Жила себе Пустая Голова, никого не трогала. Вдалеке от веселых подруг стояла, дремала посреди лугов, посреди облаков-цветов. Нет, обнаружили! Ци-ви-ли-за-ци-я. Сначала грибники дотошные, любовницы ихние, тещи потом, жены, а вконец и школьники набежали.
Зубки им покажи, облепили. В ноздрях щекочут, веки приподымают. «А ну дыхни!» — пристают.
— Отстаньте! по щипкам разнесете!
Не отстают, неугомонные.
«Сопротивляться — себе дороже», — решила Пустая Голова и дыхнула. И сама удивилась — как все вокруг посинело. Среди лета Зима выпала, повисла клоками. Жуть.
С тех пор окружили Голову Почетным Караулом. На телегу приподняли. Парикмахеров-парфюмеров понагнали. По соседям повезли: «А вот у нас какая Головушка. А не желаете ли — дыхнет в вашу сторону?»
Обогатели. Зачванились. Пустую Головушку уже всякий шут по плечику похлопывает, по грядушке по тележной. «Куклу нашли!» — обиделась Голова. Она хоть и Пустой числилась, но чувства имела, как и все руконогие.
«А вот я вам! А вот я вас!» — и пошла сама по себе гулять.
Испугалось тогда все человечество, пустило вслед шпиков. Понахлынули шпики на большие дороги, на лесные тропинки, на фуникулеры швейцарские. Фурункулами в кустах затаились, конно-пешего останавливают — дыхнуть требуют.
Много понабрали тогда народу, да ни одной Пустой Головушки так и не нашли. Кто ни дунет — ну разве это Зима?! разве ж это Жуть?! Как в воду канула, как в землю зарылась. Чудеса, да и только. Неужто и вправду выродилась, измельчала, по щипкам разнеслась, по шапкам?
Налетел страх кованым волком, проклятой осиной, задрал спину, зашерстил затылок, задергал губешки, затеребил их по лицу, нежной шелковицей всполаскивая — туда-сюда, туда-сюда.
Ресницы оттопорщились — настороже замерли. Юркнул сон с глаз долой в печь холодную, молчаливую. Ни огня, ни соломинки-солнышка на полу, ни мамки, ни папки, ни голоса, ни скрипа — пустой дом. До самого порога пустой. Пустая до потолка, до самой неуглядной паутины, тишина-дрема по углам занавесками обвисла, затаилась, из зеркала в простенке ладится промельком неуловимым — глянуть не моги! — меж лопатками толк-толк.
Налетел страх — прилепился к стеклу вкрадчивым, слезливым дождеюшкой. Тоску серую нагоняет, слабостью по животу елозит, змейкой вокруг ног обвивается, за окно тянет.
Собака с клюкой да медведь с колуном под рваную яблоньку сгрудились, за ствол схоронились, из мокрых листьев глазками поблескивают, ожидают чего-то. Паук Мизгирь прорехи чинил, чинил сетью белой, жемчужной, — недочинил. Плюнул. Уполз на полати, под крышу. «Не доел, так досплю», — лапы от росы отряхивая.
— Ы-ы-ы, — шажок.
— Ы-ы-ы, — полшажка. Далеко до двери, а и за дверью-то что?
— Ы-ы-ы, — то ли — «Я свой», то ли — «Прочь с дороги!» — Ы-ы-ы, — нудит, себя слушает, заговаривает. Подтянул трусы, напоролся на стручок — торчит торчмя, смеется: «Что, страшно?» Двинул его по роже — только пуще затрясся, со смеху лопается: «А ты меня под печь, под печь, зассыха!»
Выскочил за дверь опрометью, через сени, не глядя, наружу, на крыльцо. Куры под навесом толкутся лениво, дождь перестает, воробьи на яблоне хорохорятся. И совсем не темно еще кругом. Дома скользят в сады, блещут крышами. За домами бугор светится. По бугру солнце зелеными полосками перебегает. Над бугром облака выгибаются, кочевряжатся, как мужики с гулянки расходятся нехотя.
По завалинке подобрался к окошку, заглянул внутрь. Вон и стол на месте, и шкаф, и кровать, и печка белеет. И нету никого. Откуда там кому и быть? Жалко, юлу не захватил — вон она, там, под столом валяется. Потоптался. Сел на ступеньки, обхватил колени. Да ну ее, юлу. Скучно только. И прохладно. Вжался в ноги, задрожал глазами. Ну и пусть один! ну и пусть! ну и пусть!..
Забылся — о луже-океане, о красном солдатике в черных лямках на переправе, о зеленой пушистой гусенице-драконе с красным рогом, о сладостной бесконечности всего, которая торчит в нем, согревая до корней волос.
Что ему страх со сна! Деревяшка, полешко новогоднее. Рах...
Старый — новый рах.