Когда члены братства второго и третьего разрядов вышли, в ложе остались семеро. Это были мастера.
Они обменялись знаками, которые доказывали их принадлежность к высшему разряду.
Прежде всего они позаботились затворить двери; когда это было сделано, великий мастер обнаружил себя, показав остальным перечень с выгравированными тремя таинственными буквами L.P.D.[45]
В ведении великого мастера была переписка с шестью другими мастерами ордена, жившими в Швейцарии, России, Америке, Швеции, Испании и Италии.
Он принес с собою несколько наиболее важных писем, полученных от его собратьев, чтобы довести их содержание до сведения мастеров, которые были по рангу выше остальных, но ниже его самого.
Великого мастера мы узнали — это был Бальзамо.
Самое важное письмо содержало тревожные сведения, оно поступило из Швеции, его написал Сведенборг[46].
«Следите за югом, братья, — говорилось в письме, — в его знойных краях пригрелся предатель. Этот предатель вас погубит.
Следите за Парижем, братья, предатель живет там. Секреты ордена у него в руках, а сам он движим ненавистью.
Предчувствую скорое и тайное разоблачение. Предвижу страшную месть, только не настигла бы она предателя слишком поздно. А пока — бдите, братья, бдите! Порою достаточно одного слова предателя, пусть даже малоосведомленного, чтобы привести в расстройство наши так тщательно составленные планы».
Братья с немым изумлением переглянулись: язык непримиримого иллюмината, его предвидение, которому они знали множество удивительных примеров, — все это немало способствовало тому, чтобы омрачить созванный Бальзамо совет.
И сам Бальзамо, веривший в проницательность Сведенборга, не мог избавиться от мучительной тревоги, сжавшей ему сердце после чтения письма.
— Братья, — заговорил он, — вдохновенный пророк ошибается редко. Давайте же последуем его совету и будем настороже. Теперь вы, как и я, уже знаете, что борьба начинается. Не дадим же победить себя нашим достойным сожаления врагам, чье могущество и безопасность мы подрываем. Не забывайте, что преданность они могут купить. Подкуп — могучее оружие в мире, где живут люди, не видящие дальше границ своего земного существования. Братья, бросим вызов подкупленным предателям.
— Эти страхи кажутся мне ребяческими, — раздался чей-то голос. — Мы с каждым днем становимся сильнее, нами твердой рукой руководят блистательные таланты.
Бальзамо поклонился льстецу за высказанную похвалу.
— Да, но, как сказал наш высокочтимый великий мастер, предательство проникает всюду, — возразил один из братьев, оказавшийся не кем иным, как хирургом Маратом, которого, несмотря на молодость, возвели в высокий ранг, благодаря чему он впервые присутствовал на подобном совещании. — Вдумайтесь, братья: ведь чем слаще наживка, тем крупнее улов. Если господин де Сартин, имея мешок экю, может купить признания одного из наших рядовых членов, то министр, пообещав миллион или высокий чин, может подкупить одного из наших мастеров. А рядовой член ведь ничего не знает.
В крайнем случае ему известны имена некоторых своих собратьев, но они никакой ценности не представляют. Организация у нас прекрасная, однако ей в высшей степени свойственна кастовость, подчиненные ничего не знают и ничего не могут, их собирают, чтобы сообщить им всякие пустяки или поручить какую-нибудь мелочь, а между тем они своим временем, своими деньгами способствуют упрочению нашего здания. Подумайте-ка: подручный лишь подносит камень и известковый раствор, но разве без камня и раствора вы построите дом? Подручный этот получает скудное жалованье, однако же я считаю его равным архитектору, который по своему плану создает и оживляет все сооружение; я считаю их равными, потому что оба они — люди, а по мнению философов, любой человек стоит другого; каждый несет свою долю несчастий, каждому грозит рок; на долю же подручного выпадает даже больше опасностей — ему может свалиться на голову камень, под ним могут подломиться леса.
— Я прерву вас, брат, — перебил Бальзамо. — Вы отклонились от вопроса, который должен нас сейчас занимать. Ваш недостаток, брат, заключается в том, что вы всегда усердствуете и обобщаете предмет спора. Сейчас мы не выясняем, хороша или дурна наша организация, речь идет о том, чтобы сохранить ее крепость, ее целостность. А имей я желание поспорить с вами, ответ мой был бы таков: нет, орган, передающий движение, не равноценен гению творца; нет, рабочий не ровня зодчему; нет, мозг не то же самое, что рука.
— Но если господин де Сартин схватит одного из братьев низшего ранга, — горячо запротестовал Марат, — разве он не отправит его гнить в Бастилию так же, как вас или меня?
— Согласен, однако вред в этом случае будет нанесен лишь отдельной личности, а не ордену, который должен быть для нас на первом месте. Если же в тюрьму угодит мастер, заговор наш пропадет втуне — когда нет генерала, армия проигрывает сражение.
— Давайте же будем начеку, братья, во имя спасения мастеров!
— Правильно, но и они должны быть начеку во имя нашего спасения.
— Это их долг.
— И пусть за свои промахи они будут наказаны вдвойне.
— И снова, брат мой, вы отходите от принципов нашего ордена. Неужто вам не известно, что клятва, связывающая всех членов нашего союза, — одна для всех и предусматривает одинаковые для всех наказания?
— Мастера все равно добьются послабления.
— Мастера придерживаются на этот счет иного мнения. Братья, выслушайте окончание письма нашего пророка Сведенборга, одного из великих среди нас; вот что он добавляет:
«Зло явится со стороны одного из высокопоставленных, весьма высокопоставленных братьев, а если не от него непосредственно, то вина его от этого не станет меньше. Вспомните, что огонь и вода могут быть союзниками: один дает свет, другая — откровения.
Следите, братья, за всем и всеми, бдите».
— Тогда, — заговорил Марат, выхватив из слов Бальзамо и письма Сведенборга лишь то, что ему было нужно, — давайте повторим связывающую нас клятву и обяжемся придерживаться ее самым строгим образом, идет ли речь о предательстве или пособничестве оному.
Бальзамо несколько секунд собирался с мыслями, затем встал и неторопливо, торжественно и грозно произнес слова, уже знакомые читателю:
— Именем распятого сына клянусь разорвать телесные узы, связующие меня с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, родственниками, друзьями, любовницей, королем, начальниками, благодетелями и любым другим человеком, которому я обещал веру, повиновение, признательность или службу.
Клянусь сообщать своему мастеру, которого я признаю согласно уставу ордена, все, что я увидел, сделал, взял, прочитал или услышал, узнал или отгадал, и даже вызнавать и выведывать то, чего не видел собственными глазами.
Я буду чтить яд, железо и огонь как средства очищения земли от врагов истины и свободы, коих должна постигнуть смерть или обезврежение.
Я подписываюсь под законом молчания, я согласен умереть мгновенно, как от удара молнии, в день, когда заслужу кару, и безропотно дожидаться удара кинжала, который настигнет меня в той части земли, где я буду находиться.
Семь человек, составлявших это зловещее сборище, стоя с непокрытыми головами, слово в слово повторили клятву.
Когда звучали последние слова обряда, Бальзамо сказал:
— Пусть это станет нам порукой, и не будем больше отвлекаться от нашего предмета. Я должен сделать отчет о главных событиях года. Мое руководство нашими делами во Франции представит известный интерес для таких просвещенных и ревностных умов, как ваши. Итак, я начинаю.
Франция — это средоточие Европы, подобно тому как сердце — средоточие организма; она живет и дает жизнь. Именно в происходящих в ней волнениях и следует искать причину недомоганий всего организма.
Приехав во Францию, я поступил с Парижем, как врач поступает с сердцем: я стал его выслушивать, прощупывать, испытывать. Когда год назад я оказался здесь, монархия уже чувствовала усталость, сегодня же пороки убивают ее. Мне нужно было ускорить следствие этого смертельного распутства, поэтому я и стал ему содействовать.
На моем пути было препятствие: самый могущественный, хотя и не первый после короля человек в государстве.
Он одарен некоторыми качествами из тех, что нравятся людям. Правда, он очень горд, но гордость эта помогала ему в его трудах; он умел подсластить рабство, в котором пребывал народ, заставляя его поверить и даже порой убедиться в том, что он — частица государства; советуясь иногда с народом относительно его горестей, этот человек сумел водрузить знамя, вокруг которого всегда сплачиваются массы, — знамя национального духа.
Он ненавидел англичан, естественных врагов Франции, он ненавидел фаворитку, естественного врага трудящихся классов. Если бы он стремился захватить власть, если бы он был одним из нас, шел нашим путем и действовал в наших интересах, я берег бы его, удерживал бы у власти, помогал бы ему всеми средствами, какие только могу предложить своим подопечным, — ведь вместо того, чтобы поддерживать прогнившую монархию, он в назначенный день сверг бы ее вместе с нами. Однако он принадлежит к аристократии, воспитан в уважении к высокопоставленным вельможам и зла на них не держит, с рождения почитает монархию и посягнуть на нее не смеет. Он отстаивал королевскую власть, презирая короля, и даже более того: служил опорой этой власти, на которую направлен наш удар. Парламент и народ, полные почтения к этому живому оплоту, защищавшему королевские прерогативы от посягательств, оказывали ему слабое сопротивление, пребывая в уверенности, что, когда настанет час, они обретут в нем могучую поддержку.
Я понял создавшееся положение и сделал так, что Шуазель пал.
Эту труднейшую задачу, над которой вот уже десять лет хлопотало столько ненавидящих сердец и столько корыстных душ, я решил за несколько месяцев, пустив в ход средства, о коих здесь говорить излишне. Благодаря моей тайной силе, силе могущественной, но навеки скрытой от посторонних глаз и сказывающейся лишь в результатах, я сокрушил, изгнал господина де Шуазеля, и вслед за ним потянулась длинная вереница сожалений, разочарований, жалоб и обид.
И вот уже сделанное мною приносит плоды, вот уже вся Франция восстает и требует Шуазеля обратно — так ропщет и вздымает руки к небу сирота, у которой Господь прибрал отца.
Парламент пускает в ход единственное имеющееся у него право — право бездействия — и перестает заседать. В хорошо работающем организме, каким должно быть настоящее государство, паралич любого жизненно важного органа приводит к смерти; парламент в теле общества можно сравнить с желудком в человеческом теле, и если парламент перестает действовать, то народ — внутренности государства — перестает работать, а значит, и платить — и золота, то есть крови, уже не хватает.
Государство, разумеется, сочтет, что нужно бороться, но кто будет бороться с народом? Уж никак не армия, эта дочь народа, которая ест хлеб пекарей и пьет вино виноделов. Остаются двор, привилегированные части: гвардейцы, швейцарцы, мушкетеры — всего наберется едва ли тысяч шесть. Что может сделать эта горстка пигмеев, когда поднимется народ-гигант?
— Пусть же скорее он поднимется! Пусть поднимется! — раздались возгласы.
— Да, да, за дело! — вскричал Марат.
— Молодой человек, я еще не спрашивал вашего мнения, — холодно процедил Бальзамо и продолжал: — Люди менее осмотрительные, менее зрелые и опытные могли бы немедленно вызвать такое возмущение толпы, такой бунт слабых, но мощных своим числом, против могущественных, но немногих — они добились бы этого с легкостью, приводящей меня в ужас; я же размышлял и исследовал. Я проник в народ, я надел на себя его одежду, запасся его терпением, стал подражать его грубости и увидел его с такого близкого расстояния, что сам стал его частицей. Сегодня я его знаю и не обольщаюсь на его счет. Он могуч, но невежествен; вспыльчив, но не злопамятен — словом, еще не созрел для такого возмущения, какого я жду и желаю. Ему не достает образованности, которая позволила бы ему рассмотреть происходящее как в свете истории, так и с точки зрения полезности. Он не помнит своего прошлого опыта.
Народ напоминает мне отважных молодых людей, которых я видел в Германии: на празднествах они карабкаются на верхушку мачты, где старшина укрепил окорок и серебряную чарку. Горя желанием достать приз, они лезут вверх с поразительной быстротою, но у самой цели, когда им остается лишь протянуть руку, силы покидают их, и они под шиканье толпы съезжают вниз.
Так бывает с ними в первый раз; во второй они уже стараются беречь силы и дыхание, однако поскольку лезут дольше, то терпят неудачу уже из-за медлительности — точно так же, как терпели ее из-за быстроты. И наконец, в третий раз они выбирают среднее между быстротой и медлительностью и на этот раз достигают успеха. Вот такой план я и задумал. Попытки и снова попытки, неуклонно ведущие к цели, вплоть до того дня, когда верный успех позволит нам ее достичь.
Бальзамо прервал речь и обвел взглядом слушателей, в которых кипели все страсти молодости и неопытности.
— Говорите, брат, — обратился он к Марату, горячившемуся больше других.
— Я буду краток, — начал тот. — Попытки усыпляют, а то и обескураживают народ. Попытки — это из теорий господина Руссо, великого поэта, но человека медлительного и робкого, гражданина Женевы, но гражданина бесполезного, которого Платон изгнал бы из своей республики! Ждать, всегда ждать! Вы ждете уже семь столетий — со времен освобождения городов и восстания майотенов[47]. Посчитайте-ка, сколько с тех пор умерло поколений, а потом попробуйте еще раз избрать девизом слово «ждать»! Господин Руссо говорит нам об оппозиции, какой она была в великий век[48], когда в обществе маркиз и у ног короля ее представляли Мольер с его комедиями, Буало с его сатирами и Лафонтен с его баснями.
Ничтожная и немощная оппозиция, не продвинувшая ни на пядь дело освобождения человечества. Малые дети пересказывают эти невнятные теории, ничего в них не понимая, и засыпают под них. Рабле тоже занимался политикой на ваш манер, но она вызывала лишь смех, и ничего не менялось. Вам известно хотя бы одно злоупотребление, искорененное за последние триста лет? Довольно с нас поэтов, довольно теоретиков, нам нужны дела, поступки! Мы уже три века пичкаем Францию лекарствами; довольно, пришло время хирурга, вооруженного скальпелем и пилой. Общество поражено гангреной, так остановим же ее с помощью железа. Ждать может тот, кто выходит из-за стола и ложится на пушистый ковер, над которым под дуновением его рабов парят лепестки роз, а удовлетворенный желудок между тем посылает его мозгу сладостные испарения, и они его нежат и омолаживают; но голода, нищеты и отчаяния не излечить стихами, сентенциями и фаблио[49]. В мучениях они испускают громкие вопли, и глух тот, кто не слышит этих стенаний, и проклят тот, кто оставляет их без ответа. Бунт, даже если будет задушен, просветит людские умы больше, чем тысяча лет наставлений, чем три века примеров; он если и не повергнет, то просветит королей — а это много, этого довольно!
Среди собравшихся раздался одобрительный шепот.
— Где наши враги? — продолжал Марат. — Они над нами: стерегут двери дворцов, окружают ступени трона; на троне этом восседает палладий[50], который они охраняют с большими заботой и страхом, нежели когда-то троянцы. Этот палладий, делающий их всемогущими, богатыми, заносчивыми, называется монархией. До монархии можно добраться лишь по трупам тех, кто ее охраняет, — как нельзя добраться до генерала, не разбив батальоны, которые его защищают. Ну что ж, история рассказывает, что многие батальоны были разбиты и многие генералы захвачены в плен, начиная от Дария[51] и до короля Жана[52], от Регула[53] и до Дюгеклена[54].
Разбив гвардию, мы доберемся до кумира, сокрушив часовых, мы свергнем и того, кого они охраняют. Первая атака — на придворных, дворян, аристократов, а короли — потом. Сочтите по головам привилегированное сословие — наберется не больше двухсот тысяч человек; прогуляйтесь с клинком в руке по прекрасному саду, называемому Францией, и срубите эти двести тысяч голов, как Тарквиний срубал латинские маки[55], — и дело сделано: останутся лишь две противоборствующие силы — народ и монархия. Пусть тогда монархия, этот символ, попробует вести борьбу с народом-гигантом, и вы сами увидите, что будет. Когда карлики хотят свалить колосса, они начинают с пьедестала, когда лесорубы хотят свалить дуб, они начинают с корневища. Лесорубы, лесорубы, беритесь за топоры, подступите к корням дуба, и скоро древнее дерево рухнет, а великолепная крона уткнется в песок.
— И, рухнув, раздавит вас, как пигмеев, несчастный! — громовым голосом воскликнул Бальзамо. — Вы поносите поэтов, а сами говорите метафорами, более поэтичными и цветистыми, чем у них! Брат мой, — продолжал он, обращаясь к Марату, — вы же взяли эти фразы из какого-нибудь романа, который пописываете у себя в мансарде.
Марат покраснел.
— Знаете ли вы, что такое революция? — осведомился Бальзамо. — Я видел их раз двести и могу вам рассказать. Я наблюдал их в Древнем Египте, в Ассирии, Греции, Риме, Восточной Римской империи. Видел я их в средние века, когда народы обрушивались на другие народы — Восток на Запад, Запад на Восток — и начиналась повальная резня. Со времен гиксов[56] и до наших дней свершилось, наверное, не менее ста революций. А вы жалуетесь на порабощение! Выходит, революции ни к чему не ведут. А почему? Да потому, что все, кто делал революции, страдали одним недостатком: они спешили.
Разве Господь, направляющий людские революции, спешит?
«Свалите, свалите дуб!» — кричите вы. Но вы же не берете в расчет, что дуб, падающий на землю не дольше секунды, покроет собою при этом площадь, которую лошадь, пущенная в галоп, пересечет за тридцать секунд. Отсюда следует, что тот, кто рубил этот дуб, не успеет убежать, когда дерево начнет падать, и будет погублен, раздавлен, уничтожен его могучей кроной. Вы этого хотите? От меня вы этого не добьетесь. Я, как Бог, сумел прожить двадцать, тридцать, сорок человеческих жизней. Я, как Бог, вечен. Я, словно Бог, буду терпелив; как Бог, я несу свою и вашу судьбу, судьбу всего мира вот в этих ладонях. И никто не заставит меня разжать эти ладони, полные оглушительных истин, если я сам этого не захочу. В ладонях моих заключена молния — я-то знаю! — и зажата она в них так же прочно, как в деснице всемогущего Господа.
Но, братья, давайте спустимся с горных высей на землю.
Заявляю вам, господа, прямо и определенно: еще не время, наш король — это последнее отражение великого короля, которого народ еще чтит, и у этого заходящего светила покамест достаточно сияния, чтобы затмить вспышки вашей мелочной злобы. Он король и умрет королем; их порода высокомерна, но чиста. Знатность написана у него на лице, в его движениях, в его голосе. Он всегда останется королем. Казните его, и случится то же, что случилось с Карлом Первым: палачи падут перед ним ниц[57], а его товарищи по несчастью, подобно лорду Койпелу, станут целовать топор, которым был обезглавлен их государь.
Да, господа, все вы знаете, что Англия поспешила. Король Карл Первый умер на эшафоте, верно, но его сын, король Карл Второй, умер на троне.
Ждите, господа, ждите благоприятного момента.
Вы желаете истребить королевские лилии. Таков наш девиз: «Lilia pedibus destrue». Однако нужно сделать так, чтобы ни один корешок цветка святого Людовика не смог снова дать ростки. Вы желаете истребить королевскую власть? Но чтобы истребить ее навсегда, нужно ослабить ее авторитет, истощить ее сущность. Вы желаете истребить королевскую власть? Тогда дождитесь того часа, когда она из священного права превратится в ремесло и отправлять его станут не в храме, а в лавке. Дождитесь, когда самое в ней священное — передача трона по наследству, утвержденная в веках Богом и людьми, — будет утрачено навсегда. Знайте же: это необоримое, могучее средостение между нами, простыми смертными, и почти божественными монархами, эта преграда, которую народы никогда не осмеливались преодолеть и которая называется наследственным правом на престол, — так вот, этот ярчайший светоч, гарантирующий человеку королевскую власть с минуты его рождения, скоро угаснет, задутый таинственным роком.
Дофина, призванная во Францию продолжить королевский род, добавив к нему свою императорскую кровь, дофина, уже год находящаяся замужем за наследником французского престола… Пододвиньтесь поближе, господа, я не хочу, чтобы мои слова услышал кто-нибудь, кроме вас.
— В чем дело? — раздались тревожные возгласы.
— А в том, господа, что дофина все еще девственна.
Угрожающий ропот, который мог бы обратить в бегство всех королей на свете — столько в нем было злобной и мстительной радости, поднялся, как ядовитый дым, над шестью сомкнутыми головами, над которыми возвышалась голова нагнувшегося с помоста Бальзамо.
— При существующем положении вещей остаются две возможности, и обе они для нас выгодны.
Возможность первая: дофина останется бесплодна, королевский род угаснет, и тогда будущее не чревато для наших последователей ни битвами, ни трудностями, ни бедами. С этим родом, уже отмеченным печатью смерти, случится то же, что случалось во Франции всякий раз, когда наследников престола оказывалось трое. Это произошло с сыновьями Филиппа Красивого — Людовиком Сварливым, Филиппом Длинным и Карлом Четвертым: побывав по очереди на престоле, они умерли, не оставив потомства. То же произошло и с тремя сыновьями Генриха Второго — Франциском Вторым, Карлом Девятым и Генрихом Третьим: каждый из них поцарствовал и умер, не оставив потомства. И точно также дофин, граф Прованский и граф д'Артуа будут править, а потом умрут бездетными — это закон рока.
Затем, как после Карла Четвертого, последнего из Капетингов, пришел принадлежавший к побочной ветви Филипп Четвертый Валуа, как после Генриха Третьего, последнего из Валуа, пришел принадлежавший к боковой ветви Генрих Четвертый Бурбон, так и после графа д'Артуа, записанного в книге судеб последним из королей нынешней династии, придет какой-нибудь Кромвель или Вильгельм Оранский, который не будет иметь отношения ни к роду, ни к естественному порядку наследования.
Вот какова первая возможность.
Возможность вторая: ее высочество дофина не останется бесплодной. И вот вам ловушка, в которую попадут наши враги в полной уверенности, что угодим в нее мы. О, если дофина не останется бесплодной, если она станет матерью, как возрадуется двор, считая, что королевская власть во Франции укреплена! Но радоваться по-настоящему станем мы, потому что будем владеть тайной столь ужасающей, что никакой авторитет, никакое могущество, никакие усилия не смогут противостоять преступлению, скрывающемуся за этой тайной, и несчастьям, которые падут на голову будущей королевы из-за этого ребенка: наследника, подаренного ею трону, мы с легкостью сделаем незаконным, доказав, что произошел он от внебрачной связи. Так что по сравнению с этим мнимым счастьем, которое они будут считать ниспосланным с неба, бесплодие оказалось бы благодеянием Господним. Вот почему я столь сдержан, господа, вот почему я выжидаю, братья мои, вот почему, наконец, я считаю ненужным возбуждать сейчас народные страсти — ими можно будет воспользоваться с гораздо большей выгодой, когда придет время.
Теперь, господа, вы знаете, что было сделано за этот год, и видите, как продвигается наш заговор. Пускай же все это убедит вас в том, что мы достигнем успеха только с помощью таланта и отваги одних, служащих нам глазами и мозгом, упорства и трудов других, служащих нам руками, и веры и преданности третьих, служащих нам сердцем.
Проникнитесь же необходимостью слепого повиновения — ведь даже ваш великий мастер пожертвует собой по воле устава ордена в день, когда устав того потребует.
На этом, господа и возлюбленные братья мои, я завершу наше заседание, но предварительно сделаю доброе дело и укажу на дурное.
Великий писатель, который побывал у нас сегодня вечером и уже находился бы в наших рядах, не испугай этого смиренника неуместное рвение одного из наших собратьев, — так вот, повторяю, этот великий писатель оказался прав, и это прискорбно: посторонний человек оказывается прав перед лицом большинства наших собратьев, скверно знающих устав нашей организации и вовсе не знающих ее целей.
Руссо, разбивший софизмами из собственных книг догматы нашего союза, указал нам тем самым на порок, который я истребил бы огнем и железом, не будь у меня надежды исправить его силою убеждения. Я говорю о не вовремя разыгравшемся самолюбии одного из братьев. Из-за него мы потерпели поражение в споре; надеюсь, подобное больше не повторится, в противном случае я прибегну к дисциплинарным мерам.
Итак, господа, распространяйте веру мягкостью и убеждением: внушайте, но не навязывайте, не вбивайте ее в мятежные души молотами или топорами, как это делали инквизиторы в застенках. Запомните: мы не станем великими, пока люди не признают, что добро на нашей стороне, а они не признают этого, пока мы не будем казаться лучше окружающих; запомните также, что лучшие из нас — ничто в науке, искусстве и вере; они ничто по сравнению с теми, кого Господь отметил даром командовать людьми и управлять государством.
Собрание закрыто, господа.
С этими словами Бальзамо надел шляпу и закутался в плащ.
Посвященные начали расходиться — поодиночке и молча, дабы не вызывать подозрений.