144. ВРАЧЕБНОЕ ОБСЛЕДОВАНИЕ

В парке царила глубокая тишина.

Ни ветерка, ни человеческого голоса — безмолвие и спокойствие.

Службы в Трианоне тоже затихли: челядь из конюшен и поварни разошлась по своим комнатам, малый двор опустел.

Андреа чувствовала себя хорошо, однако в глубине души ее немного беспокоило, что Филипп и врач придают такое значение ее недомоганию.

Ее, конечно, несколько удивил вторичный визит доктора Луи, который еще нынче утром объявил ее болезнь пустяковой и не требующей лечения, но благодаря безграничному простодушию девушки ветерок подозрений не смог вызвать даже ряби на сверкающей глади ее души.

Внезапно врач, который, направив на Андреа свет лампы, неотрывно смотрел на девушку, взял ее за руку, но уже не как доктор, щупающий пульс, а как друг или исповедник.

Этот неожиданный жест поразил восприимчивую Андреа, и ей захотелось было даже отнять руку.

— Мадемуазель, — спросил врач, — скажите, это вы хотели меня видеть или же я пришел сюда, уступив настояниям вашего брата?

— Сударь, — отвечала Андреа, — брат вернулся и сообщил, что вы собираетесь навестить меня еще раз. После того как сегодня утром вы соблаговолили уверить меня, что болезнь моя не опасна, я не осмелилась бы снова вас беспокоить.

Доктор поклонился.

— Ваш брат, — продолжал он, — показался мне человеком весьма горячим, дорожащим своей честью и в некоторых вопросах неуступчивым. Думаю, что поэтому вы и не захотели ему открыться.

Андреа посмотрела на доктора с тем же выражением, с каким некоторое время назад смотрела на Филиппа.

— И вы тоже, сударь? — с невыразимой надменностью спросила она.

— Простите, мадемуазель, позвольте мне закончить.

Андреа сделала движение, означавшее, что она будет терпелива или, вернее, смиренна.

— Вполне естественно, — продолжал доктор, — что, видя горе молодого человека и предчувствуя его гнев, вы упрямо храните свою тайну, но я, поверьте, мадемуазель, врачую не только тела, но и души, я все вижу и знаю и, следовательно, могу наполовину облегчить вам тернистый путь признания; поэтому я вправе рассчитывать на вашу откровенность.

— Сударь, — ответила Андреа, — если бы я не заметила подлинной муки на мрачном лице брата, если бы не видела перед собою почтенного человека, пользующегося репутацией серьезного врача, я решила бы, что вы оба сговорились разыграть меня, чтобы заставить после беседы с вами почувствовать страх и принять какое-нибудь мерзкое и горькое лекарство.

Доктор нахмурился.

— Мадемуазель, умоляю вас, перестаньте скрытничать, — промолвил он.

— Скрытничать? — воскликнула Андреа.

— Вам более по нраву слово «лицемерить»?

— Вы меня оскорбляете, сударь! — вскричала девушка.

— Скажите лучше, что я вас разгадал.

— Сударь!

Андреа вскочила, однако доктор мягко усадил ее на место.

— Нет, — продолжал он, — нет, дитя мое, уверяю вас, в этом нет никакого оскорбления; напротив, если мне удастся вас убедить, я вас спасу! Поэтому ни ваш гневный взгляд, ни притворное негодование, которым вы так и пышете, не заставят меня изменить свои намерения.

— Но что вам от меня надо, чего вы хотите, силы небесные?

— Признайтесь, или, клянусь честью, я составлю о вас скверное мнение.

— Сударь, повторяю еще раз: здесь нет моего брата, который мог бы меня защитить от ваших оскорблений; я ничего не понимаю и требую, чтобы вы четко и определенно объяснились по поводу моей истинной или мнимой болезни.

— А я, мадемуазель, спрашиваю в последний раз: неужели вы хотите, чтобы я заставил вас краснеть? — настаивал изумленный врач.

— Я вас не понимаю, не понимаю, не понимаю! — трижды повторила Андреа, устремляя на доктора взгляд, в котором горело недоумение, вызов, чуть ли не угроза.

— Хорошо же, зато я вас прекрасно понял, мадемуазель: вы сомневаетесь в науке и надеетесь скрыть свое состояние ото всех. Но не надо заблуждаться, одним словом, я сейчас сломлю вашу надменность. Вы беременны.

С отчаянным воплем Андреа рухнула на софу.

За воплем девушки раздался грохот распахнутой настежь двери, и на середину комнаты вылетел Филипп со шпагой в руке; глаза его налились кровью, губы дрожали.

— Негодяй! — закричал он доктору. — Вы лжете!

Доктор медленно повернулся к молодому человеку, не отпуская кисти Андреа, пульс которой едва бился.

— Я сказал то, что сказал, сударь, — с негодованием проговорил он, — и ваша шпага — в ножнах или обнаженная — не заставит меня солгать.

— Доктор! — уронив шпагу, пролепетал Филипп.

— Вы желали, чтобы я перепроверил результат первого осмотра, — я так и сделал, и теперь моя уверенность окрепла настолько, что поколебать меня не сможет никто. Я очень вам сочувствую, молодой человек, вы внушаете мне симпатию, тогда как к этой юной особе из-за ее упорства во лжи я чувствую неприязнь.

Андреа продолжала лежать неподвижно; Филипп вздрогнул.

— Я сам отец семейства, сударь, — продолжал врач, — и понимаю, как вы можете и должны страдать. Поэтому я готов предложить вам свои услуги и обещаю хранить тайну. Мое слово нерушимо, сударь, и любой вам скажет, что оно для меня дороже жизни.

— Но, сударь, это невозможно!

— Возможно или невозможно, но это правда. Прощайте, господин де Таверне.

И доктор, бросив на Филиппа ласковый взгляд, все так же спокойно и неторопливо повернулся и направился к двери. Когда он ее отворил, молодой человек, вне себя от горя, рухнул в кресло в двух шагах от Андреа.

Оставшись один, он встал, закрыл дверь из прихожей в коридор, дверь в комнату, все окна и подошел к сестре, которая изумленно наблюдала за этими зловещими приготовлениями.

— Вы обманули меня, обманули подло и глупо, — скрестив руки на груди, заговорил Филипп. — Подло — потому что я ваш брат, потому что я имел слабость любить вас, предпочитать вас всем в мире, ценить вас выше всех, потому что мое к вам доверие должно было бы вызвать с вашей стороны хотя бы такое же доверие, раз не смогло вызвать более нежные чувства. Глупо — потому что сегодня постыдная, позорная для нас тайна уже является достоянием третьего лица, потому что, несмотря на ваше молчание, ее могли обнаружить и другие и, наконец, потому что, сообщи вы мне сразу, в каком положении оказались, я мог бы спасти вас от позора если уж не из привязанности к вам, то по крайней мере из чувства чести, так как, спасая вас, я оградил бы и себя. Вот в чем заключалась ваша главная ошибка. Поскольку вы не замужем, ваша честь — это честь всех, чье имя вы носите или, вернее, порочите. Но теперь я вам больше не брат, так как вы сами отняли у меня это звание, теперь я человек, желающий во что бы то ни стало вырвать у вас вашу тайну: быть может, в вашем признании я найду для себя хоть какое-то удовлетворение. Я разгневан и полон решимости, я заявляю: поскольку вы совершили подлость, надеясь на ложь, то будете наказаны, как наказывают подлых людей. Признайтесь же в вашем преступлении или…

— Вы угрожаете? — воскликнула гордая Андреа. — Вы смеете угрожать женщине?

С этими словами она встала, бледная и не менее грозная.

— Да, угрожаю, но не женщине, а особе бесчестной и порочной.

— Вы угрожаете? — постепенно теряя силы, не сдавалась Андреа. — Угрожаете мне, которая ничего не знает, ничего не в силах понять, которая смотрит на вас с доктором как на двух жестоких безумцев, сговорившихся довести меня до того, чтобы я умерла от горя и позора?

— Ах вот как? — вскричал Филипп. — Так умри же! Умри, раз не хочешь признаться! Умри сей же миг! Господь тебе судья, но удар нанесу я сам!

И, судорожно схватив с пола шпагу, молодой человек молниеносным движением приставил ее к груди сестры.

— Хорошо же! Убей меня! — воскликнула та, ничуть не испугавшись сверкнувшего клинка и не пытаясь увернуться от его острия.

Напротив, объятая горем и безумием, она бросилась вперед, и столь быстрым было ее движение, что кончик шпаги царапнул ее грудь; Филипп даже не успел испугаться, а лишь увидел несколько капель крови, обагрившей белый муслин ее воротника.

Силы и гнев молодого человека были уже на исходе; он отступил, выронил шпагу и, с рыданиями упав на колени, заключил девушку в объятия.

— Андреа! Андреа! — воскликнул он. — Нет, нет, это я должен умереть. Ты меня не любишь, не хочешь знать, мне нечего больше делать в этом мире. О, неужели ты любишь кого-то столь сильно, что предпочитаешь смерть признанию, которое я схоронил бы в своей груди? О, Андреа, не ты должна умереть, а я!

Филипп сделал движение, словно собираясь обратиться в бегство, но теперь уже Андреа неверными руками обхватила его шею и принялась покрывать лицо поцелуями, смешивавшимися со слезами.

— Нет, нет, — возразила она, — ты был прав. Убей меня, Филипп, раз считаешь, что я в чем-то виновата. А ты, такой благородный, такой чистый и добрый, ты, которого нельзя обвинить ни в чем, — ты живи, но только сжалься надо мной и не проклинай меня.

— Ну вот что, сестра, — перебил ее Филипп. — Ради всего святого, ради нашей былой дружбы, не бойся ничего, не бойся ни за себя, ни за того, кого ты любишь: кто бы он ни был, жизнь его будет для меня священной, пусть даже он окажется самым жестоким моим врагом, пусть даже самым последним из людей. Но врага у меня нет, Андреа, а у тебя столь благородное сердце и ум, что ты должна была сделать правильный выбор. Я найду твоего избранника и назову его своим братом. Ты молчишь? Не хочешь ли ты этим сказать, что брак между вами невозможен? Что ж, пусть будет так: я покорюсь, я буду хранить свое горе в себе, я задушу властный голос чести, которым говорит кровь. Я ничего более не требую от тебя, не требую даже назвать имя этого человека. Раз он тебе по душе, значит, будет дорог и мне. Но только нам придется покинуть Францию, мы с тобою уедем. Как мне рассказывали, король подарил тебе драгоценности. Мы их продадим и половину денег отошлем отцу, а на другую половину поселимся там, где нас никто не будет знать, и будем жить друг для друга. Я ведь никого не люблю, кроме тебя; ты же знаешь, как я тебе предан. Андреа, ты видишь, как я поступил, видишь, что можешь рассчитывать на мою дружбу, — так неужели после всего, что я сказал, ты снова откажешь мне в доверии? Неужели ты не назовешь меня опять братом?

Андреа молча слушала потерявшего голову Филиппа.

Только стук ее сердца свидетельствовал, что она жива, только взгляд говорил, что она не утратила рассудок.

— Филипп, — после долгого молчания произнесла девушка, — ты решил, что я больше не люблю тебя, бедняжка, что я позабыла закон чести — это я-то, девушка знатного рода, которая понимает, что уже одно это не позволяет ей вести себя легкомысленно. Друг мой, я прощаю тебя, да, да, ты напрасно назвал меня бесчестной и подлой, но я тебя прощаю. Но я не прощу, если ты сочтешь меня способной на кощунство, способной дать ложную клятву. Так вот, Филипп, клянусь тебе Господом, слышащим меня, клянусь душою матери, которая, увы, не смогла опекать меня так долго, как следовало бы, клянусь своей горячей любовью к тебе, что никогда даже мысль о любви не смущала мой разум, что ни один мужчина не говорил мне: «Я тебя люблю», что ничьи губы не целовали моей руки, что я чиста мыслями и непорочна в желаниях, как в день появления своего на свет. Теперь, Филипп, душа моя в руках Господа, а сама я — в твоих.

— Хорошо, — после долгого молчания отозвался Филипп, — и я благодарю тебя, Андреа. Твое сердце теперь у меня как на ладони. Да, ты чиста и невинна, ты — несчастная жертва. На свете есть такие вещи, как любовный напиток, приворотное зелье; кто-то заманил тебя в постыдную ловушку и, не имея возможности ничего взять от тебя, когда ты бодрствуешь, воспользовался минутами твоего сна. Ты попала в западню, Андреа, но теперь мы с тобой вместе и, значит, сильны. Ты ведь доверишь мне позаботиться о твоей чести и отомстить за тебя?

— О да, да, — живо откликнулась Андреа, и глаза ее мрачно сверкнули. — Ты отомстишь за меня и покараешь преступника.

— Но тогда, — продолжал Филипп, — помоги мне, поддержи меня. Давай искать вместе, давай восстановим твою жизнь здесь день за днем, будем следовать вдоль спасительной нити воспоминаний и, когда натолкнемся на первый же узелок…

— Давай, Филипп, давай искать! — воскликнула Андреа.

— Итак, не замечала ли ты, что тебя кто-то преследует или подстерегает?

— Нет.

— Тебе кто-нибудь писал?

— Нет, никто.

— И никто не признавался тебе в любви?

— Никто.

— У женщин замечательное чутье; пусть не было писем и признаний, но, быть может, ты заметила, что тебя кто-нибудь желает?

— Никогда ничего подобного не замечала.

— Милая сестра, вспомни все, что с тобою случалось на людях или в одиночестве.

— А ты указывай мне дорогу.

— Гуляла ли ты когда-нибудь одна?

— Насколько я помню, нет, если не считать случаев, когда шла к ее высочеству дофине.

— А если ты отправлялась в парк или в лес?

— Со мною всегда была Николь.

— Да, кстати, Николь сбежала?

— Да.

— Когда?

— По-моему, в день твоего отъезда.

— Благонравие этой девицы оставляло желать лучшего. Тебе известны подробности ее побега? Подумай хорошенько.

— Я только знаю, что она уехала с молодым человеком, которого любила.

— А при каких обстоятельствах ты видела ее в последний раз?

— Господи, все было очень просто: около девяти вечера она вошла ко мне, раздела меня, как обычно, приготовила стакан воды и ушла.

— Ты не обратила внимания — может, она что-то добавила в воду?

— Нет, а впрочем, это не имеет значения, поскольку я помню, что стоило мне лишь поднести стакан ко рту, как меня охватило странное чувство.

— Что это было за чувство?

— Такое же, какое я испытывала однажды в Таверне.

— В Таверне?

— Да, когда к нам заезжал этот иностранец.

— Какой иностранец?

— Граф Бальзамо.

— Граф Бальзамо? А что ты тогда ощутила?

— О, нечто вроде головокружения, обморока, а потом лишилась чувств.

— И ты испытала то же в Таверне?

— Да.

— При каких обстоятельствах?

— Я сидела за клавесином и почувствовала слабость. Подняв глаза, я увидела в зеркале графа. А потом я больше ничего не помню, если не считать того, что очнулась я все там же, за клавесином, и никак не могла сообразить, сколько же я проспала.

— Скажи, ты никогда больше не испытывала этого странного ощущения?

— Испытывала еще один раз — в день, точнее, в ночь, когда был фейерверк. Меня тогда чуть не раздавили насмерть в толпе; я сопротивлялась из последних сил, когда вдруг ко мне протянулись чьи-то сильные руки и глаза мои заволокло туманом, но я все же успела разглядеть этого человека.

— Графа Бальзамо?

— Да.

— И ты уснула?

— Не то уснула, не то лишилась чувств — не могу сказать. Ты ведь знаешь, он вынес меня оттуда и привез к отцу.

— Да, знаю. А в тот вечер, когда сбежала Николь, ты опять его видела?

— Нет, однако почувствовала все признаки его присутствия: то же странное ощущение, та же нервическая слабость, то же оцепенение, тот же сон.

— Тот же сон?

— Да, у меня стала кружиться голова, я ощутила какое-то таинственное влияние, которому сначала сопротивлялась, а потом уступила.

— Боже милостивый! — воскликнул Филипп. — Но дальше, дальше.

— Я уснула.

— А где?

— У себя в постели, я в этом уверена, а проснулась на полу: я лежала на ковре, мне было так плохо, так холодно, словно я восстала из мертвых. Я принялась звать Николь, но тщетно, она исчезла.

— А сон у тебя был такой же?

— Да.

— Как тогда в Таверне? Как в день праздника?

— Да, да.

— И оба первых раза, прежде чем уснуть, ты видела этого Жозефа Бальзамо, графа Феникса?

— Очень отчетливо.

— А в третий раз не видела?

— Нет, — начав что-то понимать, испуганно отвечала Андреа, — но я почувствовала его присутствие.

— Прекрасно! — воскликнул Филипп. — Теперь успокойся, можешь не волноваться, можешь мне довериться, Андреа, я знаю твою тайну. Благодарю тебя, милая сестра, мы спасены!

Филипп обнял Андреа, нежно прижал к груди и решительно выбежал из комнаты, не желая ничего более видеть и слышать.

Он подбежал к конюшне, собственноручно оседлал лошадь, вскочил в седло и стремглав поскакал в Париж.

Загрузка...