Умерла его старенькая глухонемая мама. Гроб был велик ей, маленькой, худенькой, как новорожденному младенцу — кроватка, купленная на вырост. На маме было ее самое нарядное платье, и выглядела она, как ему казалось, празднично.
Из гроба тянулись к окну, к солнцу тюльпаны. Они жадно распахнули алые створки, обнажая бархатистую черно-желтую сердцевину. Они хотели жить. Они еще жили...
Мама вдруг открыла глаза и сказала: «Сынок, подойди поближе».
Родные и близкие, столпившиеся у гроба в томительном ожидании, ошеломленно смолкли. Затем раздался возмущенный ропот: «Зачем же он ее живую хоронит?» Кто-то испуганно всхлипнул: «Живую в гроб положил, Господи!» Он оглянулся сурово, и все стихло.
— Говори, мама, я слушаю.
— Я скажу, сынок, не обижайся. — Она улыбнулась своей всегдашней, чуть виноватой улыбкой. — Я скажу. Видно, намолчалась, душа отяжелела, даже умереть не могу...
Мама говорила долго и громко. Неестественно громко и отрывисто, как, бывает, говорят глухие. Потом замолчала, глубоко, с облегчением вздохнула, закрыла глаза и аккуратно сложила на груди руки.
Гробовую тишину разбил резкий, пронзительный звон...
Нажав на кнопку будильника, он спрыгнул на пол, потянулся до хруста, зевнул, и наступило обычное буднее утро. Он делал зарядку, принимал душ, ел овсяную кашу, пил кофе, лениво перелистывая газету. А внутри что-то ныло и скреблось, будто случилось непоправимое или вот-вот случится. Он попытался вспомнить, не поссорился ли вчера с женой или с сыном. Да нет, чепуха какая, они никогда не ссорятся. И на работе у него все в порядке. У него вообще все хорошо, он человек преуспевающий и благополучный.
Тогда что же?
Поделился своим настроением с женой. Она пожала плечами спросонья, пробормотала:
— Может, приснилось что-нибудь?
Он задумался.
— Да нет, не помню. Ты же знаешь, я сны никогда не вижу.
Он оделся. Но прежде, чем выйти из дома, сам не зная зачем, заглянул в комнату матери. Несмотря на ранний час, она не спала, одетая и тщательно, будто на праздник, причесанная, сидела на диванчике и что-то читала. Почувствовав, что он вошел, отложила книгу и удивленно взглянула на него.
— Ты чего не спишь? — жестами спросил он.
— Я всегда встаю рано, просто не выхожу, чтобы не мешать вам.
Мать говорила, как всегда беззвучно шевеля губами, а он слышал ее громкий отрывистый голос. Наваждение какое-то!
— У тебя случилось что-нибудь? — обеспокоенно спросила мать.
— Нет, с чего ты взяла?
Но отчего он не может уйти, ведь уже опаздывает на работу.
— Ты не обижайся, мама. Дела и дела... На работе рвусь из последних сил, чтоб не отстать от молодежи и виду не показать, что боюсь, они сейчас все такие крутые... Дома Эля все время хандрит, не знаешь, как угодить. Да ее можно понять — весь дом на ней держится. Вадька тоже сам себе на уме, пуп земли, слова ему не скажи... Ты не слышишь ничего, тебе кажется, что все у нас тихо и мирно...
Он говорил и говорил, резко и возбужденно жестикулируя. И оттого что не слышал своего голоса и никто не спорил с ним, не возражал, он постепенно успокоился, и слова и мысли вошли в привычное русло. Это был его внутренний голос, и слышал он его постоянно. А так — все в норме, ничего не случилось.
Он виновато взглянул на мать — по ее лицу медленно текли слезы.
Когда через полгода мама умерла, тихо и необременительно, как и жила, все было как в том сне. И большой, не по росту, гроб, и живые головки тюльпанов, и нарядное платье, и праздничный вид.
Только он точно знал, что мама никогда не заговорит.
Я шла по самой кромке прибоя, по гребешкам обмелевших волн, лениво и мерно накатывающих на берег, отбегающих назад и повторяющих свое движение снова и снова. В ласковом шелесте волн я явственно, как и прежде, слышала долгое, напевное «ю», а вот уже и все слово сложилось, и я побежала, раскинув руки навстречу волне, радостно льнущей к ногам, и зашептала: я тоже, я тоже люблю тебя, Ю...
Серо-голубое море с рыжими подпалинами плесов, голубовато-серое небо с желтым отблеском наглухо зашторенного облаками солнца, молочная кисея тумана над зеленой каймой сосен. И покой. И тишина. И одиночество.
И любовь.
Ю нельзя любить вдвоем. Ю — одна неделимая радость, когда дыхание неотличимо: твой вдох — мой выдох, и ты ли меня целуешь, я ли тебя обнимаю — не разобрать. И я люблю тебя, и ты меня любишь.
И Ю любит нас.
Я дарю тебе эту любовь, тебе — первому. Может, потому, что тебя здесь нет. И никогда не было. А я бывала и раньше с другими любимыми, но Ю не делила ни с кем. Ю — моя сокровенная тайна, любовь Любовей. Надлюбовь.
Я люблю здесь все, но прежде всего и больше всего это море. По нему хочется идти аки по суху. Да нет же, просто идти — в ту неудержимо влекущую мокрую даль. Что там — конец или начало? Любовь или смерть? Или это все едино, и лишь дойдя, поймешь наконец: ах, вот оно что! вот что такое счастье!
Это море будит неутолимое желание слиться с ним в нерасторжимом соитии, покачиваясь в одном ритме, и впитывать его в себя, покуда оно не станет тобою, а ты не станешь им. И слушать всю жизнь и после жизни его расслабленное и благодарное: люблюлюблюлюблюлюблю. И страсть делается неузнаваемой, и нежность судорогой сводит горло.
Я дарю тебе Ю, чтобы ты не боялся любви.
Ю подарит тебе любовь, и ты побежишь, раскинув руки навстречу волне, радостно льнущей к ногам, и будешь шептать: я тоже, я тоже люблю тебя, Ю...
И кто бы ни был рядом с тобой в тот момент, это будет твое признание мне. И всю жизнь и после жизни будет звучать для тебя протяжное и горько-сладкое: люблюлюблюлюблюлюблю... Это будет и мой голос.
Я дарю тебе Ю...