Одна еще совсем не старая женщина, большая и теплая, как сказал бы мой приятель, решила полетать высоко в небе, но не за счет своего ума-разума (которого у нее, может быть, и не было вовсе), а за счет сексуальной страсти к людям, вызывающей сильные вибрации ее пухлого тела, столь сильные, что она могла взлетать неожиданно и резко, ни к селу ни к городу, пугая окружающих, вызывая суды-пересуды и даже подозрения.
Но для длительного полета необходимо было топливо. Много топлива. Поэтому она, предварительно плюнув на общественное мнение, хорошо плюнув и растерев, пришла рано утром на самую освещенную станцию Московского метрополитена, разделась донага и легла на спину, широко расставив ноги, прямо перед эскалатором, на котором люди вверх поднимались и могли сразу видеть эту удивительную растопыренную ню. Дежуривший в метро милиционер по непонятной причине ничего не сказал женщине. (Был ли он ее сообщник или сам имел дикую тайную страсть и не знал, к чему свою страсть приспособить, а поэтому внимательно перенимал опыт, остается за кадром.) Но самое странное, что люди, поднявшиеся на эскалаторе, дружно входили внутрь женщины. Все входили, все потворствовали! Мужчины и женщины, старики и дети. То ли им было интересно, что же находится в недрах этой сексуальной женщины, — что, мол, за жила золотоносная такая? — то ли надоел белый свет или не хотелось идти на работу, а желалось отсидеться в темноте, в теплой сырости...
Женщина пролежала часов пять. Раздулась неимоверно. К полудню вдруг резко завибрировала, взлетела, проломила потолок метро и выскочила наружу. От вдохновения она такие кренделя стала выделывать, что все прохожие останавливались и смотрели на нее в изумлении, разинув рты. Зрелище и впрямь было незабываемое. Чего стоил только ее один полушпагат с расставленными вправо и влево ягодицами. Тут же и инициативная группа образовалась и начала сшибать деньги. Такса установилась сама собой, но совали и больше, так как представители инициативной группы пылко поясняли: женщина не сумасшедшая, а просто дает благотворительный концерт, средства от которого будут отчислены то ли голодающим шахтерам, то ли голодным детям московских детдомов. Поэтому все совали без сожаления, с достоинством и с чувством глубокого удовлетворения выполняющих гражданский долг. Но даже когда совали, глазами все время стреляли на раздутую, ухающую в сладострастье женщину, исполняющую в небе замысловатые эротические па. В итоге сумму собрали огромную. О конкретной цифре можно лишь догадываться, но точно знаю, что огромную! К сожалению, я не знаю, что потом случилось с удивительной летающей женщиной — поймали, посадили? — или она расшиблась вдребезги, а возможно, сумела спланировать на березовый сучок где-нибудь за городом и сидит сейчас, переваривая впечатления и отрыгивая оставшихся в ее недрах людей.
Но самое главное, я не знаю, дошли ли деньги по назначению. Не знаю и никогда не узнаю. «Ах, вот оно в чем дело... деньги», — скажет умный. «Ах, ну... вот оно в чем дело, — деньги!» — скажет глупый. «Да от...бись ты!» — скажет мудрейший из мудрейших.
Поздним вечером или уже ночью, когда на улицах начинают выть собаки, мне становится не по себе от одиночества, несмотря на то что моя семья рядом со мной. Меня как бы кто перемещает в другое пространство. Иногда к Тому Сойеру, и я пугаюсь вместе с ним, ведь, по мнению Тома, собака воет к смерти хозяина. Однако какое мне, собственно, дело до неизвестного мне хозяина воющей собаки? Просто мысль о чьей-нибудь смерти, да еще в ночном мраке, покрывает кожу мурашками. Но чаще меня переносят куда-нибудь на свалку, где ветер свищет, собаки воют, все залито свинцовым светом луны, а кругом вскипают и вспыхивают самоцветы ада. Пейзаж жуток, но не отстранен от меня, я вписываюсь в него, как живая трепещущая ткань, которая сейчас будет разрушена, умерщвлена. И тогда я обращаюсь к тебе смешным, высокопарным слогом: «Солнце мое, Свет очей моих, увижу ли тебя еще раз? Ах, видела сегодня одно лишь мгновенье. Но и его было достаточно, чтобы ощутить кайф. Медленно тень... ах, лепетно жизнь... Я хочу быть возле тебя. Ах, жизнь, кайф... кайф... кайф. Образы, которые излучают твои эфирное и ментальное тела, окружают меня на каждом шагу. Сладко и горько жить в этом плену. Кайф... кайф-кайф...»
Знаете ли вы, что будет с металлическим цилиндром, который без проскальзывания катится по наклонной доске, лежащей на гладком столе? А что случится с цилиндром и доской, если цилиндр ударится о вертикальную стенку? А что будет с падающей вниз запаянной пробиркой, внутри которой сидит муха, в тот момент, когда муха начнет взлетать? А как навести бинокль на бесконечность? Знаете? Вы берете бинокль и подходите к окну. Наводите окуляры на еле видимые здания, и вдруг в одном настежь открытом окне самого отдаленного дома — почему-то это окно той самой квартиры, в которой живет ваша лучшая подруга, — вы видите силуэт. Вы напряженно приглядываетесь к бесконечности и видите, что это вовсе не силуэт, а она, ваша подруга. Абсолютно нагая, но при этом аккуратно причесанная. Она ходит вокруг торшера, кого-то соблазняя, потом подходит к окну, поворачивается спиной к подоконнику (вы видите ее круглые ягодицы, их очертание тождественно равно символу бесконечности, вы даже обалдеваете от этого маленького открытия) и ждет, покуривая, когда на нее набросится он. Кто он? Вы знаете 13-го и 41-го. А этот, возможно, 53-й. Руки ваши дрожат, вы же интеллигентная девушка с ребенком и мужем на руках, и больше не в силах смотреть в бесконечность. Вы опускаете бинокль, молчите, но кровь сильно бьется в ваших висках.
Что же такое бесконечность? Что скрыто в этом символе уложенной на пол, диван, подоконник восьмерки? Догадываетесь? И я догадываюсь, но уже не шучу с ней — она может затянуть меня в омут...
Я обожаю говорить глупости. Этот фонтанчик пустословия, бьющий из моего рта, всегда затыкают мои муж и дети, и другие знакомые и незнакомые люди, которые к человечеству относятся небрежно. Но я-то знаю, что именно в глупости скрыта сермяжная правда жизни, и в моем потоке корявых предложений есть страстное желание отождествиться. «С кем или с чем?» — спросите вы. И я вам отвечу, что с миром. Ибо он глуп, как никто. Ну, не глупость ли это, что я пишу, не умея писать? Но не глупость ли вообще ничего не писать? Не глупость ли сочинять тысячи баранок, которые потом по совершенно непонятной причине назовут стихотворениями? Баранка, бублик, мягкий, черствый, ноздреватый, витиеватый, пухлый и не слишком пухлый. Но ведь сочиняют же. Азартно, тоскуя и мечтая. Всю жизнь. Всю оставшуюся жизнь. Филологи, физики, поэты. Фразеры, электромонтеры, позеры, певчие в хоре, лирики, эпики, шпики, врачи, дантисты, артисты, ученые, слесари, дворники, шкворники, певчие в церковном хоре, продавцы, парикмахеры, милиционеры... Так о чем это я? Ах, да. Все они могут жить в коммунальных квартирах, а вот дипломаты — никогда. Вам не кажется это странным? Дипломат Скворцов с женой, одетой в норковую шубку (Ах, шубка! Не шубка, а штучка с подолом в три метра, легкая, как елочная игрушка, а при желании ее можно спрятать в детский кулачок!), представляет меня на званых ужинах в Париже, Лондоне, Вашингтоне, Хиросиме и Нагасаки, а я в это самое время сижу на кухне и грызу морковку, горько так, тоскливо, и плачу, плачу, плачу, потому что воздух сегодняшним утром был тяжелый, плотный от страданий и неслышных вздохов, всхлипов, стонов множества жертв. Да неужели же чья-нибудь жертва может меня спасти? Ведь я ей сочувствую, сострадаю, и мне больно, больно, больно! Тем более, что Ты, Ты всегда у меня перед глазами... Не бойся, подойди ко мне, сядь рядом, во-первых, нас никто не увидит, во-вторых, никто ничего не узнает, в-третьих, совесть наша чиста. Сила, которая толкает меня к тебе, так велика, что я бессильна, я скатываюсь с горы, и мне страшно. Настоящая моя жизнь все равно что ходьба по продольному колодцу, на четверть наполненному водой. От воды поднимается смрад и туман, а я в середине, «как дырка на картине», но, скорее, как рана, как язва, назад мне уже нельзя, а впереди... впереди маячат фигуры в блестящих плащах и широкополых шляпах. Что у них в руках? Удавка? Автомат Калашникова? Обрез времен раскулачивания? Глупость, глупость, глупость, что это случилось со мной? Сопли-вопли, мираж-гараж, любовь, страсть, зараза!..
Пейзаж в одном затянувшемся сне мог притвориться любым фиолетовым лугом, поросшим фиалкой, ромашкой, люцерной. И в этих свеченьях разросшихся трав творилось пиров веселенье мурашек, пингвинов и птичек. А дождь волглоокий косицами северных струй нас щекотал, что все поцелуи твои не утоляли желанья. И знала я сразу, что действие это к разлуке...
Сейчас смешно об этом говорить, но когда я открыла глаза, то всеми фибрами ощутила, что сон в руку. Поэтому я надела на голову мешок и прыгнула в прорубь. После того как меня вытащили, я долго не могла понять, зачем я совершила столь глупый поступок, так как мне стало ясно:
— Настоящее лучше Прошлого;
— Есть не Любовь, а множество Любовей;
— От будущего ничего ожидать не стоит;
— Нельзя скорбеть, когда кто-то уходит или что-то проходит;
— Явь — все, сон — ничто.
Глупость же моя произошла из-за излишней торопливости. Я надела на голову не мешок, а наволочку (мешка под рукой не оказалось) и прыгнула в прорубь не вниз головой, а вниз ногами (было холодно и очень страшно). При ударе о воду наволочка слезла с головы и надулась, как воздушный шар. Мои руки инстинктивно вцепились в наволочку (видно, я была все-таки здорово не в себе), из-за чего я не тонула, а плавала в проруби, пока меня не вытащили. Свою ошибку я уже вряд ли смогу исправить, так как давно живу с семьей в Калифорнии. Здесь нет проруби, здесь круглый год одно только лето.
...Когда синь неба, проникшая в мои поры и достигшая области почек, печени и солнечного сплетения, после того как мы втроем, расстелив одеяла на пляже и выкупавшись, выпили по стакану каберне, разредилась до прозрачного эфира и в ней заиграли фиолетовые молнийки и змейки, толкавшие мое тело хаотично то вверх, то влево и вправо, кто-то тихо и отдаленно вздохнул и прошептал:
— Как лепетно, Господи, красота-то какая! Как все преображается от дела рук Твоих, и исчезают обиды и огорчения. Разве это не Ты выстроил в равномерный ряд четыре белоснежные яхты и упруго раздул их паруса? А может быть, это не яхты, а четыре крупные чайки, которые то припадают к водной глади, то отстраняются от нее в поисках добычи? Сколько малых и больших предчувствий даешь Ты ощутить в одно-единственное мгновение и задуматься над ними то ли в порыве сладкого испуга, то ли горького наслаждения...
Я созерцала мир как бы сверху, пораженно осознавая, что вижу всю картину пейзажа одновременно в целом и в частностях, ничто не удивляло меня, а лишь радовало, но только... да вот это... на одеялах, расстеленных у берега, я увидела трех лягушек, можно было бы подумать, что это люди сидят на коленях и опираются руками в землю, но нет... это точно были три лягушки... одна зеленая лягушка, плотненькая и складненькая, другая — синяя, а рядом с ними — желтая лягушечка.
У зеленой лягушки светлые волосы, заплетенные в косы, были сложены короной на голове, голубые выпуклые глаза сливались с эфиром, иногда она потирала одной лапкой о другую и чуть ли не подпрыгивала от бешеной радости. Синяя лягушка, вытянутая как стручок гороха, с растрепавшимися по плечам и слипшимися в сосульки длинными черными волосами, смотрела вокруг, сначала расширяя глаза, а потом сощуривая их, как будто бы наблюдала не жизнь, а слепки с жизни, которые она подносила к глазам, а потом отдаляла, оставаясь довольной или, на худой конец, равнодушной. Желтая лягушка казалась мне до боли знакомой — кто это? кто это? — но я так и не смогла ответить на вопрос, лихорадочно перебирая в памяти всех своих приятельниц и приятелей...
«Скажи же что-нибудь умное, скажи же!» — приставала зеленая лягушка к синей. Желтая лягушка смотрела попеременно на них обеих, и нервно вверх-вниз ходили ее животик и зобик. Синяя лягушка медлила, рассматривая прыгающих в воду и резвящихся купальщиков и купальщиц. Но вот она напряглась, потом усмехнулась и начала:
«Есть два точно рифмующихся слова... в них скрыта не только жизненно важная тайна, но и ее разгадка...» — она опять затихла, уйдя как бы в себя. «Какие, какие?!» — уже не в силах сдержаться восклицала зеленая лягушка. «В них есть сокровенный смысл, намек на...» — синяя лягушка медлила и растягивала паузу. «Да говори же... какие?!» — зеленая лягушка не могла усидеть на месте и, оперевшись руками о землю, выставила высоко свой плотный зад и подпрыгнула. «Гениальное и...» — продолжала медленно синяя лягушка. «И... и...» — нараспев повторила зеленая. «И... генитальное», — наконец закончила свою мысль синяя. Зеленая лягушка бешено рассмеялась и запрыгала в экстазе. Желтая лягушка вздрогнула и задумалась — шутит или нет синяя лягушка? а если нет, то есть ли смысл в ее словах или они — откровенная глупость?.. Так она и осталась сидеть вне времени и в сомнении, и ее животик и зобик заходили неровно и нервно, более неровно и нервно, чем полагается ходить животикам и зобикам у почти образованных и уверенных в себе лягушек...