Владимир ТУЧКОВ [79]

ВОСПОМИНАНИЯ О ПОЛЕВЫХ СБОРАХ 1970 ГОДА

А потом они попали в такую неорганическую местность, что паровоз приходилось топить волосами и остриженными ногтями. Поэтому ехали помалу, долго дожидаясь следующего отрастания, нетерпеливо телеграфируя.

Дотелеграфировались! Примчался джип с генералом, а за ним 15 крытых брезентом студебеккеров. Отвезли всех на аэродром, погрузили на три транспортных самолета. Зачитали вводные: в целях отделения интеллектуально развитых особей от недоразвитых каждому в процессе свободного полета предлагается решить математическую задачу и набрать ответ на пульте управления парашютом. В случае правильного решения парашют откроется.

Удачно приземлившихся подобрал студебеккер и отвез в расположение части, где после бани и обеда расквартировали в государственном секторе, объявив на 8.00 предполетную подготовку.

Утром встретили как родных, успевших осточертеть за долгие годы совместного проживания. Комполка раздраженно бросил главному механику: «Не мог задачку потруднее придумать?! Корми теперь эту ораву!» И плюнул в лицо левофланговому, который через шесть секунд после команды «Рассчитайсь!» выпищал: «Двенадцатый».

На этом все и закончилось, поскольку были засунуты в параллельный мир, который не брала даже командирская рация, не говоря уж о телеграфе и почте.

До песни «Гуд бай, Америка» оставалось еще 17 долгих лет. Единственное, что спасало, — возможность повторного попадания снаряда в уже имеющуюся воронку.

РЕКА

Одно дело, когда ее подают прямо к подъезду.

И совсем другое — долго ехать на поезде, сойти ночью, наобум сорвав стоп-кран. И беспокойно вслушиваться: каких-нибудь крыльев или, может, кто тонуть начнет. И так до утра, то есть до часа, когда прочий крик и рев оленей из лесу не заткнут уши. И тогда уже идти к людям. «Где здесь у вас?» — с деланным негнущимися пальцами спокойствием, чтобы слишком не заломили. «Тебе Сосьву что ль? Или Чую?» — «Да мне слова абсолютно безразличны! Где-то же хоть что-то есть?» — «Да на кой тебе? Если б знали, так чего ж утаивать. Старики — те знали. Да все уже утопли... Нет, есть один — Митрич...» И это постепенно перерастает в целый день, в «Зинка открой холера знаем что вчера всё не допили», в какие-то абсолютно бесполезные народные мудрости, в солнце, укоризненно клонящееся к закату, в придорожную охапку сена с поводом ночью слушать ухом направление подземных токов. А утром опять идти к другим, в другие места, с другими названиями, все в том же бесконечном безводном пространстве...

Так постепенно создастся впечатление, что Реке не нужны люди, что им вполне достаточно водить пальцем по стеклу, прижиматься к нему разгоряченным лбом, в жаркий день любоваться рябью нагретых поверхностей... В конце концов, есть таинство колодезного причащения... Простому смертному нельзя видеть Реку. Невозможно! Для его же блага! Ибо ослепнут глаза смертного от ее величия, от ее неизъяснимости, оглохнут уши смертного от ее молчания, отсохнет язык смертного от тщетности сказать что-нибудь о ее облике, или — какой день сказать/спросить, мутнея рассудком от ее, — когда еще ползали ящеры, она была, когда их еще не было, она была. Всегда была (что и требовалось доказать). И будет всегда (что является уже избыточным высказыванием, рассчитанным на совсем уж дебилов, которые рождаются от испивших из Реки, разжижающей их рассудок вечностью. Но в них ничего не втекает, ничего не вытекает. Так и ходят зловонно-печальными болотцами, пересекая магнитные линии Земли, что порой наводит в них ток, которому некуда течь). Первое следствие всегда снимает самые пенки. (В пещере сумрачного черепа капнет капля — далеко слышно, как она и так и этак и о дно, и вспорхнет, и рикошетом от рикошета, пока не всхлипнет напоследок — день закончился. И это бы еще ничего, а то ведь бывает, что мужики в резиновых сапогах помпой откачивают мать-перемать где ключ двенадцать на семнадцать здесь был не брезгуй сука наклонись и по дну пошарь хомут подтекает...)

И мне абсолютно непонятно, как она еще может течь после стольких крещений, набухшая человеческим первородным грехом. Но течет, все равно течет, перенасыщенная всем этим, взвалив все это на себя. Течет, мучась ночными кошмарами. Течет, боясь человека, сворачивая и уходя прочь, почуяв его приближение. И нет для тебя Реки. Больше нет!

ПОЛЯНА

Было их человек двести. В основном мастера спорта и перспективные перворазрядники. Взлетела ракета, и они с общего старта понеслись по надраенной солнечным февралем до рези в глазах поляне — пестрым разноцветьем, отсылая праздного зрителя к июлю и излишествам. Замелькали палки, помогающие быстрее скользить лыжам. Затем разобрались в четыре ряда и всосались лесной просекой, чтобы через некоторое время оказаться в другом месте, в другом времени года, в другом воплощении.

Тренеры и обслуга смотали разметку стартового городка, вырубили динамик, изрыгавший бравурное, молча и хмуро перекурили и уехали на клубных автобусах бог весть куда.

Стало по-прежнему тихо. Единственное, что напоминало, — снег, изрезанный лыжными колеями, который, впрочем, скоро разгладится. Лишь только пройдется по нему утюг вьюги, или проедет каток снегопада, или... как-нибудь еще — ассоциированно с повседневной деятельностью человека, с которой нельзя не считаться, коль ты той же самой породы и физиологии.

Но восхищает то, как стремительно и бесследно эта масса людей (живи они оседло, именовавшаяся бы деревней или улицей) исчезла с облюбованной территории. Как бесследно! Не напрягая природу на долгое и упорное выветривание кирпичной кладки, ржавление проводов и рельсов, гниение дверей и оконных рам, на мучительное продалбливание асфальта травой...

Только что были, и вот уже только несколько апельсиновых корок, которые вскоре расклюют птицы или съест лось. Ни храма Артемиды, ни Колизея, ни пивного ларька, хлопающего на ветру наполовину оторвавшейся дверью.

Здесь не было человека, и, значит, его существование можно принять лишь только как одну из гипотез, но рождающихся не в человеческом мозгу, а в форме иероглифических следов ветра, воды, вспучиваний земной поверхности, контуров облаков, которые существуют прежде всего для чтения, а уж потом для «любования». Которые отнюдь не для кристаллического роста ноосферы по осям координат, поскольку она в силу своей обособленности и самодостаточности стремительно приближается к чудовищной маловероятности и неправдоподобности и уже существует лишь как воспоминание о сне, в котором кто-то назвал тебя человеком и посоветовал ходить на двух ногах...

Если бы не этот штифт, вбитый от темени до последнего позвонка, который по ночам — антенна...

ОСЕНЬ

Когда до зимы еще далеко, значит, это осень. Поскольку и летом и весной зима не имеет ни гносеологических корней, ни мотивированных предпосылок, ни надуманного в долгой разлуке очарования.

А осень — да! — в то время как частые небесные капли в полном соответствии с восточным сводом наказаний на уже лысеющую голову — ритмично и беспрерывно. Тогда и подумаешь, что можно было бы получать в замороженном виде — бесшумно и мягко. И к тому же проложив между линяющей головой и суровым космосом шкурку кролика, сшитую в шапку 57-го размера.

Да, это я. И размер мой. И органичное свойство отваживать живущего на дневной стороне Земли читателя тоже мое. Такой судьбе не рад будешь, если не представишь себя на длинной, залитой солнцем лыжне. И за спиной потрескивающий уют до 1917 года — до разрухи и тифа. А впереди, правда, далеко впереди, плавный, в три-четыре градуса, не больше, склон к поляне, без просветов поросшей ландышами.

И это уже сейчас, пока еще не улетели птицы, взбадривает и заставляет ритмично сокращаться сердце и, словно крыльями, махать легкими, облизывая лыжню водоотталкивающей жировой прослойкой.

Это, видимо, тоже я. Зимний. В пустынном поле. Где начало подмораживать, меня дожидаясь. Ну, здравствуй! Вот и я. Пришел. Здравствуй, изумленная природа. Все спрятавшая и схоронившая. И детям своим строго-настрого наказавшая — сидеть, не высовываться! Здравствуй, такого исчадия ты еще не видывала!

СИМБИОТИК

Памятуя о том, что свет от далеких звезд доходит к нам уже после их смерти, собирался воочию убедиться в существовании уссурийской тайги, где тигры, корень женьшень и симбиоз человека с природой, которая может запросто высосать яд из змеиного укуса, обсеять сжатую голову озимым волосом или еще что-нибудь, что в последнее время стало для него необходимо, как хлеб... как прорыв блокады.

Поэтому в данный момент смолил лыжи, подшивал свежей дратвой дедовы унты, доводил на оселке рыболовные крючки и еще много чего, что его соседям Вяликовым может присниться лишь в кошмарном сне про раскулачивание их коммунальной квартиры. Однако предполагавшийся симбиоз требовал не только физической, но и духовной работы. Поэтому не только перестал здороваться с Вяликовыми — где они, разэтакие, в тайге родимой сыщутся? — но и в ванне стал мыться, не запираясь.

А когда окончательно подготовился: на вокзал стал ходить, расписание изучать, к тарифам примеряться, так даже палец, на пилораме оставленный, как будто отрастать начал. То есть боль в нем какая-то беременная открылась, и ладонь стала сама собой по магнитным линиям земли располагаться. А ночью, когда спал с приоткрытым ртом, то оттуда вместо храпа выходил фосфоресцирующий свет. Правда, может, оттого, что чистить зубы перестал, но вполне вероятны и иные, метафизические, причины. Во всяком случае, с таким феноменом за пределами уссурийской тайги человечество еще не сталкивалось.

И вот счет уже пошел не на месяцы и дни, а на минуты, оставшиеся до отхода плацкартного вагона, где на верхней полке он приготовился к отбытию в симбиоз, намертво сцепив зубы, чтобы не вышибло стартовым рывком, свернувшись в позу эмбриона, упершись подбородком в грудь, а лбом в колени, вонзаясь ногтями в линии сердца, ума и жизни, рассасывая «барбариску» и беспрерывно сглатывая перепады высотного давления, обрастая колеблющимся маревом мгновенно высыхающего пота...

А потом действительно была уссурийская тайга. Были тигры, корень женьшень, величественные закаты, вспенивающиеся нерестящейся рыбой реки, мудрый язык зверей и искренность трав, животворящие дожди и Отец-Солнце, летние купания и лесной чай долгими зимними вечерами... Был симбиоз! Был, а иначе какой бы скотиной я был, если бы пожалел для этого исстрадавшегося и расконопаченного человека пяти строчек красивых слов.

ХОРОШИЕ ЛЮДИ

Создали общественную организацию по изучению генеалогических деревьев Белки и Стрелки — собак, которые на год раньше Гагарина слетали в космос и благополучно вернулись на землю. Подключили к исследованиям широкую сеть бесплатных общественников. Искали долго, не сумев найти общего языка с руководством космической отрасли. Но в конце концов историческая истина восторжествовала. От Белки: два кобеля и три суки. От Стрелки: шесть сук и четыре кобеля. Все упокоены на территории Москвы и Московской области. Внучатое поколение насчитывает 68 особей разного пола, из которых удалось отловить ровно половину: 12 кобелей и 22 суки. Устроили презентацию, передали в хорошие руки. На следующий день отнесли в «Вечернюю Москву» объявление о прекращении деятельности и самороспуске. В течение месяца исковых претензий никто не предъявил. Хорошие люди, до чего же хорошие! Жаль, что таких раз-два и обчелся!

ВЕТРЕНЫЙ ПЕЙЗАЖ С ВОДОЛАЗОМ

Ветер какой-то странный — волнами, словно у них там началась бескомпромиссная борьба добра и зла. То выворотит дуб с корнем, то опять на место поставит. Деревушку за рекой раз пятнадцать то раскатывало по бревнышку, то снова в окнах загорались разноцветные огоньки телевизоров. Все это, конечно, крайне интересно, однако совершенно непонятно — за кем будет последний ход?

Но те, которые живут за рекой, судя по индифферентности, сей максимализм проявления к себе любви и ненависти, по-видимому, считают нормой жизни. Ибо, по их мнению, отклонением следует считать размытость этических критериев, недостаточную артикуляцию отношения к кому-то или к чему-то, отчего возникает пагубная для души невнятица.

Поэтому те, которые живут за рекой, чуть что — за ружье либо за топор. Но для кореша последнюю рубаху снимут, подвернись им под руку в минуту любвеобилия. Непременно уйдешь без рубахи.

Однако и те, которые живут здесь, примечательны в своем роде, который восходит явно не к приматам. И хоть на каждой руке у них по пять пальцев, а на ногах большой не противопоставлен четырем остальным, но праздничная их песнь располагает зажечь костер побольше и тыкать головешкой в обступающую воющую темноту.

Истина, как всегда, находится посередине, где из речной пучины всплывают пузырьки от работящего водолаза — то ли навинчивает гайку на болт, то ли рубит зубилом что-то железное. Его движения, по-видимому, медлительны от осознания себя на фоне вечности, а близость не опасна. Его дом — подводная лодка, а пища бесхитростна, как война.

Птицы шьют осеннюю стаю. Гады, стукаясь о борта, ищут лунку. Те, которые за рекой, видят все прямо. Те, которые здесь, шепчутся по углам. И постепенно их разрозненное бормотанье сливается в: «О, Водолаз! Весной мы топили тебе юных дев. Летом топили тебе жарких жен. Осенью топим тебе увядших пенсионерок. Зимой будем тебе топить дряхлых старух. Не губи наш скот, не топчи посевы. Пошли плодородия и достатка. Сохрани от засухи и огня небесного! И не введи во искушение питейное!»

И все. Других слов они не знают и знать не хотят. И стоит этот мелкий народец на берегу, и трясется как осиновый хвост. На другом берегу стоит другой народец, отражает в глазах проплывающую мимо листву и шепчет свое: «То дождик постылый, // То птиц перелетных помет // В простертую длань небосвод // Роняет. Рожденный кобылой, // Не будешь уже кобелем. // Взойдешь над могилой, // Взойдешь ковылем».

И настолько все это пронимает до слез случайного путника, к коему мы все и относимся, что дождь — в одну сторону, река — в другую, птицы — в третью, люди... Ну а люди, точнее, из людей, как всегда, вышибается дробь высунувшейся из кареты шашкой.

СУДЬБА ПОТОМКА В ОТСУТСТВИЕ ЧЕРНОЗЕМЬЯ

Не только не удостоил, но даже и не расслышал. Продолжал, словно не здесь и не сейчас. Правота была железной, переходящей из поколения в поколение вместе с правом сечь хамов на конюшне. Правда, обилие хамов несколько омрачалось отсутствием конюшни. Поэтому сек в амбарной книге. Амбара, впрочем, тоже не имелось.

Во всем любил неукоснительный порядок. И больше никого. Правда, испытывал гордость за всё, перед чем стояло прилагательное «родной — родная — родное». Но при отсутствии истинных образцов наслаждался исключительно звуками, данное слово передающими.

Слыл, что удесятеряло силы отпущенные. Близких наставлял, в остальных более всего ценил нравственную дистанцию. В близких — имущественную.

Дочь выдал. Сына благословил на возрождение фамильного конюшенного промысла.

Выйдя, оставил светское и врос в халат, что хамов повергло ниц.

Не сотрудничал ни до, ни после, ни с теми, ни с этими ввиду глубочайшего презрения к сиюминутности какого бы то ни было модного поветрия.

За час до кончины слушал «Кальинк'у» в исполнении Штутгартского оркестра. Приводил бумаги.

Уйдя, был выбрит собственноручно.

ДЖАМП

Нос, отдавая дань сырой погоде, попеременно дышал то через левую, то через правую ноздрю. Набухший флюс иллюстрировал эстетическую аксиому XX века: «Симметрия — враг красоты». Еда циркулировала в противоположном направлении. Бурильщики отказывались бурить, ссылаясь на то, что беззвездная ночь обладает теми же самыми качествами.

Швырнул в рюкзак все, что уместилось в три захвата, запалил навигационный огонек сигареты и пошел без дороги, зная, что до рассвета в выбранную сторону будет посуху. Зачем — не знал, но интуитивно чувствовал. Мог лишь сказать: во чреве природы, где воспоминания о старшем брате. Вновь родиться и все забыть.

Это, конечно, было несколько по-иному и проще, чем неосуществленное — войти в землю здесь и выйти на другой стороне. Но бурильщики оказались суками.

Были ветви и стволы. Были ухабы и чье-то уханье. Пергаментный шелест крыльев летучих мышей, ощущаемый умозрительно, и чей-то вспрыск из-под ног.

«В достаточной ли мере это чрево?» — думал он, перебирая в уме все известные ему свойства: темноту, сырость, тряску, сердцебиение где-то под ногами, оболочку или, иными словами, «рубашку», порой крапленую. «Бог шельму метит!» — мелькнула в уже начавшем размягчаться мозгу очевидная ассоциация.

«Да, и еще пуповину утром перегрызть!» — спохватился он, прикуривая очередную сигарету.

Справа обогнали чьи-то шаги. «Братишка, сестренка!» — окликнул он наугад, вослед стремительному удалению. «Слова надо из башки к чертовой матери вытряхнуть. Да и идти побыстрее, чтобы к сроку обессилеть и совсем беспомощным выползти. Чтобы сил только на перегрызание осталось». И начал о первое попавшееся дерево выколачивать из головы все преждевременное, что должно было потом неторопливо накапливаться в гибком детском сознании в процессе знакомства с огромным и непонятным миром.

Дыхание участилось, речь исчезла, шаги стали самоистязающими.

По-прежнему в небе не было ни одной звезды, не было луны, стороннему наблюдателю ничто не предвещало солнце. Чрево было непроницаемым и самодостаточным. Где-то под сердцем тикала мина.

РУССКОЕ ПОЛЕ

Льву Рубинштейну

С гиканьем и посвистом проскакала конница, бренча кольчугами и клацая кривыми саблями. За ней — на двух джипах операторы, сверкая объективами, словно Чемберлен в пенсне. А через полчаса задумчиво пробрело стадо, ведомое вдаль пением пастуха.

А когда еле различимо прозвучал и тут же угас прощальный хлопок кнута, то пейзаж принял свое первоначальное состояние полной готовности к любому контексту.

Вечное, уходящее за горизонт русское поле стало бредить, плавно перетекая из сюжета в сюжет. То вдруг танковая битва. То псовая охота. То ямщик заунывный сквозь снега Пушкина везет. То комбайны дружным строем идут по пояс в кукурузе. То крестьянская лошаденка понуро тянет соху. То дети веселой стайкой в школу. То ночное. То агроном в «газике» с матюгами. То Хлебников, в небо голову задрав, провожая взглядом биплан, придумывает слово «летчик». То волчья стая, преследуя хмельного мужичка на дровнях. То ястреб подмышки сушит на ветру с пронзительным воплем. То зайцы. То мыши. То кузнечики. То заглохший в ночи трактор, и костерок, и тракторист, одичало глядящий в огонь. То студенты понуро ковыряются в картофельных бороздах. То француза гонят дубьем, продрогшего, обросшего, исхудавшего и обносившегося. То паломники бредут с ясным светом в очах. То опричники красномордые нагайками коней по крупам наяривают. То пыль столбом. То из глины ноги не выволочешь. То все цветет, и пчелы. То почтальон на велосипеде, с письмами и газетами: «Правда», «Известия», «Комсомольская правда», «Пионерская правда» и «Советский спорт». То рассвет в росе играет. То низкие звезды впервые пронзят ужасом бесконечности. То десятилетний Вова Тучков с портфелем, в котором книжки и тетрадки, кромешным ноябрьским вечером идет домой из Тайнинки, из средней школы N 11...

И хочется догнать этих, которые в джипах, и, твердо глядя в глаза: «Что же вы, козлы, татаро-монголов снимаете?!»

ЭКИПАЖ АТОМНОЙ ПОДВОДНОЙ ЛОДКИ

Посвящается Игорю Холину

У экипажа атомной подводной лодки из-за радиоактивного облучения и длительного пребывания в противоестественной среде редкий волосяной покров на голове и пониженная потенция в теле. Поэтому экипаж атомной подводной лодки не стремится на поверхность, а предпочитает прятать изъяны своего организма в пучине морской, на длительное время уходя в автономное плавание, не откликаясь на позывные и не вступая в радиопереговоры с семьями. Пусть хранят в своей памяти кудрявых и молодцеватых детей, отцов и мужей, некогда прытких и неуемных.

Но когда экипаж атомной подводной лодки при помощи эхолотов и локаторов обнаруживает проплывающее над ним судно или пролетающий самолет, люди вскипают злобой, яростной злобой на кудрявых матросов, на неуемных пилотов. И тогда командир экипажа атомной подводной лодки отдает приказ: «Аппараты — товьсь! По местам стоять! Торпеды к бою! Ракеты на старт!»

И какой бы державе ни принадлежал корабль — вражеской, дружественной или своей собственной, его кудрявые матросы уйдут на дно. Под каким бы флагом ни летал самолет, его неуемные пилоты уже никогда более не увидят своих ненасытных любимых.

А когда экипаж атомной подводной лодки съест последний сухарь и выпьет последнюю кружку воды, то ночью он входит в порт, чтобы пополнить запасы провианта и обиды на кудрявых и неуемных.

Плечом к плечу с обнаженными кортиками экипаж атомной подводной лодки обходит портовые кабаки и бордели. И мочит кудрявых французов. Мочит неуемных американцев. Мочит кудрявых немцев. Мочит неуемных итальянцев. Мочит кудрявых китайцев, неуемных финнов, кудрявых алжирцев, неуемных греков, кудрявых чехов, неуемных поляков, кудрявых индусов, неуемных бразильцев, кудрявых венгров, неуемных русских, кудрявых киргизов, неуемных португальцев, кудрявых албанцев, неуемных сирийцев, кудрявых турок, неуемных нанайцев, кудрявых палестинцев, неуемных фракийцев, кудрявых спартанцев, неуемных македонцев, кудрявых дворников, неуемных плотников, кудрявых домоуправов, неуемных банкиров, кудрявых баранов, неуемных жеребцов, кудрявых болонок, неуемных шпицбергенов...

А как только забрезжит рассвет, экипаж атомной подводной лодки расходится по отсекам, задраивает люки — и на дно. И опять на полгода.

Загрузка...