Однажды ноябрьским утром, то есть спустя несколько месяцев после описанных событий, довольно рано, когда занимался осенний рассвет, Филипп де Таверне вышел из дома, где жил вместе с сестрой. Еще при свете фонарей проснулись уже все нехитрые парижские промыслы: от пирожков — любимого лакомства бедного деревенского торговца на утреннем холодке — уже валил пар; разносчики с коробами, полными овощей, возчики на телегах, груженных рыбой и устрицами, спешили на крытый рынок. В суете деятельной толпы чувствовалась, однако, некоторая сдержанность; труженикам приходилось щадить сон богачей.
Филипп торопливо миновал многолюдный и шумный квартал, где и жил, и вышел на Елисейские поля, где не было еще ни души.
Листья цвета ржавчины, кружа, падали с ветвей деревьев; палая листва уже устилала ровные дорожки Кур-ла-Рен[133], и площадки для игры в шары, в этот час еще безлюдные, были покрыты толстым слоем трепещущих листьев.
Молодой человек был одет, как одевались зажиточные горожане: кафтан с широкими басками, кюлоты и шелковые чулки; он был при шпаге; при взгляде на его парик, главную заботу щеголя той эпохи, становилось ясно, что молодой человек задолго до рассвета успел посетить парикмахера.
Поэтому Филипп с неудовольствием заметил, что утренний ветер треплет его прическу и сдувает с головы пудру; он озабоченно обвел взглядом Елисейские поля в надежде, что какой-нибудь из наемных экипажей, промышляющих там, подберет его.
Ждать ему пришлось недолго: по дороге уже тряслась потрепанная, исцарапанная, разбитая колымага, запряженная тощей клячей: кучер зорко и угрюмо шарил глазами по сторонам в поисках седока, словно Эней, высматривающий одно из своих судов в зыбкой дали Тирренского моря.
Приметив Филиппа, автомедон[134] подбодрил кобылу ударом хлыста, и карета вмиг очутилась возле пешехода.
— Потрудитесь доставить меня в Версаль ровно к девяти часам, — сказал ему Филипп, — и получите пол-экю.
В самом деле, на девять дофина назначила Филиппу аудиенцию — такие ранние аудиенции входили у нее в обыкновение. Принцесса вставала чуть свет и, не слишком считаясь с этикетом, по утрам взяла себе за правило осматривать ход работ, которые велись в Трианоне по ее указаниям; по дороге она встречалась с просителями, которым заранее назначала встречу, и быстро улаживала все их дела с присущим ей здравым смыслом и приветливостью, вовсе не мешавшей ей держаться с чувством собственного достоинства, а подчас и с надменностью, если она замечала, что ее любезностью злоупотребляют.
Филипп сначала решил проделать весь путь пешком, потому что у них с сестрой был на счету каждый грош, но самолюбие, а может быть, просто уважение к своему внешнему виду, свойственное каждому военному при общении с высшими, побудило молодого человека пожертвовать сбережениями целого дня, лишь бы явиться в Версаль в достойном виде.
Возвращаться он собирался пешком. На этом, как мы видим, сошлись столь далеко отстоявшие друг от друга на общественной лестнице плебей Жильбер и патриций Филипп.
У Филиппа сжалось сердце, когда он вновь увидел Версаль, еще сохранявший все очарование для его души, Версаль, где ему довелось испытать столько надежд и обольщений. С содроганием он увидел Трианон, где все напоминало ему о горестях и позоре; ровно в девять он шел с приглашением в руке вдоль клумбы, разбитой перед павильоном. На расстоянии ста шагов от павильона он увидел принцессу, беседовавшую с архитектором; утро было не холодное, но она куталась в куний мех; в маленькой шляпке, как на дамах с холстов Ватто, она отчетливо выделялась на фоне двойного ряда зеленых деревьев. Иногда звук ее серебристого звенящего голоса долетал до Филиппа, пробуждая в нем чувства, которые способны изгнать из раненого сердца любую боль.
К дверям павильона приближались один за другим люди, которым, как и Филиппу, была назначена аудиенция; они входили в переднюю, откуда их по очереди выкликал придверник. Посетители становились на пути у дофины, которая прохаживалась взад и вперед с архитектором Миком, и, поравнявшись с ними, Мария-Антуанетта обращала к ним несколько слов, а иных в виде особой милости удостаивала краткой беседы наедине.
Один посетитель сменялся другим.
Филипп оказался последним. Он видел, что дофина уже несколько раз скользила по нему взглядом, словно напрягая память. Но он только краснел и, не двигаясь с места, всем видом своим выражал скромность и терпение.
Наконец к нему приблизился придверник и осведомился, не собирается ли он представиться ее высочеству дофине, поскольку затем она вернется в дом и больше никого не примет.
Итак, Филипп приблизился. Все время, пока он пересекал пространство в сотню шагов, дофина не сводила с него взгляда и благосклонно приняла его почтительнейший поклон.
Затем, обратясь к придвернику, спросила:
— Имя господина, который сейчас мне поклонился?
Придверник прочел по списку допущенных к аудиенции:
— Господин Филипп де Таверне, ваше высочество.
— Да, верно… — отозвалась принцесса. И устремила на молодого человека еще более долгий и пытливый взгляд.
Филипп ждал, склонившись в полупоклоне.
— Добрый день, господин де Таверне, — сказала Мария-Антуанетта. — Как здоровье мадемуазель Андреа?
— Не лучшим образом, ваше высочество, — отвечал молодой человек, — но сестра будет счастлива узнать, что ваше королевское высочество проявили к ней интерес.
Дофина не отвечала; бледное, изможденное лицо Филиппа ясно говорило о перенесенных им страданиях; в скромно одетом горожанине нелегко было узнать блестящего офицера, который оказался ее первым провожатым на французской земле.
— Господин Мик, — сказала она, приблизившись к архитектору, — мы с вами, как я полагаю, условились об отделке танцевальной залы; о посадке рощи здесь, поблизости, тоже договорились. Простите, что так долго задержала вас здесь, на холоде.
Это означало прощание. Мик откланялся и ушел.
Дофина милостивым кивком отпустила всех, кто поджидал поблизости, и все тут же удалились. Филипп решил было, что это относится и к нему, и сердце у него болезненно сжалось, но принцесса подошла к нему и спросила:
— Итак, сударь, вы говорили, что сестра ваша хворает?
— Не хворает, быть может, а скорее прихварывает, ваше высочество, — поспешил ответить Филипп.
— Прихварывает! — с участием в голосе воскликнула дофина. — А ведь от нее так и веяло здоровьем!
Филипп поклонился. Юная принцесса окинула его испытующим взором, какой можно было бы назвать орлиным, если бы речь шла о мужчине. Помолчав немного, она промолвила:
— Мне бы хотелось, с вашего позволения, немного пройтись: ветер чересчур свеж.
И она сделала несколько шагов. Филипп застыл на месте.
— Что же вы не идете за мной? — обернувшись, спросила Мария-Антуанетта.
В два прыжка Филипп очутился рядом с нею.
— Но почему вы ранее не известили меня о нездоровье мадемуазель Андреа, в которой я принимаю такое участие?
— Увы, — отвечал Филипп, — вы, ваше высочество, принимали участие в моей сестре — все так, но теперь…
— Я и сейчас отношусь к ней с участием, сударь. Впрочем, мне кажется, что мадемуазель слишком быстро покинула службу у меня.
— Ее принудила необходимость, сударыня, — чуть слышно проговорил Филипп.
— Какое ужасное слово: необходимость! Объясните мне, сударь, какой смысл вы в него вкладываете.
Филипп не ответил.
— Доктор Луи рассказал мне, — продолжала дофина, — что воздух Трианона пагубно подействовал на здоровье мадемуазель де Таверне и что воздух родного дома должен принести ей исцеление. Вот и все, что мне сказали, а ваша сестра нанесла мне перед отъездом один-единственный визит. Она была бледна, печальна; должна сказать, что она выказала мне большую преданность в ту нашу последнюю встречу: она плакала навзрыд!
— То были искренние слезы, сударыня, — с бьющимся сердцем отозвался Филипп, — они не иссякли и поныне.
— Мне подумалось, — продолжала принцесса, — что господин барон, ваш отец, насильно привез ее ко двору и, наверное, юное создание томилось по родным местам, по людям, которые там остались, по покинутым привязанностям…
— Ваше высочество, — поспешно возразил Филипп, — моя сестра печалилась только от разлуки с вами.
— Значит, она больна… Странная, однако, хворь: деревенский воздух при ней пагубен, и его же предписывают для лечения!
— Не стану долее злоупотреблять вниманием вашего высочества, — сказал Филипп. — Болезнь моей сестры — следствие глубокой печали, которая привела ее в состояние, близкое к отчаянию. Поверьте, мадемуазель де Таверне любит в целом мире только вас, ваше высочество, да меня, но любовь к Богу берет в ней верх над всеми земными привязанностями, и, испрашивая у вас аудиенцию, я хотел заручиться вашим покровительством, чтобы это желание моей сестры осуществилось.
Дофина подняла голову.
— Я верно поняла, что она хочет уйти в монастырь?
— Да, сударыня.
— И вы примиритесь с этим? Вы же так ее любите!
— Я полагаю, что здраво сужу о ее нынешнем положении, сударыня, и я сам дал ей такой совет. Я так люблю сестру, что едва ли мой совет возбудит какие бы то ни было подозрения и никто не припишет его моей скупости. Да я ничего и не выгадаю, если Андреа примет постриг: ни у нее, ни у меня ничего нет.
Дофина остановилась и, украдкой кинув на Филиппа еще один взгляд, промолвила:
— Это я и хотела сказать, сударь, только что, но вы не пожелали меня понять; значит, вы небогаты?
— Ваше высочество…
— Оставьте ложную гордость, сударь; речь идет о счастье вашей бедной сестры. Отвечайте мне откровенно, как подобает порядочному человеку; в том, что вы человек порядочный, я уверена.
Ясный и прямодушный взгляд Филиппа встретился со взглядом дофины; Филипп не отвел глаз.
— Я отвечу вам, ваше высочество, — промолвил он.
— Скажите, в самом ли деле нужда заставляет вашу сестру удалиться от мира? Пускай только скажет мне об этом. Господи, как несчастливы государи! Бог наделил их сердцем, умеющим жалеть обездоленных, но не дал им истинной проницательности, способной разглядеть горе под покровом скромности. Отвечайте же как на духу: она идет в монахини против воли?
— Нет, сударыня, — твердо сказал Филипп, — нет, это не так; но беда в том, что сестра моя хочет удалиться в монастырь Сен-Дени, а у нас есть только треть необходимого вклада.
— Вклад составляет шестьдесят тысяч ливров? — воскликнула принцесса. — Значит, у вас есть только двадцать тысяч?
— Да, если не меньше, сударыня; но мы знаем, что вашему высочеству стоит только замолвить слово, не истратив при этом ни гроша, и ее примут без вклада.
— Разумеется, это я могу.
— Об этой единственной милости я и хотел просить ваше высочество, если только вы не пообещали уже другой особе ходатайствовать о ней перед ее высочеством Луизой Французской.
— Полковник, вы меня безмерно удивляете, — сказала Мария-Антуанетта. — Возможно ли, чтобы люди, столь ко мне приближенные, пребывали в такой благородной нищете? Ах, полковник, нехорошо вводить меня в заблуждение!
— Я не полковник, сударыня, — мягко возразил Филипп, — я всего лишь преданный слуга вашего высочества.
— Вы не полковник? С каких это пор?
— Я никогда не был полковником, сударыня.
— Король при мне обещал вам полк…
— Но патент никогда не был мне отправлен…
— Но у вас был чин…
— От которого мне пришлось отказаться, ваше высочество, когда я попал в немилость у короля.
— Почему?
— Это мне неизвестно.
— Ах! — с глубокой печалью в голосе вымолвила принцесса. — Ах, все этот двор!
Тут Филипп невесело улыбнулся.
— Вы ангел небесный, ваше высочество, — сказал он, — и я очень жалею, что мне не довелось послужить французскому дому: тогда я мог бы отдать за вас жизнь.
Глаза дофины полыхнули столь живым и ярким огнем, что Филипп закрыл лицо обеими руками. Принцесса даже не пыталась утешить его или отвлечь от мыслей, завладевших им.
Онемев и с трудом дыша, она обрывала лепестки с нескольких бенгальских роз, которые в рассеянности и тревоге сорвала со стеблей.
Филипп справился со своими чувствами.
— Прошу у вас прощения, ваше высочество, — сказал он.
Мария-Антуанетта не ответила на эти слова.
— Ваша сестра, если ей будет угодно, может хоть завтра поступить и обитель Сен-Дени, — бросила она с лихорадочной поспешностью, — а вы через месяц будете командовать полком — так мне угодно!
— Ваше высочество, — отозвался Филипп, — извольте в доброте своей выслушать в последний раз мои объяснения. Сестра моя принимает благодеяние вашего высочества, я же вынужден отказаться.
— Отказаться?
— Да, сударыня, при дворе мне было нанесено оскорбление. Враги, которые заставили меня его пережить, найдут способ задеть меня вновь и с еще большей силой, если узнают о моем возвышении.
— Даже при моем покровительстве?
— Тем более при вашем покровительстве, — решительно отрезал Филипп.
— Это правда, — побледнев, шепнула принцесса.
— А еще, ваше высочество… Но нет, я забыл, беседуя с вами, что нет счастья на земле… Я забыл, что, уйдя в тень, не должен был больше выходить на свет: человек, наделенный сердцем, молится и вспоминает, пребывая в тени!
Филипп произнес эти слова таким голосом, что принцесса задрожала.
— Придет день, — сказала она, — когда я получу право произнести вслух то, о чем сейчас могу только думать. Сударь, ваша сестра в любую минуту может приехать в обитель Сен-Дени.
— Благодарю вас, ваше высочество, благодарю.
— Что до вас… Мне хочется, чтобы вы меня о чем-нибудь попросили.
— Ваше высочество…
— Так мне угодно!
Филипп увидел, как к нему протянулась затянутая в перчатку рука принцессы; рука помедлила в воздухе: быть может, то был лишь повелительный жест.
Молодой человек опустился на колени, взял эту руку и медленно, с мучительным трепетом и волнением прижался к ней губами.
— Просьбу! Я жду! — сказала дофина, которая была в таком волнении, что не отняла руки.
Филипп понурил голову. Волна горьких мыслей захлестнула его, как буря человека, смытого за борт. Несколько мгновений он молчал, окаменев, а потом выпрямился и тусклым, безжизненным голосом произнес:
— Паспорт, чтобы покинуть Францию в тот день, когда моя сестра поступит в обитель Сен-Дени.
Дофина в ужасе отступила назад, но, видя всю глубину страдания, которое она понимала и, быть может, разделяла, не нашла других слов для ответа, кроме краткого и невнятного:
— Хорошо.
И скрылась в аллее, обсаженной кипарисами — единственными деревьями, зелень которых, украшение могил, не поблекла под дыханием осени.