Про Евсеева всегда говорили, что звезд он с неба не хватает. И ошибались. Потому как взял он однажды, потянулся с балкона как следует и схватил. Ее, родимую. Не Бог весть, конечно, какую, так себе звездочку, но захапал! Зажал в кулаке и держит. И при этом думает: «Ну и что? Ну схватил я эту звезду занюханную, ну держу... А хрен ли мне теперь с нею делать? Не ко лбу же пришпандоривать? Не конь все-таки и не корова, чтоб со звездой во лбу шляться... К пиджаку цеплять — вроде как нескромно получается, да и дырку прожечь может. Опять же документа у меня на нее нет... Продать — а вдруг продешевлю? В музей дарить жалко, да и знаю я их — не напишут ведь, что моя...»
А звезда тем временем руку его мозолистую жжет, колется, думать мешает.
Тут жена его на балкон вышла с интимным предложением.
— Чего стоишь-то? — сказала она. — Пошли, я постелила.
— Да вот, понимаешь, звезду поймал. — Евсеев кивнул на свой светящийся кулак.
— А-а... — Жена без особого интереса посмотрела на кулак и сказала: — Ты бы лучше того паразита поймал, который на наш балкон окурки сбрасывает. Погорим же на фиг.
— Да погоди ты с окурками, — в сердцах сказал Евсеев. — Чего делать-то с ней будем?
— А я откуда знаю, — пожала плечами жена и предупредила: — Думай быстрей, а то я спать лягу.
— Ну не выбрасывать же, — заволновался Евсеев, — все ж вещь.
— Выбрасывать жалко, — согласилась жена.
Стали они думать вместе. Думали-думали, думали-думали — ничего придумать не могут.
— Слушай, — сказала наконец жена, когда терпение Евсеева уже готово было лопнуть, — давай ее заместо лампочки в туалете повесим. А то все время там перегорает.
— Давай, — обрадовался Евсеев и побежал скорее каркас из проволоки делать.
Так звезда теперь у них в туалете и висит. Хорошо, удобно. Только вот политику одному из ближнего зарубежья с той самой поры не везет — звезда-то эта его оказалась. Выходит он, одинокий, по ночам в сад, на небо смотрит — все звезду свою счастливую ищет. И не ведает, где она, родимая, обретается. Знал бы — убил!
Опасное это дело — звезды с неба хватать.
Семен Семеныч очень любил разглядывать себя в зеркале. Подойдет, посмотрит и обязательно скажет:
— Ух ты, мой малипусенький!
Или, к примеру:
— Ах ты, золотце мое!
А еще, бывало:
— Здравствуй, драгоценненький!
Одним словом, любил он себя до невозможности. До ахов, вздохов и нервных обмороков при виде какого-нибудь подло вскочившего прыща.
Но однажды подошел он утром к зеркалу и вместо горячо обожаемого собственного облика увидел там нечто невообразимое. Какое-то жуткое чудище, с блестящей рожей, усеянной непонятно чем.
Для начала он, как водится, шлепнулся в обморок. Очнулся, поднялся, взглянул — и опять. К четвертому разу ему это надоело, и он, не вставая, позвал жену. Та подошла, близоруко сощурилась и тут же с воплем закатила глаза.
«Нашла время, — раздраженно подумал Семен Семеныч, с пыхтением выбираясь из-под тяжелого тела жены. — Меня спасать надо, а она в обморок удумала».
Превозмогая слабость, он добрался до телефона и позвонил в «Скорую».
К приезду «скорой» его жена уже немного пришла в себя, но открывать глаза наотрез отказывалась. Врачей она впустила на ощупь и тут же, что-то бормоча, заперлась в ванной.
Один врач, зайдя в комнату и увидя Семен Семеныча, сразу со стоном заскребся обратно, но другой, пошатнувшись, устоял. Он открыл дверь, выпустил своего напарника на волю и медленно подошел к Семен Семенычу.
— На что жалуетесь? — фальшиво спросил он, кося глазами куда-то в сторону.
— Сами не видите? — плаксивым голосом ответил Семен Семеныч.
— И давно?
— С утра.
— Понятно. — Врач нахмурился и, превозмогая себя, скользнул взглядом по лицу Семен Семеныча: — Ну а раньше оно у вас каким было?
— Красивеньким, — простонал Семен Семеныч.
— Что, очень? — заинтересовался врач.
— Очень.
— Очень-очень?
— Абсолютно! — твердо и даже как-то обиженно ответил Семен Семеныч.
— Та-а-ак, — врач опять посмотрел на его лицо, весь перекорежился, но взгляда уже не отвел. — Ну а, к примеру, прозвищами какими-нибудь ласковыми вы себя называть любили?
— А как же, — удивился Семен Семеныч и, горестно вздохнув, начал перечислять: — Малипусенький, драгоценненький, золотце...
— Хватит, хватит, — испуганно остановил его врач. — Все ясно.
— Что? — привстал Семен Семеныч. — Что со мной?
— Обычное самовнушение, — ответил врач и, достав карманное зеркальце, поднес его к носу Семен Семеныча с таким расчетом, чтобы тот мог обозревать свое лицо по частям, не травмируясь ужасной картиной в целом. — Это еще ничего, — продолжал успокаивающе говорить он. — Тут вот один взялся свою жену крокодилом обзывать, так еле останки отбили... Всего объела...
Семен Семеныч, не слушая, со страхом смотрел в зеркало и постепенно опознавал на своем лице и щедро рассыпанное малипусенькое, и вкрапления драгоценненького, и покрывающее все толстым блестящим слоем золотце...
Раз в месяц Липков обязательно влюблялся. И всенепременнейше при этом терял голову. Всякой очередной женщине это, конечно, поначалу нравилось. В плане перспективы как-то надежнее. Но потом начинало беспокоить. В приличном месте с таким не появишься, да и в загсе без головы вряд ли зарегистрируют. Хоть бы какой кукиш был на плечах, а то совсем ничего. Срам, да и только. Одним словом, мучиться женщина начинала. Переживать. И понемногу пилить Липкова. А Липков что — существо безотказное, — шел покорно искать свою голову. И где-нибудь находил. На пустыре там, на помойке или просто под кустом. Очищал заботливо от того, что налипло, и на плечи себе водружал. И сразу в себя приходил — ба! да уже месяц прошел, зарплату надо получать, аванс с депонента, какая тут, к черту, любовь...
На этом, собственно, все и кончалось. До следующего раза.
Передреев был человеком очень старательным. Причем буквально во всем. Не было такого места, к которому он бы свои безутешные старания не приложил. Взять, к примеру, космос. Ну какое, спрашивается, старание он мог бы к нему приложить? Ан нет, все ж таки приложил. Написал как-то письмо Гагарину, чтобы тот во время следующего полета непременно произвел полную инвентаризацию всех небесных тел, вплоть до мельчайших. Во избежание воровства и сокрытия со стороны чуждых всему прогрессивному сил. И даже свой личный арифмометр ему послал, попросив, впрочем, по получении оплатить. Арифмометр к нему вскоре вернулся с какой-то припиской ругательного характера, которую Передреев воспринял как шифровку и долго штудировал многотомник Ленина, чтобы найти ключ. Не нашел, но унывать не стал и решил заняться другим, а именно — облегчением женской детородной функции. Функцию эту он себе представлял довольно смутно, а посему предложил решение до гениальности простое — смазывать известное место тавотом — для скольжения и стрелять у женщины над ухом для получения большого внезапного испуга. А от испуга — Передреев это знал по собственному опыту — организм от всего лишнего избавляется со сверхъестественной быстротой. Опять же — для военно-патриотического воспитания дело нужное. Военные, кстати, идею его поддержали, но вот роддома... Да и жена Передреева тоже опробовать его метод наотрез отказалась, из-за чего и стала матерью-одиночкой.
Но больше всего стараний он прикладывал к борьбе за мир. Тут ему равных просто не было. Как начнет кричать в ванной: «Миру — мир, войне — пиписька!» (с детсада еще запомнил), так ничем не остановишь. Хоть руки крути, хоть из брандспойта поливай: пока не охрипнет — не кончит.
И вот кричал он как-то во время очередного помытия, кричал — и докричался. Явилась. Она самая. Страшная, костлявая, беззубая, с противогазом вместо шляпы на голом черепе и заржавленным штыком в руке.
— Ну давай, — прогундосила Война, — гони.
— Что? — обомлевши от такого зрелища, еле смог выдохнуть Передреев.
— Что обещал — пипиську.
Передреев тут же прикрыл срам ладошками, отшатнулся к стене ванной и испуганно пискнул:
— У меня нет!
— Есть, есть, — тихо, но угрожающе сказала Война, — я сама видела.
— Где, где? — вопросил Передреев и стал вокруг себя оглядываться, будто ищет что-то, ищет, да вот никак не может найти.
— Здесь, — Война ткнула штыком в сцепленные ладони Передреева.
Тот моментально покрылся холодным потом, затем столь же мгновенно просох и даже несколько раскалился.
— Ах это, — слабо прошелестел он и хотел было еще раз сказать, что там ничего нет, но вместо этого быстро произнес: — Это не моя.
— Ага, — с какой-то жутковатой иронией сказала Война, — бабушкина.
— Да, — сразу согласился Передреев, — то есть нет.
— Совсем заврался, — осуждающе покачала черепом Война.
— Да не вру я, не вру! — взмолился Передреев. — Я ее одолжил. У приятеля. Сегодня надо отдать.
— А мне все едино, — стояла на своем Война, — твоя — не твоя. Обещал — значит, отрежь да положь. И не тяни — хуже будет. — И руку со штыком протянула, как бы прилаживаясь, чтобы посподручнее было передреевские причиндалы отхватывать.
— Я не обещал! — Передреев сполз по стенке в ванну и загородился коленями. — Не обещал я этого!
— А чего орал тогда как резаный?
— По глупости, — честно признался Передреев и поспешно добавил: — Больше не буду.
— Поздно, — мрачно сказала Война. — Раньше надо было думать. — Она пристально посмотрела на Передреева и, сделав паузу, спросила: — Так ты как, сам себе отчекрыжишь или мне помочь?
Передреев весь задрожал и вдруг принялся жалобно причитать:
— Ой, да что же это такое делается-то, а? Да как же так? За что? Ой, да не могу я, не могу. Ну почему я? С чем же я останусь тогда, а? Ну, пожалуйста, не надо...
— С чем хотел, с тем и останешься — с миром, — с отвращением сказала Война.
— Да в гробу я такой мир видел! — взвизгнул Передреев. — Не нужен он мне!
И тут настала тишина. И послышалось вдруг Передрееву, что кто-то в окно кухни стучится, будто птица какая бьется. И все тише так, тише, пока не затихло совсем.
— Это твое последнее слово? — сурово спросила Война.
— Д-да... — неуверенно ответил Передреев, уже практически ничего не соображая.
— Хорошо, — кивнула Война. — Ты сказал.
Она поправила противогаз, перехватила штык поудобнее и пропала. А Передреев долго еще сидел в ванне, не в силах подняться и боясь расцепить сомкнутые на причинном месте руки.
Война тем временем уже победно шествовала по миру.