Михаил СОКОВНИН [75]

ЛИСТЫ ИЗ КНИГИ ВАРИУС

МАНЕВРОВЫЙ ПАРОВОЗ

Маневровый паровоз занимался маневрированием все у одной и той же станции, и до тех пор он этим занимался, пока не зашел, знаете ли, в такой интересный тупик, что на обратный путь и рельсов не нашлось.

И еще:

ходила по зоопарку чрезвычайная обезьяна, без клетки. Долго присматривалась к павлину (а бегемота она держала про запас), но, поскольку слишком тощим был ее хвост и не распускался, не решилась. Ну, для лошади Пржевальского у нее была узковата грудь, и с рыбами ей было бы трудно, потому что нехорошо плавала. Наконец согласилась на бегемота и, совершенно уверенная в успехе, стала очень широко открывать рот.

Но только и туда ее не пустили.

СКАЗКА О ТРЕХ ЖЕНИХАХ, РАССКАЗАННАЯ БАБУШКОЙ ВАРВАРОЙ МАРИУСОВНОЙ

У одного крестьянина было три сына, а у соседа — три дочери. Подросли сыновья, и захотелось им жениться. А тут у соседа три дочери. Правда, одна из них дурнушкой была, зато другая — писаная красавица; ну, а третья — так, ничего особенного.

Стали сыновья думать, как им поделить девиц.

Младший решил — посватаюсь за красавицу, если получу отказ, так хоть не обидно будет.

Ну, и — ну, и получил.

Средний прикинул и решил: красавица откажет, дурнушка уж слишком дурна, а со средней и не стыдно на люди показаться, да и не будет больно много полагать о себе.

Посватался — отказ. «Если бы ты по любви выбирал, то, конечно бы, красавицу выбрал, если из жалости, то — дурнушку, а тебе просто баба нужна, а их и опричь меня много».

Старший сын учел все это и посватался к дурнушке — хоть отказа не будет. Пришел к ней, а она и говорит: «Уж больно расчетливый ты, как я погляжу, да только и ты просчитался. Думаешь, коли я худа, так за первого встречного выскочу. Нет, посватайся-ка сперва за мою красавицу-сестру. Вот если она тебе не откажет, тогда и я за тебя замуж пойду».

«Их ушло из города...»

* * *

Их ушло из города восемнадцать человек. Все они уже хорошо поняли, что иначе их ждет верная и скорая кончина. Правда, двое умерли еще при выходе из города: они споткнулись на лестнице, и один сломал себе обе ключицы, отчего у него сделалось общее заражение, а второй умер через несколько часов от перебоев.

Трое взяли с собой и жен, но их, конечно, первыми и не стало. Все трое отравились по нечаянности трехдневным чаем. Еще одного не стало на следующий день: у него поднялась температура и он умер в сильной испарине.

Оставшиеся обнесли свой самодельный домик крепким частоколом, как Робинзоны Крузо, и стали ждать.

Вскоре у одного обнаружилась тифозная сыпь, у троих — сахарная болезнь, у пятерых — рак. Затем, через самое незначительное время, у троих, у которых был рак, обнаружилась также и сыпь и сахарная болезнь, а у одного, помимо всего этого, и туберкулез печени.

Погост рядом с их дружным домом устраивался не по дням, а по часам. Через полтора месяца их оставалось лишь трое. У одного был рак и тифозная сыпь, у второго был рак, тифозная сыпь, диабет и туберкулез печени; третий был здоров.

Первый вскоре умер от рака и тифозной горячки, затем не стало того, который был здоров. И наконец, умер последний, поперхнувшись во сне слюною.

ЛАДИЛО

Дорога мерилась ему шагами довольно нескоро, и когда та береза была позади, другая еще маячила как бы километровым столбом.

Свернув у нее вправо — кусты что-то прошамкали вдогонку — и вот он у околиц Белиберды.

Что такое гумно — он знал недостаточно точно, но с устройством ладильных шестов[*] его познакомил как-то досужий белибердский мужик. Поэтому он сразу узнал их: они торчали из гумна в одинаковом удалении друг от друга.

Однако не так-то просто оказалось взобраться по совершенно гладкому шесту, и хотя он тоже оставил свои сапоги внизу, но с нехорошим чувством смотрел, как белибердские мужики с ловкостью кошек взбирались вверх и вниз по шестам и привычным жестом скрещивали ноги на перекладине.

А по обочинам гумна уже нетерпеливо пересвистывались трипеля. «Сейчас, сейчас», — добродушно ухмылялись мужики, разбирая запутавшиеся за ночь ниточки с бубенцами...

Только вот начал он замечать, что мужик с соседнего шеста все силится и силится дотянуться до него искривленной рукой, желая, по-видимому, его ущипнуть. Опасаясь, и не без основания, он стал клониться вместе со своим шестом в противоположном направлении. Впрочем, иногда он позволял себе пускаться в контрходы и неожиданно наскакивать на увертливого мужика. «Они совсем еще дети, они совсем еще дети», — хорошо раскачивалось и думалось ему.

ЧТО ЕДЯТ ЛЮДИ

На этот счет у него достаточно наметался глаз. Он хорошо представлял себе, что разные люди едят разное и совершенно по-разному делают это.

Некоторые начинают снаружи, а другие изнутри и как бы выедают внутренности всякой пище. Одни едят к себе, иные же от себя. Есть и такие, что вообще не едят, а лишь по-английски занимают у стола место. Им достаточно просто побыть в питательной атмосфере, так сказать, счесть себя поевшим.

Самому ему тоже, конечно, приходилось ходить сюда, чтобы поесть, но у него обычно все кончалось еще у вешалки, где он расставался с обязательной частью средств, на другую же трудно было приобрести что-нибудь из стоящего в меню, или, как говорится, вмененного посетителю. В таком стеснительном положении приходилось лучше сразу же отдать все официанту, чтобы затем тотчас постараться и избежать, пока к нему еще не обратились.

Незадачи в таком случае начинались только на обратном пути: из-за гардеробщика, к которому трудно было подобрать слова, из каких к тому же ничего бы не явствовало.

Так что по-настоящему беззаботным становился он где-нибудь потом на улице, где его никто не сумел бы ни в чем уличить.

ТРУДНЫЙ ВЫБОР

Он решил познакомиться с той, которая была решительнее своих двух подруг, для того чтобы затем познакомиться и с одной из менее решительных, но которая почему-то, как сначала ему показалось, более, чем две остальные ее подруги, привлекла его внимание.

Она сразу же повела его под балдахин, нечто вроде абажура, прилепившегося к розоватому особнячку, где прежде того было какое-то учреждение. Как только они встали под балдахин, закрылись створчатые стенки и он увидел подобие комнаты. На полу, как ветошь или рухлядь, лежали люди, укрытые этой рухлядью, или скорее ветошью, они стали постепенно подниматься, и старик первый начал игру.

Ему вспомнилось, что прежде он тоже играл в эту игру, перебрасывая красного плюшевого питона на руках, и что некоторые правила пришли бы сами собой, если бы он опять стал в нее играть. Ему предложили выбрать из множества мелких игрушек, лежавших на полу, на маленьком столике, и он не угадал, и ему на плечо повесили тяжелое деревянное ружье и дали в руки ему пакетик. Предчувствуя дальнейшее, он выбрал на этот раз то, что было назначено правилами, и у него взяли пакетик, но почему-то надели ему на шею дугу на бархатной подкладке с колокольчиками. Он представил, как много тяжелее будет потом, и стал напрягать память. Ну, конечно, он же прекрасно помнит эту зеленую лужайку перед домом и красного плюшевого питона, которого раскачивали на опущенных вниз руках. Но все-таки он опять выбрал не то, и ему в карман насыпали великое множество мелочей, похожих на осколки чего-то, которые к тому же еще и кололись.

Но вот уж то, что на деревянного коня ни в коем случае нельзя было садиться, — это-то он прекрасно помнил, и когда ему предложили коня, решительно от коня отказался и оказался на свободе, в темном переулке возле желтоватого дома с балдахином.

Он с наигранным чувством посвященного подошел к двум подругам с третьей и стал замечать, что вот именно эта и была той другой, которая более остальных привлекла его внимание.

Ему опять захотелось под балдахин, и он заметил ей, что уже вспомнил многие правила и хотел бы снова пройти испытание, тем более что теперь знает, что на деревянного коня садиться не следует.

Она покорно повела его под балдахин, где на этот раз игру вел сын того ветхого старика, спавшего на какой-то рухляди, и он уже не нашел игрушечного столика и тяжеловесного ружья с колокольчиками. Но теперь ему вспомнилось, что если он и сядет на деревянного коня, то ему будет это почти что кстати, так как их тогда оставят наедине, и действительно, когда он сел, ему тотчас же дали большую разнимающуюся картонку, после чего он вскоре присоединился к тем двум ее подругам с третьей.

Был уже совсем поздний вечер, и он подумал, как это приятно, что еще встречаются семьи, которые умеют развлекать себя таким приятным и глубоко интеллигентным способом.

ЛЮДОЕДЫ

То, что они есть, было понятно хотя бы потому, что он ни разу не встречал их, а тем не менее они были. И вот сегодня он мог, не подвергаясь даже опасности, изучить, как выглядит тот, о скором прибытии которого извещала тонкая, как паутинка, морда, прилепившаяся к левому верхнему углу окна. Он подставил стул и близко посмотрел ее. Конечно, вот это бегущее нижнее веко, как бы вываливающийся глаз, эти пульсирующие прожилочки на щеках, и как это все было на что-то похоже! Ему вспомнился недавний магазин, в котором, кажется, он был, где в полутьме над узлом пестрых тряпок низко склонились, и когда одна из них подошла к нему, у нее вот так же побежало на лице веко. А что ей, собственно, было от него нужно?! Он силился вспомнить и, перебирая по ассоциации предметы, едва не вскрикнул от восторга: ведь вот даже адрес ее записан у него в книжке. Похолодев, он подошел к постели, на которой мирно почивала его жена, — нет, с веком у нее было в порядке, да и волосы как будто не темные, впрочем, здесь могли сыграть свою роль рефлексы, ореолы разные, где ему было во всем этом разобраться. Фотография его старшего сына в военной форме тоже не внушала опасений, но вот младший... Он держал его высоко под самым абажуром: трудно, трудно решить, бежит оно у него или не бежит, а вот волосики на темечке темные, и прожилочки на щечке как налитые, впрочем, может быть, это от тепла, ведь он воздел его на руках под самую лампу.

Да, сегодня одному будет трудно усидеть дома.

Он подошел к телефону, на трубке, на решетке, в которую говорят, что-то изгибалось, как бы дергалось, будто паутинка — неужели он так давно не говорил по телефону?

Дом приятеля был неподалеку, но когда он вошел, то первое, что заметилось, — это бесконечное количество прозрачных морд, жадно прилипших к окну, будто кисть спелого винограда, — нет, невесело провели они вдвоем этот вечер.

И на улице ему тоже попадались. Но ведь и они не точно себя знают! Поэтому всякий раз удавалось ему не дать себя заметить и распознать.

Так он дошел и до ресторана. Дойти-то дошел, но вот вошел зачем? Бессмыслица. И где он, этот ресторан? Да и в нем почти никого, только посредине сдвинули столы, и тесно, дымно, как будто делят, но что?

Он занял удобное и в какой-то мере незаметное место, и его взгляд с некоторым успокоением остановился на таком же, как он, молодом человеке, сидевшем в углу, в полутьме, вероятно, из тех же соображений.

Два торшера и три бра с подголосками освещали его мягкое мучное лицо. Зачем бы ему так уж скрываться?

А, вот оно в чем — посредине сдвинули столы и громоздятся один на другого, как кухонная посуда, они — много их — и ведь вон один к нему затылком, но затылок-то ровно бак, и черные-черные баки задергались, обнажая прожилочки. Да тут, наверное, каждый день такие именины!

Но почему же все это не на него, когда он тут, в углу, и сдвинуться не может, и только два торшера и три бра с подголосками? Возможно, что сегодня до него не дойдет, на него и не обратят, только как это не обратят, когда уже оборачиваются.

Да, дело-то принимает оборот, по обстоятельствам дурно скаламбурилось у него. А вокруг так пусто, пустынно-таки, точно в желудке, когда так долго, намеренно, конечно, не подают.

Если бы хотя знать, как это у них происходит, ведь не прямо, голословно, так сказать, они станут делить его, того, который в углу.

Нет, если бы не официант, если бы он не подал так живо, несдобровать бы ему, да и тот молодой, едва ли, едва ли ему так же хорошо удалось.

Ну да теперь не до него, когда прошлым вечером в постороннем свете фонаря увиделась ему вторая, такая же тоненькая, как паутинка, морда, приклеившаяся к первой.

Она дрожала, трепетала, как осенний листок, и ее, вероятно, унесло ночным ветром, потому что утром на его окне оставалась только та, первая, и он снова мог провести вечер со своим приятелем, говоря: не слишком ли буквально стал он буквально понимать выражение «не есть, но есться»?

СУПРОТИВ

Среди из ряду выходящих вон мест не зря считаются Сосенки, где и устроена была дедами нашими мельница, что на Малиновом ручью. Для приведения ее в движение совсем не обязательно быть ветру или хотя бы даже сильному течению. Ее устройство довольно характеризует нравы тех патриархальных времен.

Она представляет собой гладкую палку на тычинке, находящуюся в приблизительном равновесии. К одному концу ее привязан большой кирпич, к противному — еще больший, который жители этих мест живо называют «супротивом». На самой палке верхом сидит скользящая подкова, или «охват». Когда супротив, увлекаемый своей тяжестью, наклоняется, он достигает поверхности воды, а под давлением наседающей тяжелой подковы погружается еще глубже. Но, погрузившись, супротив теряет в весе, выталкиваясь водой, и противный конец становится в силу причины тяжелее и перевешивает, энергично выдергивая супротив из воды. Когда же это происходит, охват перемещается к другому концу и усиливает удар кирпича по рассыпанным зернам, затем через несколько мгновений все равномерно повторяется.

Такой мельницы вполне хватало для небольшой деревушки на холмах, называемой Вязы, чтобы снабдить ее молотым кофе или даже нюхательным табаком. А вечерами этот уголок становился излюбленным местом Амура, чьи стрелы неукоснительно поражали немногих обитателей нашего Эдема.

ПРИМЕРНЫЙ НЕДУГ

Это было у него всегда, что, как говорится, с детства. Когда он произносил звук «А», нижнее стремечко гортани заходило за верхнюю уздечку языка, — гортань вываливалась. Первый раз это случилось у него при рождении, тогда жизнь ему спас молодой и сообразительный врач-акушер.

Лет до восьми хранителем его был дедушка, который умел вправлять гортань решительно и точно. Годам к пятнадцати он и сам научился ставить ее на место, если, конечно, она вываливалась не вовсе. Тогда звали Матильду Карловну, которой вообще не доверяли, но гортань она вправляла хорошо и в самых крайних случаях. Одно время случалось это с ним довольно часто, и он сосчитал: с июня по октябрь Матильду Карловну вызывали сорок три раза. Потом ему показалось, что, когда он считает, это делается у него чаще, и он перестал.

К двадцати годам у него уже полностью сложился словарь, позволявший избегать мучительного звука. О, как умело он им пользовался! «Позвольте мне прокрутить один тур польки», — говорил он, приглашая даму протанцевать с ним вальс.

Иногда это даже делало его остроумным, и уж, во всяком случае, все, не исключая и даже Вариуса, считали его человеком, на которого вполне можно положиться.

«И к чему бы это курице сегодня...»

* * *

И к чему бы это курице сегодня поворотить голову? И к чему бы это сегодня поворотить голову индейке? И к чему нехорошим голосом прокричать им обеим? И к чему еще жернову подняться и укатиться через раскрытые ворота в горы?

И к чему закапать вместо дождя маслу? И к чему бы это солнцу разойтись на две половины, одна из которых из жита, а вторая из мяса молодого верблюда?

И к чему бы все это? Как знать?

ПРОНИЦАТЕЛЬНАЯ СТЕНА

Запись о проницательной стене Вариус сделал еще за семь лет от этого. Но и сквозь те шесть лет упражнений над стенами он дошел лишь до того, что, собирая свою внутреннюю волю в единый пучок, не мог не видеть лишь за очень давно знакомые стены.

Вкратце говоря, он, можно сказать, почти приобрел то редкое качество зрения, которое чаще называют «не встречающим противоположного». Но иногда комната, которую он уже готов был счесть увиденной пустой, оборачивалась для него тем, что из нее открывалась дверь, в какую выходил кто-либо и шел мимо него.

И еще в достаточной степени совсем не подвигались упражнения над толщами, потому что всякая вскрытая толща уже не есть толща, и как понять, что она есть?

РУКИ

Я давно уже знал, что она посягает на мое правое ухо, и готов был уже поступиться им, чтобы сохранить в целости рот, хотя бы на некоторое время, но надо было сделать эту уступку до чрезвычайности мягко, как бы дружелюбно...

Однако она предупредила меня, и отделаться ухом не удалось. Оторвав его, она почти не задержалась нисколько и тут же стала разрывать рот. Все началось сызнова, пришлось прибегнуть к помощи правой руки, произошла утомительная борьба, в которой я использовал также и ноги, наконец кровожадная истязательница моя была схвачена и туго привязана к поясу. О примирении нечего было и думать. Она не давала мне спать по ночам, злобно щипала мне бок и царапалась, да и я сам боялся уснуть из страха, что она развяжется и попросту задушит меня. Вечерами я упражнял правую руку, видя в ней свою единственную и верную поддержку. На четвертый день мне показалось, что в моей мучительнице началась гангрена, видимо, правой рукой я слишком сильно перетянул веревки.

«Тем лучше, — решил я, — теперь у меня есть, по крайней мере, предлог, чтобы расстаться с тобой», — и я схватил пилу.

Но тут произошло нечто ужасное. Я почувствовал, что и в правой руке появилось некоторое отчуждение, она отбросила пилу и, погрозив мне пальцем, стала развязывать веревки на левой руке. Я ожидал развязки с тоскою.

Как ни странно, очутившись на свободе, левая рука достаточно миролюбиво дала себя растереть правой, и затем они обе улеглись во взаимных объятиях у меня на коленях. Но это был плохой мир, я оказался в полной зависимости от моих прежних работников. Они указывали мне пальцами, куда следовало идти, в случае если я не сразу повиновался, одна из моих рук недвусмысленно тянулась к моим волосам. Иногда они, издеваясь, заставляли меня ходить часами по кругу, видимо, потешаясь моим бессилием. Но еще хуже бывало, когда у них самих не было единого мнения, тогда, кому бы я ни повиновался, меня все равно ожидала трепка.

В последнее время мне стало казаться, что ноги мои также приобретают ненужную самостоятельность. Недавно они занесли меня в глухое, совершенно безлюдное место, и я уже решил, что они хотят все вместе со мной разделаться.

Я попытался звать на помощь, но вместо этого язык разразился длинной обличительной речью в мой адрес, полной сарказма. Однако рукам что-то в этой речи не понравилось, и они возмущенно полезли в рот. Челюсти стали их кусать, норовя откусить побольше. Руки в ответ схватили камни и начали бить ими что есть силы по зубам. Но им решили помешать ноги и стали брыкаться, стараясь выбить из рук камни. Что тут началось! Я лежал ни жив ни мертв и только думал, как бы они не втянули и меня в эту историю...

Меня забрали в больницу, руки и ноги у меня в лубках, язык заклеен пластырем, зубов нет. Я наслаждаюсь покоем.

ЩЕЛЬ

— Осторожнее, молодой человек! — деликатно предупредили его, хотя он, в сущности, и шагу еще не сделал по направлению к выходной двери, глухо-наглухо загороженной крупным человеком большого роста.

— А вы не будете никак сходить в Мокроусах? — вынужден был к тому обратиться Вариус.

— Да нет, мне пилить до самых Фенимор, — нимало не уступил ему загораживающий.

Поскольку таких остановок никто на этом пути не предвидел, все почувствовали себя несколько напряженно.

Машинист же, очевидно, вообще ничего такого не видел, иначе он не замедлил бы так останавливаться.

А в небольшом прогале, доставшемся Вариусу от двери, все скользили какие-то мостки, перила, ручки и разные посторонние вещи, и та платформа, к которой должен был подходить этот поезд, была давно уже сзади, и впереди не виднелось более ничего похожего или хотя бы тому подобного.

ВАРИУС И ВРАЧ

Конечно, у больных есть своя фантазия, но не следует из этого так уж на нее полагаться, она почти наверное недостаточно изощрена, чтобы поспевать за стремительным ходом современной ему болезни. И мы в убеждение вам можем привести на память хотя бы вот этот случай.

Один достаточно тренированный больной, которому на себе многому можно было научиться, стоя перед зеркалом, обнаружил внезапное утолщение губы. Он помазал ее Буровской жидкостью, но через немногое время его уже начало забирать.

Желая поспеть во что бы то ни стало и вовремя поймать болезнь, он буквально всего себя обвернул горчичниками, однако последняя успела-таки убраться вовнутрь. Значит, теперь она могла находиться или в желудочно-кишечном тракте (называемом также и полостью), или в печени, или, например, в селезенке. В запасе оставались легкие и сердце. Но когда на следующий день она проявила себя в помутнении хрусталика, больному сделалось вполне ясно, что он гонится за ней почти вслепую.

Правда, к вечеру она значительно затаилась, и он начал было питать надежду, что сумел обойти ее, приняв известную дозу желудочных таблеток, но когда утром он снова предстал перед зеркалом, то ему отчетливо показалось: на его шее красная полоска — «linum mortiferus», или «шнурок смерти», как любил ее называть Гиппократ и следующие ему эскулапы.

Он отворил себе кровь, где только успел, и вскоре, как говорится, отошел. Если бы он мог заранее предвидеть и начал бы с последнего шага, навряд ли ему потребовались другие средства[*].

КАЛАМБУР

Нужно было отметить как-нибудь этот день, чтобы он так и проследовал в прошлое с отметиной, и если б потом разыскали его, то вспомнили бы и о нем, отметившем этот день таким своеобразным способом. И поэтому он посчитал, что отметины должны произойти именно тотчас, пока никто еще не догадался вперед.

Вопрос теперь упирался лишь в метод, каким надлежало отметить, потому что если даже имя недостаточно лично, так уж тем более действие, какому всякий почти каждого может всегда обучить.

Здесь, выехав из-за угла и едва не въехав в другой, встал, подобно вкопанному, вездеход. И, как Вариус потом вынужден был догадаться, что его, то есть Вариуса, покачнуло поднятым ветром на кирпичную стену. Но и разглядывая результат, он не соглашался считаться с ним: разве вот этот грязный, пусть даже кровавый след — достаточно личен? Не обратились ли его намерения в демократический каламбур? Конечно, дело не в материале вовсе, дело, может быть, только в решении, которое, видимо, нельзя еще принять за уже имевшее место.

ВАРИУС И ЦВЕТОК

В напряженной внутренней жизни его бывали дни.

Вот электричка затихла, он остался один, и всего его пронизал бодрящий холод и свежий дух хвои, в которых он, впрочем, со свойственной проницательностью скоро распознал трясь нижней половины туловища, начиная с третьего ребра, и известное щекотание, раздражение носоглотки мелким-мелким порошком, называемым запах.

И тут он увидел ЦВЕТОК.

Вариуса давно интересовали вещи, в которых родовая фантазия человечества находила нечто для себя приятное, и он сорвал ЦВЕТОК.

Однако, чувствуя преувеличенную сентиментальность этого момента, Вариус так расположил ноги, будто бы не цветок вовсе поглотил все его внимание, и вскоре мысли Вариуса приобрели обычную логическую оконченность.

ТРОЛЛЕЙБУС

Содержание троллейбуса замечательно менялось с каждой остановкой, а так как менялось оно далеко не к лучшему, то вскоре Вариусу стало казаться, что его окружают почти что одни уроды.

С неудовольствием отмечал он влезавших в салон как бы на четвереньках безногих или слепых, которые, войдя, останавливались с сомнительным выражением, словно сели вовсе не на тот номер.

И вот совсем уже с сожалением проводил он глазами кокетливую блондинку, хотя и с чересчур большой родинкой на шее, но все же вышедшую в дверь наподобие птички.

Немного рассеивало подозрение только крупное лицо пожилого человека с львиной гривой седых волос, сидевшего неподалеку, но и тут приходилось мириться с судорожным тиком, искажавшим ежеминутно крупные черты комическим подергиванием.

Наконец, почувствовав, что положение становится нарочитым, Вариус решил пересесть из троллейбуса в совершенно иной такой же троллейбус...

Немного подождав на остановке в обществе славного молодого человека с гладкой собакой, он даже с известной легкостью вскочил в подошедшую дверь. Однако когда он вошел, то буквально спохватился, обнаружив, что все уже в сборе и его одного тут недоставало.

«Ему казалось...»

* * *

Ему казалось, что он положил это на стул. В комнате было всего два стула, поэтому он вначале подошел к столу. Однако тщательно прибранный стол, протертый влажной тряпочкой по случаю ожидавшегося прихода, выглядел совершенно безнадежно. На приемнике тоже не было ничего. На всякий случай он включил его, проверил основные программы, потом выдернул вилку и прошелся по комнате.

В комнате, по существу, кроме стола, двух стульев и гардероба, не было иной мебели. Гардероб он мог бы и не открывать: Вариусу ясно предстали пустые вешалки и галстук, валявшийся внизу. Хотя он старался пока не смотреть на стулья, все же, нечаянно покосившись, заметил, что на одном стуле ничего не лежало, зато на втором что-то обнадеживало. Если бы это не оказалось записной книжкой.

Некоторое время он перелистывал ее, стараясь не пропустить ни одной страницы. Но все имена и телефоны были одинаково не похожи. Дочитав ее до конца, он почувствовал, что в нем поднимается ощущение. Он судорожно порылся в карманах, пробежал какую-то совершенно измятую бумажку. Почему он тогда же не подумал о телефоне?

«Конечно», — подумал он, набирая номер. «Девятнадцать часов тридцать семь минут», — узнал он. Некоторое время он соображал, сколько это будет. И, рассчитав все, сбросил башмаки и протянулся на раскладушке. «Если бы хотя семнадцать минут, а то уже почти восемь. Куда уж теперь, теперь уж совсем никак», — напряженно думал он.

ТЕРМОМЕТР

Когда спустя срок он вынул его из-под одеяла и изучил, столбик стоял неподалеку возле меты, указывающей на 36,5. Недодержал, решил он и поставил его снова. Через три минуты ему захотелось опять вынуть и посмотреть. На этот раз уже было целых 36,7.

Желание довести дело до конца, а также узнать наконец истинное положение дел заставило его потерпеть еще пять минут. Однако, когда он воочию увидел, что температура неуклонно возросла даже до 36,8, всего его охватило исследование.

Через час еще ничто не изменилось, и он мог бы отказаться, но ложное стремление быть честным заставило его попытать счастья в последний раз. На этот раз результат вышел почти непредвиденным: столбик подскочил под 37, и это за каких-нибудь сорок минут!

Игра температуры начинала казаться ему занимательной. С небольшими передышками она продолжалась до утра и не теряла своей притягательности, хотя и становилась все менее и менее безобидной. Роковые цифры вызывали у него почти что трепет азарта.

Наконец он понял, что на карту было поставлено не что-нибудь, а его жизнь, и эта карта была, несомненно, бита. Осенью, когда он несколько поостыл и у него вынули термометр, только последний и свидетельствовал о былом темпераменте предыдущего.

Загрузка...