, означавшую, что он удовлетворен, а это в свою очередь сулило очередную гадость с его стороны, — я не сержусь, тем более что сравнение верное.
— Вот видите!
— Да, я привез хорошие, превосходные новости.
— Ого! — заметила графиня.
— Какие же? — осведомился д'Эгийон.
— Бог мой, ну зачем вы так спешите, дайте маршалу подготовиться, — бросила г-жа Дюбарри.
— Бес меня так и подзуживает, и я должен сообщить их прямо сейчас; мои новости вполне созрели и даже уже, пожалуй, перестоялись.
— Если вы, маршал, привезли нам какое-нибудь старье…
— Ну это уже ваше дело: хотите берите, хотите — нет.
— Ладно, так уж и быть, говорите.
— Похоже, графиня, что король попал в западню.
— В западню?
— Да, окончательно и бесповоротно.
— В какую западню?
— В ту, что вы ему расставили.
— Я расставила западню королю? — удивилась графиня.
— Силы небесные! Вам ли не знать об этом?
— Честное слово, не знаю.
— Не очень-то красиво с вашей стороны, графиня, вводить меня в заблуждение.
— Да ничего подобного, маршал. Объяснитесь же, умоляю вас.
— Да, дядюшка, объяснитесь, — поддержал д'Эгийон, который за двусмысленной улыбкой маршала почуял какую-то пакость. — Графиня в нетерпении.
— Старый герцог повернулся к племяннику.
— Если графиня не посвятила вас в свои планы, милый д'Эгийон, видит Бог, это очень странно. Но в таком случае дело обстоит гораздо серьезнее, нежели я предполагал.
— Посвятила? Меня, дядюшка?
— Посвятила герцога?
— А кого же другого? Послушайте-ка, давайте откровенно: разве наш несчастный герцог д'Эгийон, сыгравший такую важную роль, не участвует в вашем маленьком заговоре против его величества?
Г-жа Дюбарри вспыхнула. Было еще так рано, что она не успела ни нарумяниться, ни приклеить мушки, поэтому еще могла краснеть.
Однако это было опасно.
— Вы оба от удивления так широко распахнули свои красивые глаза, что мне придется рассказать вам о ваших же делах.
— Расскажите, расскажите, — в один голос попросили герцог и графиня.
— Благодаря своей необыкновенной проницательности король все понял и испугался.
— Да что же он понял? — спросила графиня. — Ей-богу, маршал, я сгораю от любопытства.
— Но вы же, кажется, с моим чудным племянником так понимаете друг друга, что…
Д'Эгийон побледнел; взгляд его, обращенный на графиню, явно говорил: «Вот видите, я был уверен, без гадости не обойдется».
В подобных случаях женщины проявляют смелость куда большую, нежели мужчины. Графиня немедля бросилась в битву:
— Герцог, когда вы играете роль сфинкса, я страшусь любых загадок: мне кажется, что раньше или позже я непременно буду съедена. Избавьте же меня от беспокойства, и если это шутка, то позвольте счесть ее дурной.
— Дурной? Напротив, графиня, она великолепна, — воскликнул Ришелье. — Я, понятное дело, имею в виду вашу шутку, а не свою.
— Не понимаю вас, маршал, — заявила г-жа Дюбарри, нетерпеливо топнув крохотной ножкой.
— Ну-ну, графиня, не будьте столь самолюбивы, — продолжал Ришелье. — Итак, вы опасались, как бы король не увлекся мадемуазель де Таверне. Ох, только не спорьте, для меня это совершенно очевидно.
— Да, это так, не скрою.
— И когда у вас появились подобные опасения, вам захотелось побольнее уязвить его величество.
— И этого не отрицаю. Что ж дальше?
— Сейчас, графиня, сейчас. Однако, чтобы уязвить его величество, кожа у которого довольно груба, вам нужно было выбрать стрекало поострее[122]… Экая скверная получилась игра слов! Вы не находите?
И маршал разразился хохотом, то ли деланным, то ли искренним, поскольку во время взрывов этого веселья ему было удобнее наблюдать озабоченными лицами своих жертв.
— А почему, дядюшка, вы тут усмотрели игру слов? — осведомился д’Эгийон, который первым пришел в себя и в свою очередь решил поиграть в простодушие.
— А ты не понял? — удивился маршал. — Ну тем лучше, она вышла довольно пакостной. Я просто хотел сказать, что графиня, желая вызвать ревность короля, выбрала для этого весьма приятного и неглупого дворянина — в общем, чудо природы.
— И от кого же вы это слышали? — вскричала графиня, впадая в ярость, что свойственно могущественным людям, когда они не правы.
— От кого? Да все говорят, сударыня.
— Все — значит, никто, и вам, герцог, это прекрасно известно.
— Вовсе нет, сударыня, все — это сто тысяч одних версальцев, это шестьсот тысяч парижан, это двадцать пять миллионов французов. И заметьте, я не беру в расчет Гаагу, Гамбург, Роттердам, Лондон, Берлин, где издается достаточно газет, пишущих о парижских делах.
— И что же говорят в Версале, Париже, Франции, Гааге, Гамбурге, Роттердаме, Лондоне и Берлине?
— Говорят, что вы — самая остроумная и очаровательная женщина в Европе. И еще говорят, что благодаря искусной военной хитрости — сделав вид, будто завели себе любовника…
— Любовника? Помилуйте, на чем же основано это нелепое обвинение?
— Обвинение, графиня? Что вы, это дань восхищения. Все знают, что в действительности дело обстоит не так, и восхищаются военной хитростью. На чем основано это всеобщее восхищение и восторг, спросите вы? На вашей блистательной сообразительности и присутствии духа, на вашей мудрой тактике: вам ведь удалось невероятно искусно создать видимость, что в ту ночь вы находились в одиночестве — в ту самую ночь, когда у вас были я, король и господин д'Эгийон и когда я ушел от вас первым, король вторым, а господин д'Эгийон третьим.
— Хорошо, заканчивайте.
— А дальше вы обставили все так, словно остались наедине д'Эгийоном, как будто он ваш любовник, а утром он не без некоторого шума покинул Люсьенну, опять-таки как ваш любовник, чтобы несколько болванов и простецов, вроде меня, к примеру, увидели его стали кричать об этом на всех углах и чтобы король узнал об этом испугался и быстренько оставил малютку Таверне, дабы не потерять вас.
Г-жа Дюбарри и д'Эгийон не знали, как им держаться дальше.
Однако Ришелье нимало не смущался их взглядами и жестами; казалось, его внимание было занято исключительно табакеркой и жабо.
— И в итоге, — продолжал маршал, оправляя жабо, — очень похоже, что король расстался с этой малюткой.
— Герцог, — процедила г-жа Дюбарри, — заявляю вам, что я не поняла ни слова из ваших фантазий, и уверена, что, услышь их король, он понял бы не больше моего.
— В самом деле? — бросил герцог.
— Да, в самом деле. И вы, и весь свет приписываете мне предприимчивость, какою я не обладаю: у меня и в мыслях не было возбудить ревность его величества теми средствами, о которых вы говорите.
— Графиня!
— Уверяю вас.
— Графиня, истинный дипломат, а ведь лучшие дипломаты — женщины, никогда понапрасну не признается, что хитрил. Как бывший посол я знаю, что в политике существует правило: «Никому не рассказывай о средстве, которое помогло однажды, потому что оно может оказаться полезным еще раз».
— Но, герцог…
— Средство помогло — вот и все. Король крайне скверного мнения обо всех Таверне.
— Ей-богу, герцог, — воскликнула графиня, — у вас манера строить доказательства только на собственных домыслах!
— Так вы не верите, что король рассорился с Таверне? — не желая ввязываться в спор, осведомился Ришелье.
— Я не это имела в виду.
Ришелье взял графиню за руку.
— Вы — птичка, — проговорил он.
— А вы — змея.
— Стоило спешить к вам с добрыми новостями, чтобы получить такую награду.
— Вы заблуждаетесь, дядюшка, — с живостью вмешался д'Эгийон, понявший смысл маневра Ришелье. — Никто не ценит вас более, нежели графиня; она мне так и сказала, когда доложили о вас.
— Я действительно очень люблю своих друзей, — отозвался Ришелье, — поэтому мне и захотелось первому известить вас о вашей победе, графиня. Вы знаете, что Таверне-отец хотел продать свою дочь королю.
— Но, по-моему, это уже свершившийся факт, — ответила г-жа Дюбарри.
— О, графиня, до чего же ловок этот человек! Вот он-то — настоящий змей. Представьте, я был усыплен его разглагольствованиями о нашей с ним дружбе и братстве по оружию. Я всегда принимаю все близко к сердцу, но кто бы мог подумать, что сей провинциальный Аристид[123] поспешит в Париж с целью перебежать дорогу Жану Дюбарри, этому умнейшему человеку? Мне понадобилась вся моя преданность вам, графиня, чтобы вновь обрести хоть капельку здравого смысла и способности предвидеть; клянусь вам, я был слеп.
— Но теперь-то, по крайней мере, все позади? — поинтересовалась г-жа Дюбарри.
— О да, все кончено, можете не сомневаться. Я так отчитал этого почтенного сводника, что сейчас он, должно быть, понял, что дельце у него не выгорело и мы остались хозяевами положения.
— Да, но король?
— Король?
— Ну да.
— Я спросил мнение его величества относительно трех особ.
— Кто же первая?
— Отец.
— А вторая?
— Дочь.
— Третья?
— Сын. Его величество изволил назвать отца… старым сводником, дочь — вздорной жеманницей. Что же касается сына, то его величество его не назвал, поскольку не смог вспомнить.
— Прекрасно. Таким образом, мы избавились от всей семейки.
— Полагаю, что да.
— А не стоит ли отослать этих Таверне назад в их дыру?
— Не думаю, они и без того уничтожены.
— И вы говорите, что сын, которому король обещал полк…
— У вас, графиня, память лучше, чем у короля. Господин Филипп и в самом деле очень милый юноша. А какие взгляды он на вас бросал — просто убийственные! Увы, он уже не полковник, не капитан, не брат фаворитки; ему осталось одно — быть отличенным вами.
Последние слова были сказаны герцогом с намерением царапнуть коготком ревности сердце племянника.
Но г-ну д'Эгийону было не до ревности.
Он пытался понять смысл маневра старого маршала и разобраться в истинных мотивах его возвращения.
Поразмыслив немного, он пришел к заключению, что маршал принес в Люсьенну ветер Фортуны.
Он сделал г-же Дюбарри знак — старый маршал, поправляя перед трюмо парик, заметил его, и графиня тут же предложила Ришелье остаться у нее на чашку шоколада.
Д'Эгийон откланялся, обменявшись с дядюшкой тысячей учтивостей.
Ришелье остался наедине с графиней; они сидели за круглым столиком, накрытым Самором.
Старый маршал, наблюдая, как фаворитка разливает шоколад, думал:
«Лет двадцать назад я сидел бы здесь и смотрел на часы с мыслью, что через час стану министром, — и стал бы.
Дурацкая штука — жизнь, — мысленно продолжал он. — В первой ее половине человек заставляет свое тело служить разуму, а во второй — разум, все еще сильный, становится слугою дряхлого тела. Экая нелепость».
— Милый маршал, — прервав внутренний монолог гостя, сказала графиня, — теперь, когда мы с вами опять добрые друзья и к тому же остались вдвоем, скажите: зачем вы так усердствовали, стараясь уложить эту маленькую кривляку в постель к королю?
— Ей-же-ей, графиня, — поднося чашку с шоколадом к губам, отвечал Ришелье, — я сам спрашиваю себя об этом и никак не могу взять в толк.